колько грубее нас, {по-дворянски} воспитанных мирян, это правда... Но оно {знает учение} Церкви; и даже (путей у Бога много!) самая эта сухость его могла располагать его сопротивляться {порывистым новшествам}. И еще: разве для горячих порывов необходимы только новшества? Или разве православие еще не достаточно у нас забыто и в светском обществе, и в ученом, чтобы не иметь возможности стать опять новым и увлекательным?.. Прекрасный сосуд не разбит еще, не расплавлен дотла на пожирающем огне европейского прогресса. Вливайте в него утешительный и укрепляющий напиток вашей образованности, вашего ума, вашей личной доброты, и {только,-} и вы будете правы. По-видимому, в некоторых местах речи своей г. Достоевский говорит почти в том же смысле, в исключительно личном. В этих местах он является {по-прежнему} вполне христианином - только христианином, {чего-то ясно и прямо не договорившим и что-то другое, лишнее} вместе с тем {пересказавшим}. Например: "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость! Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной "ниве"... Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой - и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и {других свободными сделаешь, и узришь счастье}, ибо наполнит[97] ся жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде {мировая гармония}, если ты первый сам ее не достоин, злобен и горд и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить". Недоговорено тут малости: {не упомянуто о самом существенном - о Церкви}. {Пересказано лишнее - о} какой-то {окончательной} (?) {гармонии}. Но оставим эту гармонию, о которой я уже говорил и которая испортила, по-моему, все прекрасное дело Ф. М. Достоевского. Посмотрим лучше, что такое это смирение перед "народом", перед "верой и правдой", которому и прежде многие нас учили. В этих словах: {смирение перед народом} (или как будто перед мужиком в специальности) - есть нечто очень сбивчивое и отчасти ложное. В чем же смиряться перед простым народом, скажите? Уважать его телесный труд? Нет; всякий знает, что не об этом речь: это само собою разумеется и это умели понимать и прежде даже многие из рабовладельцев наших. Подражать его нравственным качествам? Есть, конечно, очень хорошие. Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще {личные, в} тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со страдальцами и больными, их немилосердной жестокости в гневе, их пьянству, расположению столь многих из них к постоянному лукавству и даже воровству... Конечно, не с этой стороны советуют нам перед ним "смиряться". Надо учиться у него "смиряться" {умственно, философски смиряться, понять}, что в его {мировоззрении больше истины}, чем в нашем... {Уж одно то хорошо, что наш простолюдин Европы не знает и о благоденствии общем не заботится:} когда мы в стихах Тютчева читаем о долготерпении русского народа и, задумавшись, внимательно спрашиваем себя: "В чем же именно выражается это долготерпение?" - то, разумеется, понимаем, что не в одном физическом труде, к которому народ так привык, что ему долго быть без него показалось бы и скучно (кто из нас не встречал, например, работниц и кормилиц в городах, скучающих по пашне и сенокосу?..). Значит, не в этом дело. Долготерпение и смирение русского народа выражались и выражаются отчасти в охотном повиновении властям, [98] иногда несправедливым и жестоким, как всякие земные власти, отчасти в преданности учению Церкви, ее установлениям и обрядам. Поэтому смирение перед народом для отдающего себе ясный отчет в своих чувствах есть не что иное, как {смирение перед тою самою Церковью, которую советует любить г. Победоносцев}. И эта любовь гораздо осязательнее и понятнее, чем любовь {ко всему человечеству}, ибо от нас зависит узнать, чего хочет и что требует от нас эта Церковь. Но чего завтра пожелает не только все человечество, но хоть бы и наша Россия (утрачивающая на наших глазах даже прославленный иностранцами государственный инстинкт свой), этого мы понять не можем наверно. У Церкви есть {свои незыблемые правила} и есть {внешние формы -} тоже свои собственные, особые, ясные, видимые. У русского общества нет теперь ни {своих} правил, ни {своих} форм!.. Любя Церковь, знаешь, чем, так сказать, "угодить" ей. Но как угодить человечеству, когда входящие в состав его миллионы людей между собою не только не согласны, но даже и {не согласимы вовек?.}. Эта вечная несогласимость нисколько не противоречит тому стремлению к однообразию в идеях, воспитании и нравах, которое мы видим теперь повсюду. {Сходство прав и воспитания только уравнивает претензии, не уменьшая противоположности интересов}, и потому только усиливает возможность столкновения. {Любить Церковь -} это так понятно! Любить же {современную} Европу, так жестоко преследующую даже у себя римскую Церковь,- Церковь все-таки, великую и апостольскую, несмотря на все глубокие догматические оттенки, отделяющие ее от нас,- это просто грех! Отчего же в нашем обществе и в {безыдейной} литературе нашей не было заметно сочувствия ни к Пию IX (43), ни к кардиналу Ледоховскому (44), ни к западному монашеству вообще, теперь везде столь гонимому? Вот бы в каком случае могли совместиться и христианское чувство, и художественное, и либеральное. Ибо, с другой стороны, католики - это единственные представители христианства на Западе (и об этом прекрасно писал тот самый Тютчев, который хвалил долготерпение русского народа (45)); с другой-истинная гуманность, живая, непосредственная, не может относиться только к работнику и раненому солдату. [99] Человек высокого звания, оскорбляемый и гонимый толпою, полководец побежденный, подобно Бенедеку или Осман-паше (46), может пробудить очень живое и глубокое чувство почтительного сострадания в сердцах неиспорченных односторонними демократическими "сантиментами". А поэзии, конечно, в папе и Ледоховском больше, чем в дерзком и в дюжинном западном работнике. Я думаю, если бы Пушкин прожил дольше, то был бы за папу и Ледоховского, даже за Дон Карлоса... (47) Революционная современность претворяет в себя постепенно всю ту старую и поэтическую разнообразную Европу, которую наш поэт так любил, конечно не нравственно-доброжелательным чувством, а прежде всего художественным, каким-то пантеистическим... Я вспоминаю одну отвратительную картинку в какой-то иллюстрации, кажется в "Gartenlaube" (48) : сельский мирный ландшафт, кусты, вдали роща, у рощи скромная церковь (католическая). На первом плане политипажа крестный ход; старушки набожные, крестьяне без шляп; в позах и на лицах именно то "смирение", которое и в нашем простолюдине в подобных случаях нас трогает. Впереди - сельское духовенство с хоругвями. Но эти добрые, эти "смиренные перед Христом" люди не могут дойти до Его храма. Поезд железной дороги остановился зачем-то на рельсах, и шлагбаум закрыт. Им нужно долго ждать или обходить далеко. Прямо в лицо священникам, опершись на перила вагона, равнодушно глядит какой-то бородатый блузник. Политипаж был видимо составлен с насмешкой и злорадством... О, как ненавистно показалось мне спокойное и даже красивое лицо этого блузника! И как мне хочется теперь в ответ на странное восклицание г. Достоевского: "О, народы Европы и не знают, как они нам дороги!" воскликнуть не от лица всей России, но гораздо скромнее, прямо от моего лица и от лица немногих мне сочувствующих: "О, как мы ненавидим тебя, {современная Европа}, за то, что ты погубила у себя самой все великое, изящное и святое и уничтожаешь и у нас, несчастных, столько драгоценного твоим заразительным дыханием!." Если такого рода ненависть - "грех", то я согласен остаться весь век при таком грехе, рождаемом любовью к Церкви... Я говорю - "к Церкви", даже и католиче[100] ской, ибо если б я не был православным, желал бы, конечно, лучше быть верующим католиком, чем эвдемонистом и либерал-демократом!!! Уж это слишком мерзко!!.. ПРИМЕЧАНИЕ 1885 ГОДА
Есть люди, весьма почтенные, умные и Достоевского близко знавшие, которые уверяют, что он этою речью имел в виду выразить {совсем не то}, в чем я его обвиняю; они говорят, что у него при этом были даже некие {скрытые мечтания апокалипсического характера}. Я не знаю, что Ф. М. {думал} и что он {говорил в частных беседах с} друзьями своими; это относится к интимной биографии его, а не к публичной {этой} речи, в которой и тени намека нет на что-нибудь не только "апокалипсическое" (то есть {дальше} определенного учения Церкви идущее), но и вообще очень мало истинно религиозного - гораздо меньше, чем в романе "Братья Карамазовы". Так как в недостатке смелости и независимости Ф. М. Достоевского уж никак обвинять нельзя, то эту речь надо, по моему мнению, считать просто ошибкой, необдуманностью, промахом какой-то нервозной торопливости; ибо в его собственных сочинениях, даже и ранних, можно найти много мыслей, совершенно с этим культом "всечеловека", "Европы" и "окончательной гармонии" несовместных. Например, в "Записках из подполья" есть чрезвычайно остроумные насмешки именно над этой окончательною гармонией или над благоустройством человечества. Если Достоевский имел в виду все-таки {что-то другое}, так надо было прямо это сказать и хоть намекнуть на это, а то по чему же люди могут догадаться, что такой умный, даровитый, опытный и смелый человек говорит в этой речи одно, а думает другое,- говорит нечто очень простое, до плоскости простое, а {думает о} чем-то очень таинственном, очень оригинальном и очень глубоком?.. Догадаться невозможно. Нередко, впрочем, случается и то, что писатель сам в жизни уже дозрел до известной идеи и до известных чувств, но эти идеи и чувства его еще не дозрели до литературного (или ораторского - все равно) {выражения}. Он еще не нашел для них соответственной формы. Я готов верить, что, поживи Достоевский еще два[101] три года, он {еще гораздо ближе}, чем в "Карамазовых", подошел бы к Церкви и даже к монашеству, которое он любил и уважал, хотя, видимо, очень мало знал и больше все хотел учить монахов, чем сам учиться у них. {Лично} я слышал, он был человек православный, в храм Божий ходил, исповедовался, причащался и т. д.; он дозрел, вероятно, сердцем до элементарных, так сказать, верований православия, но писать и пропове