Об искусстве — страница 3 из 75

Молодой художник Чемберс несомненно что–то обещает. Но пока он неотступно подражает Бердслею. Это почти дико. Как можно подражать художнику, который стоит совершенно особняком, художнику–чудаку, грациозному, странному и абсолютно самобытному, индивидуальному? Не может быть, чтобы у Чемберса была душа Бердслея, и так как этого нет, то и подражание тут заслуживает осуждения. Можно учиться у мастера, открывающего новые общие пути, но безвкусием веет от подражателей неподражаемому, одинокому: По[10], Тернеру, БердсЛею.

Где творчество?

И Л. Пастернак не дал ничего. Его большая картина красива красотою заимствованных форм; она называется «Воспоминание об Италии» и представляет собой ловко скомбинированные фигуры спящих женщин Микеланджело и других старых мастеров; красивое четырехстишие Буонаротти подписано под картиной. Торжество заимствования, почти плагиат под соусом своеобразного колорита. Остальное — херуммоделирование. И на этот раз даже в смысле исканий и технических приобретений или намеков и кусочков настроения — все малоинтересно, за исключением, может быть, «Студентки», которая все–таки остается позади старой «Курсистки» Ярошенко.

Перечисленные мною художники принадлежат к числу талантливых, серьезных и уважаемых артистов. Тем обиднее, что дары их на сей раз были еще более скудны, чем обыкновенно. Потому что картины — «une oeuvre»[11] — еще никто из них не дал.

Но вот г. Милиотти. Можно искать. Можно в исканиях быть смелым. Например, Крымов с его этюдами, писанными так, словно они просвечивают сквозь вуаль, или Досекин с его оптическими обманами, пущенными в ход для достижения впечатления ослепительности солнечного диска, — очень смелы. Мы знаем искателей, дерзких до безумия. Таков Врубель. И часто, даже сплошь и рядом, непонимание и осмеяние — удел новаторов, непризнанных гениев.

Живопись недавно пережила эпоху, особенно богатую непризнанными талантами. В другом месте я пытался объяснить их появление и последовавшее затем оскудение *. Публика опешила; она хохотала, ее внушительно ругали, для нее жевали, клали ей в рот. Рот этот открывали все шире, и публика, перейдя от недоумения к преклонению, стала отвешивать поклоны осмеянному.

* См. мою статью «Осенний салон» в журнале «Правда». (Примеч. автора). См. с. 52, т. I настоящего сборника.

(Примеч. сост.).

И вот теперь, какую бы чепуху ни поднесли публике — по крайней мере ее «эстетически передовой» части, — она прищуривается и говорит загадочно и глубокомысленно: «Н–да!». Чем непонятнее мнимохудожественная неразбериха, тем задумчивее ценитель: он боится попасть впросак и выдать с головою свою непосвященность в тонкости самоновейшей красоты. Получается история андерсеновского короля, который был гол, и народа, который уверили, что на короле прекрасное платье, невидимое только дуракам.

Художественные достоинства произведений братьев Милиотти, на мой взгляд, совершенно подобны этому королевскому платью. У Милиотти нет ничего: ни идеи, ни настроения, ни красоты полотна, ни рисунка, есть только одна непроходимая, фатовская, шутовская претензия. Неужели и этого достаточно, чтобы быть в глазах г. Дягилева и его друзей выше Васнецова? Можно думать, что воскрес с новой силой — и в более прикровенной, лицемерной форме — девиз старой романтической богемы: «II faut epater bourgeois» ,[12]

Порадоваться можно Кустодиеву. В нем не только хорош здоровый, ясный, сочный реализм техники; хорошо и то, что его интересует жизнь — живая, кипучая, разнообразная, разноцветная жизнь, реальность сама по себе, а не как предлог для колористических эффектов. Я должен сказать, что на меня Кустодиев производит впечатление одного из самых сильных виртуозов техники. Взгляните, например, на портрет какого–то великого князя, выставленный им: это пес plus ultra [13] живописного шика; и все–таки психолог не отсутствует. Но с той точки зрения, став на которую я обозревал выставку, для меня интереснее было содержание кустодиевских картин. В чем ищет он живописание? В подлинных проявлениях человеческой жизни. С этой точки зрения его пестрая, веселая, простонародно–бодрая «Ярмарка», схваченная глазом ясным, умом живым, сердцем отзывчивым, рукою сильной, переданная с добрым и мужественным юмором, — уже почти картина, почти поэма. Некоторая эскизность, отсутствие внутренней серьезности при работе делают, однако, это произведение только весьма ярким и симпатичным этюдом.

Очень живо полотно, озаглавленное «Провинция». Слышались восклицания: «Да это Тотьма!» — «Это наш Царевококшайск!» — «Смотрите, смотрите — совсем Пирятин!» Действительно, общее схвачено. Зеленая пустота, скучная каланча, какие–то каменные лавки, сонная тишь в воздухе, сплетничающие кумушки, одинокие на широкой, по–русски широкой площади. Сонный мир, как будто и приятный, почти умилительный, и вместе такой смешной и такой… проклятый. Да, это — провинция. И это — тоже почти картина. Великолепны по жизненности выражения и по все тому же ясному, солнечному отношению художника и портреты, особенно дочурки художника.

Большое полотно «На веранде» показалось мне совершенно ненужным. А между тем на него г. Кустодиев потратил, по–видимому, много времени и сил. Как «картина» полотно это ничего не говорит. Но и как этюд оно, мне кажется, не имеет большой цены.

Г–н Малявин — художник, который дал картины, дал поэмы в красках. Его «Вихрь» — крупное поэтическое произведение. Вообще малявинская «баба» — это прекрасное в своей грубости, увлекательное в своей стихийности существо, не уступающее бёклиновским элементарным духам. Дай бог, чтобы Малявин был прав; — хорошо, если в нашей деревне действительно много таких баб.

И новая «баба» Малявина очень хороша. Это интересная вариация. Она тоже стоит перед зрителем в пламени своего развевающегося искрометного сарафана, как саламандра среди пожара, но она лицом и станом красивее всех, до сих пор рожденных талантом Малявина сестер своих. Ее лицо очаровательно в жутком смысле этого слова: баба–колдунья, баба–Лорелея!

Она слишком «баба»? Пожалуй! Но уж лучше такие бабы, чем вереница версальских аллей, лестниц, фонтанов.

Однако настоящей картины на выставке все–таки нет. «Баба»— лишь добавление, приложение к «Вихрю». Только среди рисунков нашел я такие, которые значительны как картины. Пусть это не полотно и не краски, и размеры малы — но г. Добужинский дал несколько великолепных образчиков сатиры символически обобщенной и проникновенно умной.

Не имея места–времени, чтобы остановиться на всех рисунках Добужинского, которые заслуживают внимательного разбора, я скажу лишь о трех лучших, сделанных художником для готовящегося альманаха «Шиповник». Это рисунки: «London Bridge», «Город. Будни» и «Город. Праздник».

Могучие стальные полосы титаническим взмахом летят с одного берега Темзы до другого, образуя какие–то чудовищные ржаво–красные петли. Сквозь отверстие виден какой–то трудовой хаос: работают стальные великаны, вздымаются длинные, длинные руки кранов, чудится скрин, лязг и сопение этих левиафанов. Приглядитесь ближе: на мосту, теряясь в его железном величии, стоят люди. Черные крючочки, согбенные тени. Стоят и тупо смотрят на страшную возню машин. Безработные, быть может. Во всяком случае — люди, существа той породы, которая создала этот мост и эти машины и придавила себя тяжестью своих орудий производства. Это — люди, чье большинство порабощено идолом–машиной, которая, в идее своей, должна быть покорным рабом своего творца — человека. Потрясает контраст свирепо–надменного в своем ржавом величии стального моста, этой неумолимой дороги, с теми, кто по ней понуро бредет, — ее бедными, обманутыми строителями.

«Город. Будни». Сияет в выси золотой день. Но внизу, среди диковинных механизмов и угрюмых каменных стен — раб–человек: вереница тружеников капиталистической каторги тащится на свой пост. Черненькие фигурки, такие покорные, полунадломившиеся под ношей кирок, молотов, заступов.

Но приходит и для них праздник. В городе, этом колоссальном механизме производства и эксплуатации, веселью отведено очень мало места: какой–то маленький квадрат, уныло окруженный забором; безвкусно и бедно, почти трогательно в своем убожестве разубраны доски забора чахлыми гирляндами и тряпками флагов. Посредине — такая же убогая, как нищая проститутка, знающая, что все–таки нужно принарядить нищету свою, — беседочка, и в ней кучка музыкантов: наяривают польку. И по всему двору, по всему квадрату кишат люди. Какая–то каша голов. Они танцуют. Они веселятся тут, трутся друг о друга, оттаптывают друг дружке ноги, а полька наяривает… — и душно, смрадно, пыльно. Глотают смрад и духоту, глотают жадно мгновения веселья!..

Это преувеличено, карикатурно, скажут мне.

Нет! Это только художественно уяснено, упрощено. И напоминает те страшные сказки По, в которых этот американский гений изображает грядущее капиталистической цивилизации: миллионы миллионов существ на земле, на воде и в воздухе; жизнь человеческая равна нулю; гибнут равнодушно, равнодушно живут и рождают — «нас так много, всего так много на свете, и все и всё так схожи меж собой!»

Город! Да, вот сущность его, сущность настоящего, самого важного города — города промышленного. Это страшное идолослужение, человеческие жертвоприношения людскими трудами созданному инструменту воли, подчинившему человеческую волю. «Человека забыли!» — кричит нам Добужинский, и от его крика веет настоящим ужасом.

Такие рисунки — уже картины, это поэтические произведения, символически обобщенные сатиры. Большие мысли приходят в голову перед рисунками Добужинского, большие надежды и радости порождаются, по закону контраста, из великой социальной перспективы. С Добужинским мы в сердце современности, и он умеет с победоносной силой сделать очевидным и живым для нашего чувства то, что теоретически признано разумом.