Обещание жить — страница 16 из 33

— Главное — кадры, — пробормотал Фуки. — Кадры решают все…

В следующей избе кадры были, вернее, кадр — хозяйке около тридцати, рослая, пригожая, приветливая. Покамест Фуки здоровался и что-то говорил, Макеев смотрел на нее, думая почему-то о стариках, которых только что покинули: «Старые, бессильные, беззащитные. Сколько осталось жить бабке этой и деду? Год, два? Но ему, Макееву Александру, может, и того меньше…» Вот думал о стариках, а свернул на себя, так у него бывает: на свою персону все переводить.

— Уж мы ждали вас, ждали, моченьки нету… Бывало, выйдешь во двор, ляжешь на траву, ухо — к земле, слушаешь, не идут ли наши.

Фраза поразила Макеева. Он вспомнил, что нужно поздороваться, и поклонился. Хозяйка кивнула, расплылась в улыбке, и обнаружилось: не хватает переднего зуба. И тут только Макеев уловил, что она шепелявит. Он спросил:

— Вы слушали… землю?

— Слушала, — ответила хозяйка. — Да вы проходите, проходите.

— И что же слышали?

— Сперва ничего. А после, когда пошли бои, земля гудела.

— Правильно услыхала, мы заявились, освободители, — сказал Фуки и подмигнул ребятне за столом.

Он говорил хозяйке «ты», Макеев — «вы», хозяйка их обоих «выкала». А трое мальчишек, облепивших скособоченный, шаткий, добела выскобленный стол, глазели на них испуганно-радостно. Испуганные, наверно, потому, что они с оружием, радостные — потому что свои, не обидят. Мальчишки — на взгляд пяти, семи и десяти лет — были белобрысые, конопатые, по-овечьи стриженные ножницами, с облупленными носами, в драных холщовых рубашонках, худющие да лядащие. И беззащитные, как те старики. И мать их беззащитна, хотя она рослая и, видимо, сильная. С ней, с пацанами, с дедом и бабкой немцы могли сотворить что хочешь. Но теперь выкуси, пришла Советская Армия, и люди эти за ее спиной, надежно прикрыты.

— Да вы садитесь, садитесь. На лавочку, вот сюда. — Хозяйка обмахнула полотенцем скамейку у стены, Макеев присел, а Фуки остался стоять, покачиваясь с носков на пятки.

— Желаете угоститься? Бульбочка вареная…

Рассыпчатая, дышащая паром картошка горкой лежала на алюминиевой тарелке вместе с головкой лука, в миски налита картофельная юшка. Должно быть, вкусно! Но Макеев отрицательно покачал головой: «Спасибо, не хотим».

А Фуки сказал:

— К сожалению, дорогая хозяюшка, нам некогда. Так зашли, мимоходом. Визит вежливости… Хорошие у тебя сынки, вон соколы какие… Больше с тобой никто не живет?

— Одна я с мальцами. Мужа в армию призвали, похоронную успела получить… Получила, через три дня герман пожаловал…

Фуки перестал перекатываться, заторопился:

— Ну ладно, мы двинули. Вот подарочек ребятам. — Он расстегнул сумку, вытащил кулек сахару, трофейный фонарик и карандаш. — Авось сгодится.

— Да зачем, да не нужно! — запротестовала хозяйка, а старший мальчик, покраснев от смущения, пробормотал: — Спасибо, дяденька. — У его братьев блеснули глаза.

— Что ж вы не посидите, бульбочки не отведаете? — Хозяйка говорила им уже в спину. Макеев не оборачивался, Фуки объяснял: спешат-де они, как-нибудь в другой раз.

— Другого раза не будет, — сказала хозяйка. — Вперед уйдете, германа бить…

— Уйдем, — сказал Фуки.

— Так бейте его крепче!

— Будет сделано, хозяюшка!

По скрипучему, расхлябанному крыльцу спустились во двор, запущенный, заросший лебедой, не огороженный, не разберешь, где двор, где улица. Фуки повторил, но уже с иным смыслом, для себя и Макеева:

— Будет сделано!

— Послушай-ка, Илья…

— Найдем кадры! Эта неплоха, но одна… И пацанов куча, нам они… к чему?

— Послушай, Илья. Ну что мы здесь болтаемся? Пошли назад, в подразделение.

— Ты спятил! Все на мази, а он — в подразделение. Сейчас найдем, что нужно… В этом деле поспешность ни к чему, она полезна при ловле блох. Выбрать хату, так уж выбрать. Чтоб и кадры были, и харч, и обстановка чтоб соответствовала…

«Муторная канитель, — подумал Макеев. — Бродим как неприкаянные, выискиваем. Глупо, скучно, нехорошо».

И опять повторилось: вышел из избы и подумал об оставшихся в ней, а потом повернул на себя, на свое. Как сложится хозяйкина жизнь? На шее трое мальчишек. Выйдет ли замуж или будет вековать вдовой? Еще молодая, красивая. С мальчишками что будет? Безотцовщиной вырастут? Сладит ли с ними мать? Ребятня — народ бедовый, могут и не туда пойти. Пять, семь и десять — возраст, когда можно лепить характер. Было б кому лепить, мальчишкам потребен отец.

Пять, семь, десять, и Макеев вдруг спросил себя: а какой была в эти годы Лена, сестренка? «Ленка — слаба в коленках». Ну, так дразнили ее после десяти, когда потянулась вверх, сделалась худой, тонкой и вертлявой. В пять, в семь лет была пухленькая, кругленькая, как колобок. И проказница была. То банку варенья слопает, то вазы перебьет, то спичками подожжет занавеску. Однажды надоумилась кататься в уборной, на цепочке, которую дергают, спуская воду. Цепочка выдержала, а унитаз не выдержал, свалился, пришиб Ленке указательный палец, теперь он у нее кривой. И проказница никогда не распространялась о своих проделках, втихаря норовила. Взрослея, Ленка становилась тише, сосредоточенней, с братом не цапалась, в глазах появилось что-то загадочное, внушавшее ему тревогу и опасение за Ленку. Он всегда любил ее, даже при жесточайших ссорах, и всегда был готов постоять за нее. Сейчас ей семнадцать. Невеста! Что ж, и так может сложиться: прикатит с войны, а Ленка замужем. Какой-нибудь фронтовик окрутит, и будьте здоровы. Фронтовик куда еще ни шло, хотя представить невозможно: его сестренка, его Ленка — чья-то жена. Впрочем, и он будет чьим-то мужем. Если доживет до свадьбы. Раньше говорили: заживет до свадьбы. Нынче лучше говорить: доживет до свадьбы. Так сказать, поправка на время, на эпоху.

Фуки остановился, закурил. Пыхнув дымком, благодушно сказал:

— Ротный небось уже хватился? Начальство без нас скучает, а?

Подначивает? Конечно. И, разумея это и поддаваясь этому, Макеев ответил:

— Поскучает — больше любить будет.

Фуки расхохотался, и сразу Макеев сообразил, что произнес он не очень умное. А Ильке лишь бы поскалить зубы. Вот такой он более понятен. Такому ему легче дать определенную оценку. Но надо ли давать оценку, хотя бы и определенную? Зудит, что ли, у Макеева Александра? Вылезает со своими оценками. И вновь ощущение необязательности и тягучести того, что происходит, возникло в Макееве.

Выплюнув окурок, Фуки сказал:

— А вообще-то закругляться будем. Причаливать, значит, будем. Чует мое сердэнько: вон в той хате мы отыщем свое счастье.

Изба, на которую указал Фуки, была маленькая, приземистая, оконца почти вровень с землей, но двор огорожен жердинами, подметен, посыпан песочком. Илья присвистнул: посреди двора женщина развешивала белье на веревке. Она стояла спиной к ним, и первое общее впечатление, что она стройна и, должно быть, молода, а общее это распадалось на частности: из-под короткой юбчонки, туго обтянувшей зад, выглядывали белые полноватые ноги, оголенные руки тоже были белые и полные, по плечам рассыпаны рыжие кудряшки-завитушки.

— Рыжие злые на любовь, — сиплым шепотом проговорил Фуки, однако Макеев услыхал его. — Отлично, отлично…

Раздувая ноздри и напряженно улыбаясь, Фуки пригибался, пружинил ноги, как будто готовился к прыжку. Внезапно лицо его передернулось, и на нем проступили удивление и злость. Удивился и Макеев: из-за развешанного белья выступил — вот те раз! — сержант Друщенков, разговоры разговаривает, прищепки держит, подает их женщине по одной. Как он здесь очутился? А так, наверное, как и мы.

Женщина обернулась, и Макеев увидел: пухлогубая, глазищи — во, брови черные-черные, сама рыжая! Она оглядела лейтенантов, задержавшись взглядом на каждом поочередно, улыбнулась не таясь, зазывно. Фуки прошипел:

— Сашка, гони своего сержанта в шею! Чего он сюда приперся?

— Да как я погоню? Если и мы вроде в самоволке.

— Мы офицеры! Не в самоволке, а вне службы. Соображай разницу! Я лично поговорю!

Фуки, а за ним Макеев вошли во двор, и сержант Друщенков заметил их. Он не испугался, не смутился, молча отвернулся. Фуки сказал женщине:

— Добрый день, красавица! Извиняюсь, но мне нужен сержант на пару минут… Друщенков, отойдем!

Женщина по очереди осмотрела Фуки и Друщенкова, опять задержав на каждом откровенный, обволакивающий взгляд. Сержант отдал ей прищепки, угрюмо отступил к сараю. Фуки зашипел ему:

— Ты почему покинул роту? Тебя кто отпускал?

— Никто, — сказал Друщенков не без вызова.

— В самоволке?

— Какая на фронте самоволка…

— Такая! За которую под трибунал попадают! Марш в роту!

— А без крику нельзя, лейтенант? Я первый сюда зашел…

— Он еще рассуждает! Право первого, видал-миндал! Да как ты с офицером разговариваешь?

До Макеева долетали их слова, и он морщился и краснел. Было желание, чтоб Друщенков ушел, была осознанность некоей провинности — не Друщенкова, а собственной, была досада на разошедшегося Ильку, была неловкость перед женщиной за эту сцену. Но женщина не смущалась, она спокойно развешивала платочки и тряпочки, улыбалась, и улыбка ее говорила: приятно, когда из-за тебя схлестываются мужики, пускай схлестываются, я буду с тем, кто победит, а может, и с другим, выжидающим в сторонке.

Да ничего он не выжидает! Просто неприятна эта дурацкая стычка, кончалась бы скорей! Вмешаться ему? Как?

Но сержант Друщенков, одарив Фуки испепеляющим взором, кивнув женщине и не глянув на Макеева, уже уходил со двора, поджарый, угрюмый.

Они подошли к женщине. Закончив вешать бельишко, она держала тазик в одной руке, другою поправляла волосы на затылке и выжидающе улыбалась; зубы ровные, ядреные, губы яркие, влажные, блузка распахнута, видна ложбинка на груди. Ну и что?

Фуки протянул женщине руку, представился:

— Илья.

— Клава, — сказала женщина.

Макеев назвался, но протягивать руку не стал, ибо Фуки не выпускал руку женщины, а в левой у нее был тазик, да левой ведь и не ручкаются. Она смотрела прямо в глаза Ильке, и щеки ее медленно розовели. Фуки, кокетничая, спросил: