– Допустим. Но я также допускаю, что мы можем увидеть нечто похожее и в Стэмфорд-Хилле.
– Ох, Лиззи, ну и остра же ты на язычок…
– И ты раньше не встречала острее? Уверяю тебя, есть куда острее!
– У женщин – нет!
– Это ты в Эдинбурге не бывала.
Они мололи чепуху. Но каждое слово как будто светилось изнутри скрытым смыслом. Дети остались дома с кухаркой Элеонорой. Они шли по улицам, целиком предоставленные самим себе. Как же им было легко! Даже когда они подошли к садам и окунулись в шумную веселую толпу, даже тогда не исчез объявший их ореол. Они представляли не вполне обычное здесь зрелище: две женщины, сидевшие одни за столиком, не обращавшие внимания на детей, родителей и велеречивых мужей, разглагольствовавших об обстановке в Америке и о необходимости приструнить вигов. Обыкновенно она оставалась равнодушной к организованному досугу и к людям, которые в нем нуждались, но в тот вечер они ее не раздражали тем, что жевали креветок с открытым ртом, курили вонючие сигары или шумно прихлебывали «чай здоровья», заваренный на сомнительной воде источника. Хотя, вероятно, ее лицо говорило об обратном.
– О боже! Кухарка была права. Она сказала: «Элизе это не понравится! Она терпеть не может скопления людей и шум, это все не в ее духе». Элеонора такая забавная – она считает тебя слишком умной для нашего общества… Но и я полагаю, что это немного глупое увлечение… Если хочешь, можем вернуться домой. Но только я сказала кухарке: «Когда-то на том самом месте было аббатство, так что там Лиззи будет хорошо, как если бы там протекал ручей со святой водой».
– Вся вода святая!
Такое было впечатление, будто на их пути даже небольшое недопонимание возникало вполне осознанно, дабы продемонстрировать прихотливые проявления благодати.
14. Благодать
Элиза Туше полагала, что не могло быть ни обоснования, ни причины для существования красного цвета, деревьев, красоты, глаза, моркови, собаки или еще чего-нибудь на нашей земле. Но как всякий человек, она, несмотря на это, все равно искала причины. Но какое обоснование можно дать любви? Все потому, что она хорошая. И все же неопровержимым фактом оставалось то, что Френсис, со всеми прочими ее особенностями, была также баптисткой (способности души для миссис Туше не имели никакого значения. Она слишком хорошо знала, насколько неспособными могут быть души, начиная с ее собственной). С другой же стороны, эта баптистская церковь, при всех ее несовершенствах, привела Френсис в ряды аболиционистов. И это Френсис, кто, в свою очередь, успешно преобразил смутное аморфное неверие миссис Туше в человеческие узы в пылающую ненависть – чувство, в равной мере неопровержимое по своей силе, но которое было непросто отделить от других чувств, пылавших сейчас в ее душе.
Разве я не брат и не человек?[17]
Раньше, когда миссис Туше размышляла над этой фразой, она вызывала у нее смутное неприятие. Она никогда – давая милостыню попрошайкам, проституткам или еще кому похуже – не считала необходимым придумывать сентиментальные семейные отношения между собой и теми, кому давала подаяние. Самое первое «собрание», которое Элиза посетила вместе с Френсис, она сочла довольно-таки комичным – слишком уж чистосердечным. Но всего за несколько месяцев Энн-Френсис умудрилась произвести настоящую революцию в сердце и душе миссис Туше. Вместе они слушали жуткие свидетельства ямайских священников. Они демонстрировали кандалы и кнуты – миссис Туше держала в своих руках стальной ошейник. Она подписывала старые петиции, составляла новые, штопала рваную одежду, пекла пироги и писала письма, чтобы собрать средства для приезжавших из Америки аболиционистов. В июне в Эксетер-Хаусе[18] она слушала выступление вывезенного младенцем из Дагомеи проповедника, черного что твой пиковый туз, который вещал с кафедры не менее красноречиво, чем сам Пил[19]. И теперь, когда Элиза читала псалмы и размышляла о проданном в рабство Иосифе, он уже не был для нее абстракцией. Он был в ее воображении страдающим сыном Дагомеи с загноившимся ранами на спине – шрамами от ударов бича.
И чем это все было – если не благодатью? Благодатью, которая проявлялась, проистекала сквозь время, как будто Элм-Лодж и все его обитатели провалились в незаштопанную прореху в кармане мира. Маленькая жизнь семейных радостей. Дом для женщин и девочек, кому было легко друг с другом. Моральное совершенствование, благотворительные работы, тихие молитвы. Благодать. И письма от Уильяма сквозили благостным желанием повременить с приездом домой. «Я решил отправиться в Швейцарию». И два месяца спустя: «Возвращаюсь в Италию». Благодать. Одно решение перетекало в другое, объясняя его, даже если логики в нем не было никакой или она была слишком таинственной, чтобы ее понять. Как палец. Как два проникающих пальца. Как два пальца, проникающих в цветок. В полной темноте, когда погасли все свечи. Как будто пальцы и цветок были не отдельными предметами, а одним целым, и посему оказывались неспособными согрешить друг против друга. Два пальца, погружавшиеся в распустившийся цветок, непохожий на дикие цветы в зеленой изгороди – лежавшие слоями, так же внахлест, но каким-то чудесным образом теплые и влажные, пульсирующие, словно сделанные из плоти. Как язык. Как бутончик во рту. Как другой бутончик, явно заготовка для языка, но гораздо ниже.
15. Девять месяцев
Только после возвращения Уильяма, как раз перед Рождеством, она поняла, что прошедшие девять месяцев были сном. Она проснулась в другой жизни. Защитный ореол превратился в темный нимб. Элеонора вернулась на свое место на кухонном полу. Миссис Туше – в свое безмолвие. В течение дня они с Френсис исполняли странный, ведомый лишь им обеим, танец, старательно избегая друг друга. Если одна входила в комнату, другая тотчас ее покидала. Дети, всегда шумливые и постоянно вертевшиеся под ногами, скрывали их ухищрения от сторонних глаз. Френсис называла ее «миссис Туше», а та называла ее «Энни» – как и все остальные. Если же они случайно сталкивались, если их пальцы встречались, передавая тарелку или чашку, внутри ее разражались Эйнсвортские бури желания. Что же до Уильяма, тот пребывал в более приподнятом настроении, чем обычно. Он был полон впечатлений о своих путешествиях, об Италии, о готических замках и призрачных кардиналах, о святых мощах – например, о большом пальце Иоанна Крестителя и о множестве прочих глупостей, которые, как он полагал, ошибочно считая ее истово верующей, могли бы ее заинтересовать. Некое чувство, более сильное, чем зависть – злобность, – вскипало в душе Элизы, когда он оживленно рассказывал о своих приключениях. Он пересекал в обе стороны несколько границ, без проводников, без препятствий, по щелчку пальцев, в любое время! Но ее не интересовала кровь святого Януария. Ее интересовала только его свобода передвижения. Его свобода.
16. Странная перемена
То, что Уильяма интересовала Элиза, было несомненным фактом, который она не осознавала вплоть до того вечера, когда он ворвался к ней в комнату и поцеловал. Поцелуй был долгим и странным: в нем, можно сказать, содержались события нескольких последующих лет. Не успела она и глазом моргнуть, как он прижал ее к стене и впился губами в ее рот, – и все же, ощутив его язык, она ощутила странную, но несомненную благосклонность, которую было невозможно объяснить словами. И перед ее мысленным взором невольно возник образ забавного пятнадцатилетнего подростка, медленно бежавшего через небольшое пространство подвальной сцены, чтобы деревянный меч Гилберта мог эффектнее «пронзить его насквозь». Он был не тем, кем казался. Но кто он? Она сжала его челюсть. И тут же его колени подогнулись. Она высилась над ним. Она услышала стон приятного недоумения. Она сжала посильнее – снова стон. И так она опустила его на пол, цепко удерживая рукой его голову. Теперь ее рот приник к его губам, они словно поменялись ролями. Его руки бессильно повисли, и она случайно рассекла зубами его губу. Если бы кто-нибудь в этот момент проходил мимо, ее бы приняли за вампира, сосущего кровь из своей жертвы.
Ее пригласили в гости на Пасху. Будучи молодой вдовой, у которой было мало родни, она теперь частенько получала приглашения погостить в многолюдных домах, особенно в те дни года, которые, казалось, были специально придуманы, чтобы мучить одиноких. Помимо Эйнсвортов, у нее была скучная племянница в Манчестере и сварливая тетушка в Абердине. На сей раз она спешно собрала сумку и за завтраком объявила о своих новых планах.
– Но Элиза – завтра же пасхальное воскресенье! Ты же не поедешь в Абердин сегодня ночью? Уильям, скажи ей, что об этом и думать нельзя! И дети будут скучать по тебе!
Уильям хранил молчание. Элиза положила нож и вилку рядом с тарелкой и взяла пустой конверт, в котором, как она притворилась, лежало письмо от тетушки Мод.
– Я быстро вернусь, вы даже не заметите моего отсутствия. Но мне нужно повидать старушку Мод, хотя там будет утомительно, я знаю. Я благодарю вас обоих, как обычно, за ваше гостеприимство.
Элиза не собиралась ехать в Абердин навестить тетушку Мод – это было бы просто смешно, – но здесь она не могла оставаться. Ей надо было побыть в одиночестве, подумать. В омнибусе, везшем ее обратно в Честерфилд, она достала из ридикюля книгу Уильяма «Декабрьские рассказы» и снова начала читать первый рассказ:
«Элиза была женщиной, несомненно, выдающихся талантов; и, вероятно, необузданных и беспорядочных страстей. О последних, само собой, я знал мало. В короткий период нашего союза ее поведение оставалось безупречным. Ее недостатки (возможно, я использую слишком мягкое выражение) выдавали сильный дух, не скованный осторожностью, или силу былых ограничений. Такова река, которая, ежели ее заключить в надлежащие рамки, обретает плавное течение, орошая плодородные почвы на своем пути, а ежели дать волю ее ничем не сдерживаемому неистовству, об