— энтузиастом войны. Эстер приходилось теперь по вечерам очень часто сопровождать мужа в ресторан, где они обедали в обществе джентльменов (каждый являлся со своей дамой), у которых имелись товары для продажи или деньги, которые они могли спустить. Эстер уже научилась «осаживать» подвыпивших ухажеров мягко и тактично, чтобы муж не терял в них клиентов. Ей на этих вечерах бывало скучно, а часто и стыдно, и в душе росло немое возмущение. Зато все вокруг, видимо, наслаждались. Ведь то было прекрасное время, время великого бума, небывалых барышей. Славный мир был заключен. Гарольд сиял самодовольством, его распирало сознание собственного достоинства. Он и его соратники со своими дамами неуклюже прыгали в дансингах и ресторанах, как разжиревшие вороны на поле битвы, усеянном трупами.
Привыкнув к такому положению вещей, Эстер ничуть не удивилась, когда однажды вечером муж сказал ей:
— Завтра мы обедаем с очень важным клиентом (так Гарольд определял всех, с кем его связывали дела). И надо, чтобы ты была в самом лучшем виде. Надень те бриллианты, что я тебе принес.
Механический, весьма равнодушный и даже унылый ответ Эстер «хорошо, мой друг» разозлил Гарольда.
— Хоть бы капельку проявила удовольствия или интереса! — заворчал он. — Другая жена была бы рада. Тебе представляется возможность помогать мне в важных делах, бывать в лучшем обществе и наслаждаться всем, что только могут дать деньги, а ты бормочешь «хорошо, мой друг» с таким видом, как будто я зову тебя на похороны!
— А кто еще будет? — осведомилась Эстер, тактично стараясь изобразить живой интерес.
После минутной нерешимости Гарольд сказал:
— Я пригласил и Нэнси, для того чтобы нас было четверо. Мой клиент — лорд, да, да, лорд Блентроп, и нужно произвести на него хорошее впечатление. А Нэнси знает, как держаться с такими господами, — у нее, видишь ли, много знакомых из самого лучшего общества.
Теперь смутилась Эстер, она даже покраснела слегка. Нэнси, одна из многочисленных нимф Эгерий[7] ее супруга, всегда разговаривала с нею тоном подчеркнуто покровительственным, с нарочитой оскорбительной любезностью. И Эстер сейчас чуть не в сотый раз спрашивала себя, с какой стати она терпит это. Она было повернулась к мужу, готовясь протестовать, но вместо этого неожиданно для себя самой сказала покорно:
— Хорошо, мой друг.
Протестовать было бесполезно. Это только вызвало бы сцену, а семейные сцены для Эстер были мукой, тогда как Гарольду они, кажется, доставляли большое удовольствие. Он любил эти словесные бои и, когда доводил Эстер до слез раздражения и унижения, почти всегда становился нежен и жаждал ласк. А она покорялась, как все слабые люди. Но в душе ее не утихал протест.
Для какого-нибудь объективного наблюдателя, невидимого, но посвященного во все, этот обед был бы занятным зрелищем, маленькой комедией, комедией с примесью пафоса и трагедии, — ибо в тот вечер Эстер влюбилась. За столом восседал Гарольд, рыхлый, бледный, но с багровыми пятнами на щеках, преувеличенно радушный и, пожалуй, слишком парадно одетый (настоящие жемчужные запонки, на пальце кольцо с печаткой), и заедал омаров икрой, одну дичь — другой, мешал вина, как поэт — задуманные метафоры. Рядом с ним Нэнси Торндайк, дама несколько чересчур эффектная, красоты «зазывающей», одетая с элегантностью, слишком строгой для особы, чья единственная прелесть в ее доступности. Третьим в этой компании был Блентроп, красивый мужчина с благородной внешностью, в парадном мундире штабного офицера, с двумя рядами орденских ленточек. И, так как война была еще достаточно свежа у всех в памяти, люди, сидевшие за другими столами, все время перешептывались, поглядывая в его сторону. Это весьма льстило и Нэнси и Гарольду. Гарольд, конечно, воображал, будто они шепчут: «Вон там сидит Формби-Пэтт — знаете, этот великий финансист». Он и Нэнси из кожи лезли, чтобы угодить гостю, который, помимо высокого титула пэра, имел еще в их глазах все преимущества влиятельного и богатого клиента. А Эстер за обедом почти не раскрывала рта и про себя отмечала, что рядом с благовоспитанной сдержанностью и утонченными манерами Блентропа еще больше бросается в глаза вульгарность ее мужа и Нэнси. Ей хотелось принять участие в разговоре, но мешала застенчивость, да и реплики мужа, почти грубо перебивавшего ее, вызывали чувство беспомощности и унижения.
Блентроп ожидал, что будет скучать на этом обеде, но неожиданно был «заинтригован», как выражаются наши стилисты. Компания за столом забавляла его и вызывала некоторый интерес к себе. Он ничем не выдавал своих чувств, но не мог не испытывать презрения солдата к жрецу Золотого Тельца и отвращения порядочного человека к ловко замаскировавшемуся хаму (вот как несправедливо судил он о столь достойной личности, как Гарольд!). Блентроп не был кадровым военным, он только в тысяча девятьсот четырнадцатом году добровольно вступил в армию. Он знал жизнь — правда, до сих пор мирок Гарольдов был ему незнаком. Эстер ему понравилась, он находил, что она красива, очень красива и при этом удивительно мила. Достаточно было нескольких минут, чтобы картина стала ему ясна: против него — этот болван, самодовольный хлыщ, справа — его любовница, слева — жена, явно им пресытившаяся, но, увы, не заброшенная. Блентроп заметил, какое впечатление он произвел на Эстер, но продолжал искусно льстить только Гарольду и Нэнси, и все трое были уверены, что на Эстер он не обратил никакого внимания. С нею он был вежлив — и только. Однако, пригласив ее танцевать, он сказал, когда они отошли от стола:
— Я уверен, что вы любите Шопена.
— А почему вы так в этом уверены?
— Ведь любите, правда? Помните этот прелестный ноктюрн…
И среди грохота джаза он стал напевать сквозь зубы мелодию ноктюрна.
— Да, он очень хорош, — сказала Эстер. — И я его люблю. Но как вы…
— У вас гибкие пальцы, вот я и решил, что вы, наверное, играете на рояле. А к тому же в глазах у вас тоска по недостижимой красоте. Так что вы не можете не любить Шопена.
— Вы настоящий Шерлок Холмс!
— Знаете, когда человек меня заинтересует — а это бывает очень редко, — я невольно стараюсь угадать, что он собой представляет, — не в обыденной жизни, а в душе. И про вас я думаю, что в вас скрыты большие, еще не развитые способности, тонкая чувствительность, которой вы сами очень боитесь, и привязчивость, которой злоупотребляли, вместо того чтобы ею дорожить.
Эстер стала сдержаннее, натянуто улыбнулась.
— Боюсь, что ваши детективные способности на этот раз вас немного подвели.
— Так ли это? Не думаю.
Гарольд и Нэнси, увлеченные разговором, не переставали, однако, наблюдать за ними. Они теперь топтались на паркете очень близко, и Блентроп замолчал. Он и Эстер молчали до тех пор, пока Религия в объятиях Любви не унеслась на другой конец зала. Тогда только Эстер сказала:
— Вот никогда бы не подумала, что вы любите Шопена!
— Разве? А я до войны часто играл его. И представьте — зачитывался стихами. Мало того, я даже пробовал сочинять их, что еще неприличнее.
— Вот как? А стихи Доусона вам нравятся?
Проснувшись, увидел я серый рассвет,
И тяжко томила былая любовь.
— Да, в то время я сильно увлекался этим поэтом. Но, конечно, еще больше Суинберном. А теперь я читаю Сэссуна и Брука…[8] и еще Лоуренса.
— Лоуренса? — нерешительно переспросила Эстер. — А я его не читала. Он, кажется, яростный женоненавистник?
— Я вам завтра же пришлю несколько его книг.
Танец кончился. Когда они шли назад к столу, Эстер торопливо шепнула своему кавалеру:
— При Гарольде и Нэнси не говорите о музыке и стихах. Они их терпеть не могут.
— Ну, неужели вы думаете, что я этого не понимаю?
Их уже связывало очарование общей тайны, невинного заговора.
Возвращаясь с Эстер домой, Гарольд всю дорогу в автомобиле без умолку говорил, опьяненный успехом, пока еще только воображаемым. Автомобиль был освещен внутри так ярко, словно прожектором. Это тоже было одной из бесчисленных мелких утех Гарольда: надо же, чтобы мир видел, как вознаграждается доблесть! Сей жалкий Гелиогабал[9] по сравнению с римским императором нищий, как монах-августинец, не мог повелеть, чтобы путь, по которому следовала его колесница, усыпали золотом, но он мог, по крайней мере, показать свой цилиндр и бриллианты жены всем встречным, провожавшим их равнодушными или враждебными взглядами. Эстер хотелось потушить свет — ах, если бы Гарольд замолчал и дал ей спокойно посидеть в темноте с закрытыми глазами. «Странно, — подумала она, — почему-то за последние часы он стал мне особенно противен».
— Нельзя ли выключить свет? — сказала она жалобно. — Он режет глаза.
— Глупости! Ничего твоим глазам не сделается. Я сам размещал проводку, и этот свет не может резать глаза. — Таким неопровержимым аргументом Гарольд заставил жену замолчать и продолжал: — Слушай меня внимательно, Эстер, и постарайся запомнить то, что я тебе говорю. Я не требую, чтобы ты разбиралась в серьезных вопросах жизни — для этого нужны не женские мозги. Но помогать мне ты можешь. Пойми, сейчас должен осуществиться самый грандиозный из всех моих проектов, этому очень могут содействовать имя и деньги лорда Блентропа. Он человек известный в лучшем обществе и очень влиятельный. Мне стоило большого труда уговорить его хотя бы ознакомиться с моим проектом. И будет просто возмутительно, если ты обманешь мое доверие.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Эстер с легкой тревогой в голосе. Неужели Гарольд заметил, как Блентроп жал ей руку, каким влюбленным и заговорщическим взглядом они обменялись на прощание, когда кончили танцевать последний фокстрот?
— Не надо было тебе так явно отвергать ухаживания лорда Блентропа.
— Он и не думал за мной ухаживать.