Об XVIII передвижной выставке — страница 2 из 3

е могут извлечь из нее ничего, кроме отрицательного возбуждения. Первое предположение кажется мне совершенно невероятным. Для художников удалиться от мира – значит уйти в область чистой красоты, беспредметного созерцания и воспроизведения линий и красок. Этого отнюдь нельзя сказать о нынешней передвижной выставке в целом. Не беспредметное служение чистой красоте этот отрок Варфоломей с большими робкими глазами, молитвенно сложивший ручонки и мучающийся тем, что ему не дается «книжное учение»: он слишком напоминает мне наших гимназистиков, изнывающих над «греками и латинами», и даже до самоубийства. Да, по правде сказать, в картине г. Нестерова, кроме этой фигуры мальчика, которому книжное учение туго дается, ничего и хорошего нет, – никакой красоты и ни в каком смысле. А перл выставки – «Будущий инок» г. Богданова-Вельского – и все другие вариации на тему прямо одиночества или нескладывающегося общества (картины г. Маковского и г. Зощенко) или разлагающегося союза (картина г. Савицкого)? Или вот еще «Бродяга» г. Иванова: старообразный мальчишка в оборванном пальто, из бокового кармана которого торчит пачка папирос, и в больших, чужих, может быть, женских ботинках приведен огромным городовым в какое-то присутственное место. Этот «бродяга» тоже ведь одинокий человек: нет общества, нет союза, в котором он чувствовал бы себя своим, и в жизни которого он участвовал бы своею личною жизнью. Нет, это не искусство для искусства, не удаление искусства в пустыню чистой эстетики. Если бы это было так, то такому профану, как я, нечего было бы и делать на выставке: пришел, полюбовался и ушел. Но несмотря на относительную скудость нынешней передвижной выставки, я не мог ограничиться однократным посещением ее и перед некоторыми картинами, даже перед большинством их, подолгу останавливался, испытывая какое-то грустное удовлетворение, в котором эстетическая эмоция играла очень слабую роль. Странным образом убыли жанра и отсутствию исторической живописи я был даже рад. Общее грустное, но отнюдь не неприятное впечатление было бы не так цельно, если бы, например, г. Неврев дал по бывшим примерам историческую картину, а не вид местности в Москве, вовсе, впрочем, не интересный, или если бы г. Литовченко вставил свою одинокую «боярыню» в какой-нибудь исторический эпизод. Так лучше. Конечно, если бы поднялся и оживился тон выставки во всех ее частях; если бы портреты весьма, вероятно, достойных, но никому не известных лиц заменились портретами общественных деятелей, любимых или нелюбимых, но всем знакомых, если бы, например, г. Мясоедов выставил, ну хотя что-нибудь вроде своего старого «Чтения Положения 19-го февраля», а не ушел «Вдаль от мира»; если бы г. Маковский развернулся во всю разнообразную ширь своего таланта, а г. Репин, не ограничиваясь прекрасным портретом баронессы Икскуль, выставил одну из таких бытовых или исторических картин, которые привлекали к себе на прежних выставках столько внимания, если бы г. Суриков напомнил о себе чем-нибудь вроде «Боярыни Морозовой» или «Утра стрелецкой казни»; если бы еще новые силы явились с произведениями неожиданной силы и значения, отмечающими какие-нибудь явления общественной жизни в ее прошлом и настоящем; если бы все это было, – то выставка была бы, конечно, богаче и интереснее. Но была ли бы она в общем столь правдива и искренна, как нынешняя, этого я не знаю. Столь уместная в свое время идиллия «Чтения Положения 19-го февраля», быть может, показалась бы в настоящее время запоздалой и неискреннею слащавостью. И не только это «Чтение», а еще и многое другое в том же роде. Нынешняя выставка производит грустное впечатление, но оно не неприятно, потому что выставка в целом правдива: она отражает оскудение общественной жизни. При этом обилие пейзажей способствует тому же общему впечатлению.

Как всякий профан в искусстве, интересующийся людскими делами и отношениями, я, откровенно признаюсь, никогда не понимал значения пейзажа, где люди или совсем отсутствуют или так только, в качестве аксессуара фигурируют, а при случае могут быть заменены летящей галкой или пасущейся коровой: хорошо, очень хорошо, но и только. Нынешняя выставка благодаря своему общему характеру и некоторым своим характерным подробностям уяснила мне ныне значение пейзажа, именно как символа уединения, одиночества и, следовательно, отсутствия общественных интересов. Без сомнения, всегда были, есть и будут такие художники и такие зрители, которые чуют и ценят красоту пейзажа ради нее самой, без всякого отношения к каким бы то ни было другим мотивам. Г-н Шишкин, например, можно сказать, не выходит из соснового леса сам и не выводит из него своих многочисленных поклонников, любуясь и других заставляя любоваться отвлеченно-художественной красотой пейзажа. Но ни его картины, ни картины других специалистов пейзажа, как такового, не могут разрушить во мне следующую комбинацию впечатлений, полученных на выставке же. Я спрашиваю себя: вот этот, очевидно, даровитый, душой шибко живущий «будущий инок» г. Богданова-Бельского, за красотой ли он пойдет в натуральный пейзаж лесов и пустынь? Или этот, гораздо менее одаренный отрок Варфоломей? Или еще – зачем ушел в пейзаж благообразный молодой человек г. Мясоедова? Конечно, затем, чтобы спасти свою душу и молиться о грехах мира. Красота пейзажа тут ни при чем, хотя, может быть, они и воспримут ее попутно и будут, подобно щедринскому Пименычу, находить, что «в лесочках прохладных – столько становится для тебя радостно и незаботно, что даже плакать можно». Но если ясна цель их удаления от мира, то не менее ясна и причина этого удаления: они не нашли в мире ничего такого ценного, к чему могли бы прилепиться душой, никакого союза, который оправдал бы с их точки зрения Аристотелево определение человека: животное общественное. Вот почему променяли они жизнь в мире на жизнь в пейзаже. И я спрашиваю себя далее: не от той же ли самой причины зависит и обилие пейзажей на нынешней передвижной выставке? При этом я не забываю ни г. Шишкина, который всегда жил в сосновом лесу, ни гораздо более разнообразного, но все-таки специалиста-пейзажиста г. Волкова, ни других. Я говорю о впечатлении, производимом выставкой в целом. Прежде пейзажи, если можно так выразиться, не выпячивались вперед. Рядом с ними более или менее кипела человеческая общественная жизнь в будничных бытовых сценах, в исторической живописи, в портретах общественных деятелей, в живописных комментариях к памятникам литературы. Теперь все это или совсем отсутствует, или умалилось количественно и качественно, или свелось к той теме уединения одиночества, которая так родственна пейзажу.

Я назвал перлом выставки «Будущего инока» г. Богданова-Бельского, художника, впервые выступающего на передвижной выставке. Говорю, как профан, но да не покажется это суждение уж слишком профанским. Я очень понимаю, что нельзя сравнивать разные роды живописи и нельзя сказать, что лучше: «Будущий инок» г. Богданова-Бельского, портрет баронессы Икскуль г. Репина или «Сырое утро» г. Волкова. Как художественные произведения, все три вещи равно прекрасны, и, может быть, даже слово «равно» здесь неуместно, потому что оно все-таки намекает на попытку сравнения вещей несоизмеримых. Но если представитель чисто художественной критики должен чувствовать себя в данном случае в положении Париса перед тремя богинями, то для меня это затруднение решительно не существует. К необыкновенной законченности и вместе простоте художественного замысла и к блеску исполнения, которыми отличаются все три произведения, в картине г. Богданова-Бельского прибавляется еще нечто, чего нет и по самому существу дела не может быть ни в превосходном портрете, выставленном г. Репиным, ни в превосходном пейзаже г. Волкова. Мало того: это нечто дает мне ключ к значению и характеру всей нынешней выставки и, в частности, объясняет, чего и почему недостает в портрете г. Репина и в пейзаже г. Волкова, и почему, однако, вместе с тем хорошо, уместно, что им чего-то недостает. Им недостает общественного интереса, и это было бы очень печально, если бы можно было думать, что интерес этот оскудел в самих художниках. Но чудный, истинно чудный мальчик г. Богданова-Бельского свидетельствует, что этот интерес оскудел в самой жизни, ибо и он, вдумчивый и пылкий, перед кем вся жизнь впереди, мечтает об иночестве, одиночестве. Для меня это было центральным впечатлением, вернее, стало таким, когда, посетив выставку во второй раз, я попытался сгруппировать разрозненные впечатления. Около «Будущего инока», как около центра, располагается вышеприведенное: сначала отрок Варфоломей г. Нестерова и «Вдали от мира» г. Мясоедова, потом целый ряд одиноких – от Ифигении г. Васнецова до «Барышни» г. Клодта, потом намеки на одиночество в картинах гг. Иванова, Савицкого, Матвеева, потом целые группы людей, не складывающихся в общество, потом пейзажи, потом отрицательные черты, вроде отсутствия исторической живописи и портретов общественных деятелей.

Остается еще сказать о картине г. Ге «Что есть истина?», возбуждающей особенно много толков. Ее или непомерно хвалят или непомерно бранят. Одновременность этих двух непомерностей свидетельствует, что картина во всяком случае замечательна. И действительно, это – большое и смелое произведение, хотя я должен признаться, что для меня она не совсем ясна. Я именно потому и поставил ее отдельно от прочих, что ве умею ее вдвинуть в то общее впечатление, которое вынес с выставки. Может быть, я и ошибаюсь, конечно, но, по-моему, выставка в целом правдиво отражает оскудение нашей общественной жизни, и великое ей спасибо за эту правдивость. Но роль искусства может не ограничиваться таким выяснением действительности, как она есть. Искусство может занять руководящее положение, и кажется мне, что, по замыслу, картина г. Ге принадлежит к таким руководящим произведениям; по замыслу, но, к сожалению, не по исполнению. Впрочем, тут есть смягчающие обстоятельства. Картина изображает Христа перед Пилатом. Их только двое на большом полотне. Христос стоит со связанными назади руками. Перед тем, как повествует евангелие, «воины и тысяченачальники и служители иудейские взяли Иисуса и связали его» у первосвященника, один из служителей ударил его по щеке, его всю ночь водили от одного начальника к другому и, наконец, привели уже утром к Пилату. В конце короткого и отнюдь не строгого допроса, когда Христос сказал, что он «на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине», Пилат сказал ему: «Что есть истина? – и, сказав сие, опять вышел к иудеям и сказал им: – Я никакой вины не нахожу в нем». Сцену эту г. Ге понял совершенно оригинально и притом очень верно. Пилат, добродушный, скептический и мало интересующийся иудейскими делами римлянин с жирным лицом и жирной шеей, но с изнеженными, худыми, почти женскими руками, задает свой вопрос совсем не затем, чтобы получить ответ. Это даже не вопрос, потому что, задав его, Пилат сейчас же уходит; он и стоит на картине г. Ге вполоборота к выходным дверям. Он говорит: «Что есть истина?» – добродушно-скептически улыбаясь, с некоторым насмешливым презрением, может быть, к этому измученному человеку, оборванному и нечесанному, которому, дескать, совсем не к лицу заниматься вопросом об истине, а может быть, и к самому этому вопросу. Я не помню, чтобы кто-нибудь на полотне или в печати так трактов