О старости. О дружбе. Об обязанностях — страница 16 из 59

(83) Поэтому пагубному заблуждению поддаются те, кто думает, что в дружбе широко открыт путь к разврату и всяческим проступкам; дружба дана нам природой как помощница в доблестях, а не как спутница в пороках, дабы доблесть, так как она, будучи одинока, не может достигнуть своей высшей задачи, достигала ее, объединившись с дружбой. Если такой союз между несколькими людьми либо существует, либо существовал, либо будет существовать, то их содружество надо признать самым лучшим и самым счастливым на пути к высшему благу природы. (84) Таков, повторяю, этот союз, которому присуще все то, чего люди находят нужным добиваться: нравственная красота, слава, душевный покой и радость, так что, когда все это налицо, жизнь наша счастлива, а без этого быть счастлива не может. И так как это — наилучшее и наибольшее благо, то, если мы хотим его достигнуть, мы должны упражняться в доблести, без которой нам не достигнуть ни дружбы, ни какого бы то ни было другого предмета своих стремлений; презрев доблесть, люди, думающие, что у них есть друзья, убеждаются в своем заблуждении лишь тогда, когда какое-нибудь их несчастье будет испытанием для этих друзей.

(85) Поэтому (ведь говорить это надо почаще) нужно себе составить мнение о человеке, прежде чем его полюбить, а не полюбить его до того, как составишь себе мнение о нем. Но как во многих других случаях мы платимся за свою неосторожность, так более всего в выборе друзей и в своей привязанности к ним. Мы задним умом крепки и «делаем то, что уже сделано», как говорит старинная поговорка[313]. Ведь мы, взаимно связанные с этими людьми как повседневным общением, так и услугами, на середине пути, из-за какой-нибудь неприятности, неожиданно разрываем дружеские отношения.

(XXIII, 86) Тем большего порицания заслуживает столь беззаботное отношение к делу чрезвычайно важному. Ведь одну только дружбу среди всех прочих отношений между людьми все в один голос восхваляют за ее полезность, хотя многие само́й этой доблестью пренебрегают и называют ее в какой-то мере показной и притворной. Ведь богатства презирают многие; это — те, кто довольствуется малым и кого радуют скудная пища и суровый образ жизни. Что касается магистратур, жаждой которых кое-кто воспламеняется, то как много людей их презирает, полагая, что нет ничего более пустого, ничего менее надежного! Также и остальное, что кое-кому кажется восхитительным, очень многие не ставят ни во что. Что касается дружбы, то решительно все — и те, кто себя посвятил государственной деятельности, и те, кого услаждают познание и наука, и те, кто на досуге занимается своими делами[314], наконец, те, кто всецело предался наслаждениям, — одного и того же мнения: без дружбы не существует жизни, конечно, если люди хотят жить достойно[315].

(87) Ибо дружба неведомым образом проникает в жизнь всех людей и ни одному поколению не позволяет обходиться без нее. Более того, если бы кто-нибудь отличался таким суровым и диким нравом, что избегал бы общения с людьми и ненавидел его, — таков, по преданию, в Афинах был некий Тимон[316], — то такой человек все-таки не утерпел бы, чтобы не поискать кого-нибудь, перед кем он мог бы извергнуть яд своего озлобления. И мы оценили бы это лучше всего в том случае, если бы могло произойти так, чтобы какое-нибудь божество удалило нас из общества людей и поместило где-нибудь в пустыне и там, снабжая нас в полном изобилии всем тем, чего требует природа, лишило нас всякой возможности видеть человека. Кто обладал бы таким каменным сердцем, что смог бы перенести подобную жизнь, и у кого одиночество не отняло бы способности испытывать какие бы то ни было наслаждения?

(88) Поэтому справедливо то, что — если не ошибаюсь — говаривал Архит Тарентский[317]; я слыхал это от наших стариков, которые, в свою очередь, слыхали это от других стариков: «Если бы кто-нибудь поднялся на небеса и обозрел устройство вселенной и великолепие светил, то это изумительное зрелище[318] его бы не очаровало; оно было бы гораздо приятнее ему, если бы нашелся человек, которому он мог бы рассказать об этом». Так природа не любит полного одиночества и всегда ищет какой-нибудь опоры. И именно это — самое приятное в каждом близком друге.

(XXIV) Но хотя все та же природа столькими знаками дает нам понять, чего она хочет, ищет, жаждет, мы все-таки почему-то становимся туги на ухо и уже не слышим ее предостережений. Ведь различны и многообразны отношения между друзьями, и в них возникает много поводов для подозрений и обид; в одних случаях их избегать, в других не придавать им значения, в третьих их переносить — вот что свойственно мудрому человеку; порой надо и стерпеть обиду, дабы сохранить в дружбе пользу и веру. Ибо друзей часто приходится и наставлять, и порицать, и все это надо принимать по-дружески, когда это делается доброжелательно[319].

(89) Но почему-то справедливо то, что в «Девушке с Андроса» говорит мой друг[320]:

…друзей

Уступчивость родит, а правда — ненависть.

Правда тяжела, так как она порождает ненависть, которая отравляет дружбу; но уступчивость гораздо тяжелее, так как она, потворствуя проступкам, позволяет другу нестись к пропасти. Величайшая вина, однако, тяготеет на том, кто презирает правду и кого уступчивость толкает на обман. Во всем этом, следовательно, нужны разумность и внимательность — прежде всего чтобы предостережения не были суровы, а затем чтобы порицания не были оскорбительны; но в «уступчивости», — так как я охотно повторяю слова Теренция, — пусть чувствуется приветливость: лесть же, пособница пороков, да будет изгнана, она, которая недостойна, уже не говорю — друга, но вообще свободного человека[321]. Ведь одно дело — жить под властью тиранна, другое — в общении с другом.

(90) Что касается человека, чьи уши закрыты для правды, так что он не может слышать правду от друга, то спасти его безнадежно. Хорошо известны и следующие слова Катона (как и многие другие): «Суровые недруги оказывают некоторым людям услуги бо́льшие, чем те, какие оказывают друзья, которые кажутся нам мягкими; первые говорят правду часто, вторые — никогда». При этом, вопреки здравому смыслу, предостерегаемые не испытывают неудовольствия, какое должны были бы испытывать, а испытывают такое, от какого они должны были быть свободны; ибо о проступке своем они не сожалеют, но порицание за него им в тягость; уместным было бы противоположное: по поводу вины своей печалиться, поучению радоваться.

(XXV, 91) И вот, как истинной дружбе свойственно и предостерегать, и слышать предостережения, чтобы при этом один высказывал их откровенно, но не сурово, а другой терпеливо и без строптивости их принимал, так самой сильной пагубой в дружеских отношениях надо считать лесть, слащавость, поддакивание; впрочем, есть много названий, какими можно заклеймить этот порок ничтожных и лживых людей, говорящих все что угодно, чтобы доставить удовольствие, и ничего — чтобы сказать правду. (92) Если притворство порочно всегда (ведь оно делает невозможным правдивое суждение и его извращает), то дружбе оно препятствует более всего: оно уничтожает правдивость, без которой название «дружба» не может иметь силы. Ибо если смысл дружбы в том, чтобы многие души как бы сливались в одну, то как это станет возможным, если даже в одном человеке не будет души единой и всегда одной и той же, но она будет разной, переменчивой, многообразной? (93) И право, что может быть столь непостоянным, столь уклончивым, как душа человека, повинующегося, уже не говорю — чувству и воле другого, но даже выражению его лица и его кивку?

«Да» — и я «да»; «нет» — и я «нет». Взял себе за правило

То в конце концов я, чтоб им во всем поддакивать, —

как говорит все тот же Теренций, но от лица Гнафона[322]. Приобретать себе друзей в таком роде, право, свойственно только пустым людям. (94) Есть много людей, подобных Гнафону, хотя они и выше, чем он, по своему происхождению, богатству и положению; их поддакивание неприятно, всякий раз как к их суетности присоединяется авторитет.

(95) Отличить льстивого друга от истинного и раскусить его возможно, приложив к этому внимание, так же, как отличить все напускное и притворное от искреннего и правдивого. Народная сходка, состоящая из совершенно неискушенных людей, все-таки обыкновенно оценивает различие между популяром, то есть склонным к поддакиванию и ничтожным гражданином[323], и стойким, суровым и строгим. (96) Какой только лести не вливал недавно Гай Папирий в уши народной сходке, предлагая закон о переизбрании плебейских трибунов![324] Я высказался против его предложения. Но о себе говорить не буду; лучше скажу о Сципионе. Как велика — бессмертные боги! — была его строгость, каково было его величие, когда он произносил речь! Его вполне можно было бы назвать вождем римского народа, а не его спутником. Вы ведь присутствовали при этом, и речь его в руках у всех. И вот, угодный народу закон был отвергнут голосованием народа. Далее, — вернусь к себе, — вы помните, каким угодным народу в год консулата Квинта Максима, брата Сципиона, и Луция Манцина[325] казался закон Гая Лициния Красса о жречествах[326]. Ведь кооптация в коллегии передавалась в ведение народа. К тому же Красс первым начал обращаться к народу, говоря на форуме