О любви. Истории и рассказы — страница 57 из 67

В семнадцать Полине тоже стало совсем не до смеха. Она мучительно не понимала, почему вдруг стала кругом виновата. В сущности, повинна была лишь в том, что выросла: только детей любить просто. А она по-прежнему обожала отца, но любить его означало – беспрекословно слушаться.

«Ты хочешь мыкаться тунеядкой? Художник – не профессия, а диагноз! Будешь шалавой для всякой шантрапы!» Слова «диагноз» и «шалава» Полину напугали. Ее графические работы, что еще каких-то полгода назад с гордостью предъявлялись гостям, внезапно стали «мазней» и «дуракавалянием». В архитекторы, впрочем, отец тоже не пустил, хоть она и выросла среди чертежей и макетов, – «Женщина архитектор, как и композитор, – пустое место. Не женское это дело». Отправил в педагогический, видимо незамысловато руководствуясь тем, что жена – завуч. С детишками возиться – для женщин самое то.

Детей Полина боялась, особенно подростков, – она умела лишь подчиняться, не подчинять, – а те чуяли и учиняли на уроках такой бедлам, что она в бессилии отходила к окну и однажды, не выдержав, позорнейше, навзрыд, расплакалась. После этого уроки превратились вовсе уже в кошмар: подростки не прощают слабости.

К двадцати пяти годам у нее так и не было ни нормальной, по душе, профессии, ни ухажера. Сразу двоим мужчинам она подчиняться не смогла бы, просто недостало бы сил. Ей хватало отца. Втихомолку рисовала (сохранилось несколько ранних работ – своеобразный броский стиль, напоминающий графику Юрия Анненкова). Много читала. Закручивала медные кудри в тугой «бублик». Интеллигентная девушка из интеллигентной семьи. Обычно именно таким, вроде бы и умным, и талантливым, от природы недостает некой силы душевного кровотока, и как-то все у них не складывается, все выходит анемично и тускло. А тут еще такой папа.

И вот – Урал. Несмотря на непривычный всепроникающий холод (быстро дали отдельную квартиру, но на первом этаже старого купеческого особняка, промозглую даже летом, а зимой дома вовсе приходилось ходить в валенках), Полина была рада переменам – надеялась, что как-нибудь все само собой утрясется, только бы не снова школа.

Утряслось. Отец возглавил мастерскую «***скпроект», созданную специально для строительства более полусотни зданий в округе только открытого, с иголочки, политеха. От пригорка с главным институтским корпусом до самой железной дороги, на месте покосившихся бревенчатых срубов и чахлых северных огородов уже взмывали к небу, пусть пока только в мыслях, переносимых на чертежи, торжественные призраки многоквартирных домов, общественных бань, библиотек, клубов, кинотеатров. Мастерская размещалась почти рядом с домом, по левую сторону от того самого политеха, в незадолго до войны выстроенном конструктивистском здании с огромными окнами. И как-то само собой вышло, что отец устроил Полину в мастерскую машинисткой. Так называлась должность, а на деле кроме перепечатывания смет и прочих документов было «принеси-подай», поиск чертежей в огромных картонных папках, даже заточка карандашей. Но Полине нравилось. Бумага и карандаши – это было привычное и родное.

Тогда же родители всерьез обеспокоились полнейшим отсутствием женихов на горизонте. Отец всюду быстро обрастал полезными знакомствами – и вскоре в друзьях семьи уже ходила солидная пожилая пара со взрослым сыном. Его звали Митя. На пару лет старше. Румянец, плечищи. Спелая рожь, кровь и молоко. Офицер, фуражка с васильковой тульей. Отцу он весьма понравился. Полина все понимала и очень старалась, чтобы ей он понравился тоже.

Был уже апрель – по неимоверной здешней грязи выбирались в театр, в кино. Поначалу Полине пришлось по душе то, что Митя оказался совсем не гневливым. Был внимательным, все замечал: какое настроение, здорова или приболела. Интересовался. Пока не оказалось, что теперь он знает, где тонко и больно, и при случае может так ткнуть словом, что лучше бы – ну честно – по-простому, кулаком. У Полины были некрасивые зубы, щелястые, будто деревенский забор, и только Митя мог заметить: «Поменьше улыбайся – не красит». Или, посмотрев на ее рисунки, сказать: «Хорошо, но проку – как в летошнем снеге, лучше пироги пеки».

Что ж, у каждого свои недостатки, думала Полина и терпела. Полюбить Митю было заданием – как сделать уроки. Она изо всех сил старалась проникнуться к Мите хотя бы симпатией, но как-то не очень получалось.

Путь куда угодно лежал мимо строек. Они были повсюду. Именно там Полина впервые увидела военнопленных – а в мастерской еще и много слышала о них. Больше всего, разумеется, было немцев, так много, что итальянцы, венгры, румыны были не в счет. Каждое утро их колоннами, под конвоем, выводили на работы из расположенных у самого города лагерей. К немцам здесь давно привыкли. Рассказывали, эти колонны появились еще в войну, когда жестоко голодали все – местные тоже – и мальчишки зло швыряли в немцев камнями, а некоторые женщины кидали в колонны куски хлеба.

Само собой, немцев ненавидели, но как-то неконкретно, общо – к этим высоким, гоготливым, одинаково стриженным, голым по пояс (в конце мая вдруг ненадолго ухнула странная, очень тяжелая при здешней влажности жара), соблюдавшим на стройплощадках невообразимый порядок – ни одной бесхозной доски, ни одного лишнего кирпича, да еще споро и дельно работающим, слово «фашисты» не применялось почти никогда, разве что в запале. Работники они были и впрямь отличные. В мастерской рассказывали – на все площадки они только один раз прокололись, криво сделали карниз. Так от замечания прораба старший немец в бригаде пленных, краснорожий белобровый верзила, прямо-таки взъярился, хватанул топор и кинулся – нет, не к прорабу, а по стремянке к злополучному карнизу и все срубил, пока штукатурка не просохла. В тот же день карниз немцы переделали. Очень их оскорбляло, если им русские указывали на ошибки в работе.

Полина немцев тоже ненавидела, но совсем абстрактно. Никто из ее родни не воевал, не погиб. У нее родни-то, кроме родителей, никакой не было. С любопытством косилась через проволоку на рослых парней, что-то балаболящих по-своему. Они тоже на нее косились, но никогда, в отличие от наших рабочих, не свистели вслед, ничего такого не орали. Культурные, видите ли, были. Они же преступники, одергивала себя Полина. От отца она слышала, что обычных немецких солдат сразу после окончания войны отправили на родину, а в лагерях остались настоящие негодяи – эсэсовцы, те, кто служил в карательных частях, а еще гестаповцы и прочие душегубы. Из-за этого Полина пленных основательно побаивалась и на всякий случай держалась от них как можно дальше, будто они были разносчиками опасной заразы. Ни к кому из них она бы и на пять шагов не приблизилась, если бы не один случай.

Военнопленные работали не только на стройках, но и в самой мастерской, инженерами и архитекторами. Не мешки же им таскать и кирпичи класть, пусть лучше головой пользу приносят. Их также приводили и уводили под конвоем. У некоторых даже были отдельные кабинеты. А что? Все привыкшие. Однажды вообще случай был – немцы под руки привели в лагерь своих же пьяных в дугу конвоиров.

В мастерской – исключительно мужской коллектив, шумно и накурено – Полину называли не иначе как «Полинька». Женщины, вообще-то, тоже были, но все они собрались в копир-бюро, вычерчивали там тушью копии чертежей по кальке – очень ответственная и сложная, между прочим, работа, хоть раз ошибись – все переделывать. Архитекторы чертили только карандашами. Так вот, среди мужчин – милая, интеллигентная девушка, да еще дочка начальника. «Полинька, выйди, пожалуйста, за дверь и заткни уши, мы сейчас тут ругаться будем». «Полинька, отнеси-ка эти окна Шефлеру, пускай лучше он с ними разберется».

Она пошла с чертежами в указанный кабинет, куда прежде ни разу не заходила. Там был один-единственный кульман и стол почти во всю комнату, и под этим столом ползал на четвереньках старый, совсем седой человек, собирал рассыпанные чертежные принадлежности. Полину, правильную советскую девушку, всегда учили, что старикам надо помогать. Она бросилась под стол, подобрала оставшиеся карандаши, выпрямилась – и так саданулась затылком о край столешницы, что в глазах потемнело. Ее поддержали и усадили на стул молодые, твердые, жилистые руки.

Обитатель кабинета был, оказывается, совсем молод.

Фотографий его, конечно, не сохранилось. Тем не менее про его внешность я могу говорить со всей определенностью. Бумажно-белая, четкая, прямо-таки графическая улыбка, темно-серые, как графит, глаза. Профиль тоже четкий, ни одной вялой или неправильной линии. Только волосы почему-то совсем седые, прямые и даже на вид упругие. Как щетка для очистки листа от катышек ластика.

Его звали Николай Шефлер. Так и не знаю наверняка, кто же он был по национальности – русский, еврей, немец? По-русски, совершенно точно, говорил отменно, без акцента, но как-то книжно и в упор не понимал значения слова «халтура». В Интернете мне удалось найти информацию про Белу Шефлера, действительно архитектора, немца, выпускника знаменитой школы Баухауз, коммуниста и идеалиста, приехавшего на Урал заполнить центры городов диковинными в своей прямоугольной лаконичности постройками стиля конструктивизм. Но это было до войны, когда с немцами еще дружили. И был он намного старше. Его расстреляли в сорок втором по обвинению в шпионаже. И у него не было ни родственника, ни однофамильца, судьба его детей неизвестна.

Кем на самом деле был Николай Шефлер? Почему оказался среди военнопленных? Он, похоже, и не воевал. Когда при нем кто-то завел разговор насчет того, что пленных, за все ими содеянное, «надо живьем закапывать, а не спецпайками и посылками с ихней Германии от пуза кормить», Шефлер побледнел, затрясся и закричал, что лично он никого – вы слышите, никого! – не убивал. Это был единственный раз, когда он повысил голос. Обычно говорил ровно, тихо, но все его слушали. Пленные на стройках его очень уважали, говорили с ним по-немецки и называли «Николас».

А тогда, сидя на стуле и слегка покачивая гудящей от боли головой, Полина увидела разложенные по столу чертежи. Линии. Графику.