— Эээкстренный! Вы-пуск! Ужасное преступление в…!
— Труп без головы в саквояже!
— Беспорядки в…!
— Экстре-еенный вы-ы…! Смертный приговор шпиону!
Газеты. Рано утром, как только рассветет. В полдень. Вечером перед пылающими огнями кафе. В дождь. В холод. В зной. Газеты.
— Свежие! Свежие! Свежие! Пять грошей пара!
— За пять пара! За пять пара!
Баранки. На перекрестке улиц. С рассвета до поздней ночи. В дождь. В мороз. В зной. Баранки.
— Зеркальца шлифованные!
— Сливочная карамель! Сливочная карамель!
— Ваше сиятельство, купите госпоже графине фиалочки! Вон какие хорошие, свеженькие!
— Господин советник, купите сиятельной княжне ландыши! Один букетик!
— Розы! Гвоздики! Левкои! Ваше сиятельство, господин граф! Господин советник! Господин доктор!
С рассвета до поздней ночи. Громко, громко, во весь голос. Льстиво, остроумно, со злобой, со слезами. Перед магазином, перед дансингом, на стоянке автобусов, в парке, у театра, у кино, у цирка, на площадях. Особенно на одной площади.
Нужно пробраться по извилистым, немыслимо грязным уличкам, полным шума, крика, суеты. И, наконец, площадь — большая, широкая, битком набитая народом.
— Дамочка, дамочка, не купите ли шарфик? Хороший, совсем еще новый шарфик!
— Баранки! Пять грошей пара.
— Ботинки! Ботинки! Шикарные ботинки!
— Кто купит шубку? Настоящий бобер, чтоб я так здоров был, настоящий бобер!
Вдоль тротуара шеренга женщин. Эти молчат. Видимо, впервые здесь. Бледные, увядшие лица, потухшие глаза. Каждая держит что-нибудь в руках. В их глазах, окаймленных синими кругами, странное, скорбное выражение ожидания и вместе с тем полной безнадежности.
Дырявый детский свитерок. Мужская сорочка с вырванной у шеи обшивкой. Платье из расползающегося по всем швам шелка. Два цветных носовых платка со следами крови. Много раз штопанные бумажные чулки.
Руки продавщиц крепко сжимают продаваемые вещи. Глаза, изверившиеся во всем, мертво глядят на толпу.
— Покажите-ка эти штаны.
Неопределенного цвета отрепье с огромными светло-серыми заплатами сзади и на коленях.
— Старье…
— Да вы взгляните только, совсем хорошие штаны, дыр нет, аккуратно подшиты.
Покупательница берет товар, долго вертит его в руках. В глазах старой женщины загорается огонек надежды.
— Вы только попробуйте, материал еще долго проносится, совсем хорошие штаны.
С другого конца площади доносятся звуки патефона. «Вспомни обо мне…» — сентиментально хрипит старая пластинка.
На развалине детской коляски устроено нечто вроде прилавка. Дребезжащий граммофон скалит на публику облупившуюся пасть трубы. Рядом лежит груда пластинок.
— Почем?
— По восемьдесят грошей. Вальсы, танго, фокстроты. Можно сейчас попробовать, — тихо отвечает бледный мальчик.
— Дорого.
— Недорого, господин, пластинки-то какие!
— Сюда! Сюда! Самые модные боевики, только по злотому! Каждая пластинка всего злотый! — фальцетом кричит молодой еврей со впалой грудью.
Рядом останавливается старый, сгорбленный человек. Глаза Обведены красной каймой. В дрожащих руках истрепанная, облысевшая кисточка для бритья.
— Слушайте, кто же это купит?
— Купят, купят, почему не купить? Совсем еще хорошая кисточка, — старческий голос вздрагивает. — Совсем хорошая кисточка. Грошей хоть десять дадут.
— Книжка?
— Да, вот… — прилично одетый господин, видимо, чувствует себя неловко.
— Сколько?
— Пятьдесят.
— Сорок.
— Берите.
«Верная река» Жеромского за сорок грошей переходит в руки коренастого оборванца.
— Это, по-твоему, кресло? Это и не кресло, а просто четыре ножки и какие-то клочья.
— Да вы только взгляните, ведь и спинка и обивки немного есть, — терпеливо объясняет изнуренная девочка. — Попробуйте сядьте.
— Штанов жалко. Что-то мне кажется, что вы, мамзель, попрете это креслице обратно домой.
Бледные губы девочки шевелятся, но не издают ни звука.
Поодаль, в раскисшей грязи, рядами стоят башмаки. Башмаки-призраки, башмаки-привидения. Искривленные каблуки, вырванные задники, отстающие носки. Сбоку скалят мертвые зубы деревянные гвозди.
Мальчонка стоит перед башмаками. Его босые ноги фиолетово-красного цвета. Не отрывая глаз, он смотрит на остатки того, что было когда-то сапогами. Тихо насвистывает сквозь зубы: «Вспомни обо мне…» Уходит, через мгновение снова возвращается. Видимо, в зрелище этих жалких остатков есть что-то, от чего он не может оторваться, что заставляет смотреть на них не с брезгливостью, а с вожделением.
Мимо проходит другой. Старый рабочий с курткой в руках окликает его.
— Эй, купи куртку! Холодно уже в одной рубашке.
Подросток осматривает куртку. Толстый материал, вытершийся по швам, на локтях заплаты. У шеи клочки съеденного молью меха. С минуту он держит куртку в руках, взвешивает.
— Нет, для меня это слишком шикарно. Наверно, дорого просите, мех все-таки…
— …Что это, подушку продаете?
— Что ж, ничего не поделаешь. Ребятишки обойдутся и без подушки. Не такое время, чтобы на подушках спать.
— Гусиное перо?
— И, куда там! Соседка кур покупает, так иной раз даст мне немного перьев.
— Жесткая.
— Да, милая вы моя, какой же ей еще и быть, из куриных-то перьев? Ну, да нынче никому не мягко.
Старуха всеми силами пытается натянуть на маленького тщедушного мужичонку тесное пальто.
— Как раз! Смотрите, как сидит! Будто по мерке сшито!
— Да ведь мало!
— Нисколько не мало! Что ж вы хотите, чтоб оно, как мешок, висело?
— Юзек, подними руку!
— Только потихоньку!
— Не беспокойтесь. Снимай Юзек, никуда не годится. Узкое, короткое.
— Пальто хорошее, мужик маленько нескладный. Говорю вам, пальто что надо, — пытается убедить старуха, но те уже далеко.
Седая старушка держит в протянутой руке четки. Прохожие толкают ее, дрожащая рука опускается, она терпеливо снова подымает ее. Деревянные шарики с сухим звуком постукивают один о другой.
Дальше свален в кучу железный лом. Лезвие от кухонного ножа, погнутый металлический карниз, покрышка от спиртовки, ржавые гвозди, кочерга без ручки, сломанный молоток, замки, странные остатки чего-то, назначение чего невозможно определить.
Худенькая девочка крепко прижимает к груди две гипсовые статуэтки.
— Не отдашь?
— Не. Папаша приказали: злотый.
— Дурная, кто тебе даст злотый. Пятьдесят грошей. Это же деньги! Больше никто не даст. Нечего и стоять.
— Не…
— Не будь же упрямой! Будешь тут зря мерзнуть, а потом так и пойдешь с ними домой. Ну, получай пятьдесят грошей, видишь?
Углы маленького ротика опускаются вниз. Темные ресницы быстро вздрагивают.
— Нет… Папаша велел злотый, — беспомощно всхлипывает она.
— Не реви! Что ж это папаша тебя послал, не мог сам прийти?
— Не.
— На работе?
— Не.
— Болен, а?
— Болен. Ноги им придавило. Лежат.
— …Шоколадные бомбы! Всего десять грошей штука! Только у меня! Всюду пятнадцать, у меня десять!
— Шина? Это называется велосипедная шина? Это сплошная дыра, а не шина!
— Зальете резиной!
— Что залью? Это же сито, а не шина… Сколько просишь?
— …А не треснувшие?
— Новехонькие, послушайте, как звенят. Стаканчики, что твое золото. И как раз парочка!
Есть люди, выстаивающие здесь часами, и хоть бы один человек осведомился об их товаре. Со всех сторон слышны жаркие споры о цене, но покупают лишь изредка. Время от времени граммофонная пластинка, заношенный шарфик или томпаковая цепочка переходят из рук в руки. Но это почти что и все.
Руки стоящих вдоль тротуара женщин синеют все больше. Покорные глаза наливаются слезами. Человек с облысевшей кисточкой для бритья все еще блуждает в толпе. Зернышки четок постукивают, как и несколько часов тому назад.
Просторная площадь вопиет к небу об ужасающей человеческой нищете. Кричит во весь голос, бросает в хмурое небо свое чудовищное обвинение, набухшее слезами проклятие, мрачное проклятие обездоленных.
Здесь, в этом болотистом, грязном месте, как ядовитый цветок на трясине, всходит и распускается ледяная, неумолимая ненависть. Ей учатся, продавая свои шоколадные бомбы, шнурки для ботинок и пирожные — все эти Юзеки, Казеки, Антеки, или как там еще их при рождении окрестили.
Внезапное движение на тротуаре. Полицейский ведет оборванного подростка.
— Что случилось? Украл что-нибудь?
— Нет; патента не имеет, а торгует пирожными. Без оплаты патента торговать не полагается.
Нарваться на полицейского — это уж последнее дело. По пути треснет кулаком по башке или даст в зубы: таскайся, мол, с тобой, байстрюк проклятый. Да еще хорошо, ежели только допросят и составят протокол. Или и того лучше: дадут раза два по морде, чтобы ты, сопляк, запомнил, — и убирайся на все четыре стороны! Но вот если задержат, то в участке вши так и заедят.
Спят здесь на голых досках. Едят жиденький суп, вылавливая из него картошку пальцами, потому что ложек нет. Как знать? Вдруг арестованный возьмет да перепилит тупой ложкой оконные решетки, выскочит с третьего этажа, убьет ложкой надзирателя и часового у ворот и вырвется на свободу, в радостную вольную жизнь, с ночевками под мостом, куском сухого хлеба и матерной руганью. Так что лучше уж без ложки.
Потом переводят, наконец, в настоящую тюрьму. Сперва в цейхауз. Здесь отбирают подтяжки, шнурки для ботинок и галстуки, если у кого они есть. Затем к парикмахеру. Под резкое лязганье машинки падают клочья волос. На даровщинку, без издержек и хлопот, голова становится голой, как луна. Неприятно. Одежду в дезинфекцию! В баню! И, наконец, — в камеру. На третьем этаже, в бывшей монастырской мертвецкой, помещается «могила» — камера для малолетних.
Стрельчатые своды потолка. Высоко под ними зарешеченное оконце. У стены ворох сенников, которые складываются сюда на день.
Сидят за разное. Двенадцатилетний — за кражу часов. Восемнадцатилетний — за изнасилование девочки. Подросток — за поножовщину. И восьмилетний клоп — за стянутое с лотка пирожное. Детские лица