Переживший травму приспосабливается к этой немоте (которая тоже является травмой), причем его личность разделяется надвое — то, что предназначено для всех, выглядит так: сосредоточенный, успевающий ученик, что в нашей культуре является синонимом социальной успешности; то, что остается внутри, умирает от стыда, беспрестанно, день за днем, как только малейшее происшествие воскрешает невыносимое воспоминание о себе — ребенке, чью мать избил и приковал голой к радиатору собственный отец.
Следовательно, отрицание, избавляющее от страданий, не есть фактор устойчивости, поскольку переживший травму не может полностью от нее избавиться. Он не развивается в эмоциональном плане, сосредоточившись на своей немой травме, гнойнике, образовавшемся в душе. Когда позднее встреча с женщиной породит в каждом из них желание близости, они закроются еще больше, поскольку близость вновь разбудит в них чувство стыда, связанного с областью сексуального.
Травма не всегда оказывается явной. Чаще всего она коварна, и стыд, приобретенный в период взросления, остается в памяти ребенка подобно рассеянному гнойнику, неуловимому разрыву шаблона. Во время ежедневного взаимодействия ребенок замечает, что его родитель, сам того не осознавая, своими жестами и мимикой выражает отказ или презрение. Некоторые словесные мельнички вроде «Опять ты!.. ааах! Но это меня не удивляет!», фразы, случайно слетевшие со сжатых губ, нахмуренные брови, резкость и отталкивание ребенка в тот момент, когда он хочет прильнуть к родителю, — все это явные признаки желания сохранить эмоциональную дистанцию. Когда эти столь много значащие, важнейшие с точки зрения ребенка жесты повторяются изо дня в день и из года в год при малейшем взаимодействии с родителями, то они оставляют в памяти болезненный след, делают ребенка уязвимым — что выражается в поведении чрезмерно униженного человека[58]. Ребенок замыкается, молчит, опускает глаза и избегает любой словесной коммуникации. Привязанность к готовому отвергнуть его родителю рождает в его душе уверенность, что любая связь невозможна. Тогда ребенок становится неестественно мудрым, унылым, молчаливым, держится особняком — до момента, когда станет подростком и сможет применить этот способ построения связей в поисках сексуальных приключений. Крошечные ежедневные разрывы шаблона выстроили в его душе самопрезентацию, которую можно сформулировать следующим образом: «Я прекрасно вижу, что разочаровываю тебя… Я не достоин твоих фантазий… И то, что ты меня презираешь, — нормально…» Ребенок смотрится в зеркало собственных глаз и видит там образ, достойный презрения. Братья, школьные товарищи, учителя, любой человек, мнение которого имеет для него значение, обладает властью заставить его поверить в обесценивание собственного образа. Быть отвергнутым или презираемым кем-либо, на чью привязанность ты рассчитывал, — это очередной разрыв и шок. Он менее вопиющ, чем изнасилование или какая-нибудь ужасная сцена, однако, плохо подвергаясь оценке, наносит более сильную травму, от которой мы, в силу невозможности ее осмыслить, менее защищены.
Марсель был усыновлен в возрасте десяти лет; вся его предыдущая жизнь была непростой. Приемная мать, опьяненная любовью, мечтала, как всякая хорошая мать, сделать своего ребенка счастливым. Марсель оказался в заботливых руках, стал примерным учеником, пожертвовав ради этого своей всегдашней веселостью. Мать делала для него все. Но реальность оказалась иной, нежели она предполагала. Марсель, с которым прежде, на протяжении длительного времени, обращались скверно, державшийся вдали от всех, не научился любить. Он боялся того, в чем более всего нуждался, — привязанности. Когда приемная мать бросалась ему навстречу, желая радостно заключить его в свои объятья и надеясь на ответную нежность, он впадал в ступор, думая: «Я не достоин всего этого. Чем больше она обнимает меня, тем большим недотепой я себя ощущаю. Я не знаю, как ответить ей. Чем ласковей она со мной, тем больнее внутри». Неправильная интерпретация предопределила характер их отношений. Мать была переполнена любовью, а ребенок испытывал стыд, не умея реагировать на проявления этой любви. Отталкивая ее и цепенея, он вызывал у нее только разочарование — ведь он вел себя «как маленький старичок». Она решила отомстить ему и назвала «Свиной тушкой». Ребенок принял это оскорбительное прозвище, ведь оно точно характеризовало его эмоции. И тогда словесная связь между матерью и ребенком стала более внятной; мать говорила: «Эй, свиная тушка, поищи мои сигареты», ребенок сразу же откликался: «Да, мамочка». И все вокруг смеялись, кроме самих партнеров; введенный ими в обиход шаблон означал искажение связи. В ответ на уничижительное мнение разочарованной матери ребенок стал вести себя, как настоящий бука. Избегал любого контакта, не смотрел в глаза, держался в стороне, что-то смущенно бормотал шепотом в ответ на вопросы, напряженно улыбался, дабы скрыть гнев и обезоружить ту, которая теперь его презирала.
Таким образом, шаткость семейной связи может неосознанно вызвать интерес к учебе. Фразы, банальные для родителей, а иногда и кажущиеся им веселыми, могут отпечататься в памяти чувствительного ребенка и ранить его. Как было с тем мальчиком, которого мать называла «Пилюлей», и никак иначе, чтобы повеселить остальных взрослых, а заодно напомнить ребенку, что тот обязан своим существованием одному-единственному факту: как-то раз она забыла принять свое противозачаточное средство. Как было с той неблагодарной девочкой, которой сторонилась мать, внушавшая дочери, что ее существование будет пустым, если она не научится милым женским хитростям: «Валери-Анн, дочь моя, знай, что твой капитал находится у тебя в трусиках. Отсутствие легкомыслия закроет для тебя двери салонов». В душе мальчика эти ежедневно произносимые фразы подспудно усиливали чувство собственной незначительности, а в душе девочки — нежелание быть благодарной за советы.
Мир, где все заставляет стыдиться
Любой человеческий коллектив организуется, чтобы вынуждать стыдиться тех, кто не вписывается в рамки его культуры. Обряды инициации позволяют человеку оказаться среди посвященных — умеющих преподнести себя, вести надлежащие беседы с представителями коллектива, к которому они принадлежат, владеющих кодами присущих коллективу хороших манер или используемых внутри коллектива слов; все это помогает мгновенно распознавать тех, кто принадлежит к тому же коллективу. Тех, кто не владеет этими кодами, унижают снисходительные улыбки или чрезмерная любезность. Непосвященные, не принадлежащие к коллективу, чувствуют себя отверженными, чужими. Олухами и обормотами — то есть пребывают в ситуации, когда вынуждены стыдиться.
Размывание связей становится решением, но решением болезненным. Мы стыдимся чуть меньше, избегая связей, унизительных для нас, но при этом отсекаем себя от тех, чьего уважения мы хотим и на чью привязанность рассчитываем. Принятие ситуации, когда «любой стыд опьяняет», уменьшает дискомфорт и разрушает связь. В этом случае отступление оказывается успокоительным средством.
Вино Ноя действительно было великолепным. Грустно, когда после двух бокалов мы не можем подняться со стула. Значит, нам нельзя пить. Когда я присутствовал на празднике окончании сбора урожая винограда в компании владельца виноградника, меня удивило поведение рабочих: выстроившись в ряд возле чанов, они снимали свои фуражки и вертели их, держа в руках за спиной. Опустив глаза, они шептали: «Спасибо, хозяин». Патрон вежливо обращался к ним, довольствовавшимся минимальной связью. Любая другая фраза, иной стиль общения напугал бы их. Они соглашались с властью хозяина. Сдача позиций позволила им пережить стыд: они смирились с положением людей подневольных, словно подобная унизительная самопрезентация была чем-то вроде детской болезни индивидуальности[59]: «Я маленький. Быть ничтожным вполне нормально».
На каждом этапе строительства себя любой повод может спровоцировать появление в душе грязи, которую мы именуем «стыдом». Генетически заложенная в нас гиперчувствительность иссякает под воздействием внешних факторов. Обеднение связей в детском возрасте, разрыв окружающей нас чувственной оболочки, не способной более защитить, чаще всего приводят к появлению запоздалой травмы, возникновению «стыда-унижения»[60], явного или подспудного, который, тем не менее, поскольку порожден ближними, реально способен «растереть». Когда индивиду наносится травма извне, причем в период «воспитания» его чувств, это может вызвать образование в его памяти «зоны нарыва», болезненной и немой, провоцирующей стремление к эмоциональному и поведенческому приспособлению[61]. Поскольку речь здесь идет о сделке между тем, кем мы ощущаем себя, и происходящим вокруг в тот момент, когда на нас воздействует окружение, травма в равной степени может возникнуть и внутри. Когда идеал «мое грандиозное „Я“» диссонирует с незначительностью реализации, это приводит к внутреннему разрыву, провоцирующему чувство унижения и выбор нами манеры поведения. Презирая в душе самих себя, мы думаем: логично, что и другие презирают нас, — тогда как другие зачастую вовсе этого не делают. Отсюда — взаимодействие, провоцирующее разрыв шаблона — «психологический шок»[62], нарциссический коллапс («Я более ничего не стою»), потерю чувства неуязвимости («Все ранит меня»), аннигиляцию самоощущения («Я больше не рискую самоутверждаться»). Любая связь становится невозможной, успокаивает и спасает только одно — отступление. Начиная с того момента, когда этот шок, видимый или подспудный, разрушает чувство самоуважения, стыдящийся остро подмечает любые жесты, слова и ситуации, подтверждающие отношение к нему окружающих. Он становится гиперчувствительным ко всему, что заставляет его стыдиться. «Избранные фрагменты пережитой им реальности формируют ощущение полученной травмы»