Обработно - время свадеб. Последний колдун. Сон золотой — страница 77 из 135

елась Степушке столь желанной и счастливой, что он на миг невольно отвернулся, мучительно завидуя тому, кто любил ее нынче. В Милке не было той стыдливой, а порой и мрачноватой замкнутости и суровости, что отличали жену, когда она, углубившись в себя и уставившись печальными глазами на тайный, одной лишь видимый образ, могла сидеть так часами в полном одиночестве, никого не замечая и не слыша, поглаживая словно бы мерзнущие тонкие смуглые запястья. Милка вся была на виду, вся в движении, вызове, откровении, дескать, хочешь — приди и возьми, словно бы в иных, неведомых вольных местах произросла она, ярко-желтая, а нынче вдруг нежданно-негаданно свалилась на здешние головы…

Милка отвернулась к реке, стянула рубашонку, не стесняясь знакомого народу, ловко накрыла провисшую грудь ситцевым тонким лифчиком, потом плашмя, шально хохоча, упала в воду грузноватым широким телом, так что почудилось сразу, будто река выплеснулась из берегов и замедлила ход, не в силах прорваться сквозь живую запруду. Милка тут же и появилась: соломенные волосенки обтянули голову, потемнели у корня, пшеничные реснички, смаргивая влагу, удивленно загнулись над эмалевыми, слегка подголубленными глазами, и грудь еще резче проступила через тонкий намокший лифчик, отпечаталась крупными налитыми сосками. Рукой она торопливо и жадно хваталась за обмыленное бревно, а наивно-откровенным взглядом заманивала Степушку, и он, подчиняясь любовному желанию, безрассудно кинулся в реку, прошил ее наискосок до самого дна. Янтарный песок, ребристый на отмелых местах, поплыл перед глазами, пугливо отпрядывала пучеглазая мелочь, скользкие жирные водоросли змеисто обволакивали тело, жадно присасывались, готовые повязать его и выпить. Но хотелось как можно дольше продлить это состояние животной легкости, хотелось отчего-то раствориться в тугом теченье и скатываться внутри воды рядом с пучеглазым серебряным харюзенком, однако душа-то Степина каждым крохотным любовным нервом оставалась там, наверху, рядом с Милкой, и потому слоистая прозрачная глубь насильно вытесняла плоть. Степушка вынырнул и сквозь студенистые натеки на слипшихся ресницах увидал Милку неожиданно близко: она плыла по-собачьи, наводя шум на всю реку, яростно плескала ногами и надувала щеки. И, загораясь злой необъяснимой тоской, парень ушел обратно под верхний пласт лимонно светящейся воды и, как сквозь лазурную стеклянную призму, увидел странно искривленное вихляющееся Милкино тело, бесстыдно откровенное и распахнутое, несмотря на ситцевый пестрый купальник. Степушка обвился вокруг ее плотного тела и повлек в глубину, но она не вскричала, не забилась обреченно, как ожидалось, а доверчиво, бессильно обвисла в руках и нарочно тяжело навалилась грудью на его лицо. Парню и дышать стало трудно от негаданного покорства, воздух скоро иссяк и растворился в крови, и Степушка заторопился наверх, уже готовый богу душу отдать и не радый этой случайной безумной игре. А река, вспыхивая каждой своей серебряной струйкой, беззвучно свивалась в жгуты и сваливалась за перекаты меж бруснично багровеющих высоких берегов. И может, от ровно золотистого, слегка потускневшего неба, иль от дремотно откинувшейся от угора деревеньки, бронзово засветившейся окнами, иль от того мирного покоя, что сошел на вечереющий мир, но только что-то неожиданно и блаженно дрогнуло в Степушкиной душе и запело, и злость куда-то пропала, уступив место греховному томительному желанью; и жена, и мысли о доме, о матери, все самые благие намерения, коими жил Степушка последнюю неделю, просочились как сквозь песок, словно и век не бывали, не тревожили мучительно его душу. Парень отдышался, но, еще притворно сердясь, отворачивался от Милки, отцеплял холодную руку, жадно вцепившуюся в его плечо, а сам-то так отчаянно желал, чтобы продолжилась и повторилась та осенняя лунная ночь в архангельской заречной избе… Но Милка-то, ну и стерва, ну и собака, будто бы виновато поглядывала на парня сквозь слипшиеся ресницы и утомленно наваливалась на его грудь, прохладно дыша в пазушку за ухом. «А, будь что будет, — отчаянно решился Степа и обреченно покорился судьбе, подавляя в себе тревогу. — Один раз живем на свете, так не все ли одно, когда грешить». И на виду у всей деревни, собравшейся на угоре, понимая, что сейчас разнесут по избам сплетню, он больно обнял Милку, впился губами в ее готовно полуоткрытый рот, и так, слитые поцелуем, они погружались на дно и возвращались обратно, словно бы рождались заново. Они дурачились на притихшей розовой реке, они играли, как два вольных водяных зверя, почуявших душевную и телесную отраду, ничего не говорили и не спрашивали ни о чем…

— Какой-то чужой ты. Но интересный — страсть, — сказала Милка, когда они, утомившись, вылезли на берег и зарылись в жаркий песок, пряно отдающий перекалившейся пылью: сосновой щепкой пахло кругом, клеверной тягучей сладостью, истомившимся лесовым деревом и кисловатой, зацветающей в тихих заводях водой. — Точно, точно, ты не веришь? Клевый такой мальчик, — торопливо повторила она, в этом Степушкином молчанье поймав недоверие. — А я, как клуша, как разварня, вся опустилась нынче, — хулила себя, любопытно взглядывая на парня.

Степушка действительно за эту зиму зачужел и был притягателен своей новизной: светлая с неожиданной проседью бородка быстро просохла и запушилась, удлиняя и без того впалое прокаленное лицо, выпуклый зеленоватый глаз вспыхивал и замирал, осыпанный тонкой и частой насечкой морщин, льняной волос, выгоревший до пыльной белизны, свалялся в баранью прядку. Почуяв пристальный навязчивый досмотр, Степушка холодно взглянул, и в этом взгляде Милка увидала усталую, неведомую ранее взрослость.

— Борода тебе идет, ты на шведа в ней похож…

— Зачем приехала? — спросил тоскливо.

— Что, тебя не спросилась, иль козы своей боишься? Боду-чая коза по-па-лась? — дразнила Милка, лениво скосив глаза на полную, утомленно откинутую руку: по золотистой коже меж легкого обгоревшего пуха щекотно путалась усатая зеленая козявка. — Ой, боюся, Степка, лишит она меня невинности, бедную-то девочку. — Холодно рассмеялась, брезгливо сощелкнула малую тварь, и в ее глазах прорезалось что-то жесткое. — Миленький ты мой, скворушка ты моя полосатая. — Неожиданно закинула руку на шею парню, прохладную, с бархатистой кожей, такую знакомую Степе от рыжеватых морщинок на локте до голубой жилки на покатом плече. — Значит, козы своей боишься? — снова одиноко засмеялась.

— Тебя боюсь…

— Я не кусачая, миленький. У меня зубки еще не прорезались, — влажными губами прихватила парня за ухо и больно надкусила мякоть мелким перламутровым зубом. Все в Милке было зверушье, жадное и дразнящее, и Степушка с каждой минутой, отдаваясь страсти, все более погружался в пугающий и желанный расплав хотенья и нежности.

— Отодвинься, люди ведь смотрят.

— А наплевать. На-пле-вать с высокой горы, — пропела Милка. — Я тебя хочу, и все.

Степа чувствовал, что она играет с ним, и охотно поддавался ей, шел в масть, желая обмана и растравляя его, чтобы продлить случайную неожиданную близость. Все казалось сном, наваждением: вот встань сейчас Милка и, лениво отряхнувшись от красной пыли, подымись на угор за крайние избы, и тут вроде бы пробудится Степушка, и тогда смертная темень приступит к нему, из которой не хватит сил выплыть. Вроде бы забыл Милку и вспоминалась-то она смутно и тускло, но вот приблизилась внезапно, и вся прежняя любовь с новой болью пробудилась. «А пропади оно все пропадом — и жизнь эта грошовая. И чего липнет, — думал, — хуже смолы пристала. Жила бы где-то…»

Мимо шатались девчонки, прозрачные до голубизны, в мурашках от частого купанья, поравнявшись, они обязательно призамедляли шаг, оглядывали парочку подозрительно, с женским пробуждающимся пристрастием, отмечая в памяти каждую щекотливую подробность, которую можно будет вспомнить наедине: и близко приникшую к парню, едва прикрытую с-поднизу лифчиком набухшую Милкину грудь, и ее шоколадно загорелую руку, свободно накинутую на мужское плечо, и Степкино странное возбужденное лицо с хмельными потерянными глазами.

— Слушай, пойдем отсюда, — попросил Степушка, чувствуя, что краснеет.

— Сте-па, ты что?

— Пойдем, говорю…

— «Ах ты куда меня повел, такую молодую…»

— На кудыкину гору на переделку, — отшутился неловко, думая о чем-то смутном: Степа спиной чуял странный досмотр за собой и потому ежился, словно нагой, выставленный на прилюдное посмотрение. — Побыстрей можешь? — прикрикнул раздраженно, уже не в силах наблюдать, как вальяжно одевается Милка, шаля подобранным золотистым телом, как встряхивает соломенной волосней и сонно, но с затаенной кошачьей жестокостью следит сквозь шуршащую паутину за Степушкой. Переменилась Милка, и прежняя тоска в ней пропала.

— Оп-ой, не на пожар, — будто шутливо погрозила, но оскалила мелкие перламутровые зубы. Каждое движение было скопировано с кого-то, не однажды наиграно и выверено, а после присвоено себе. — Гора от нас не уйдет. — Говорила тягуче, с тайным намеком, не торопясь, осмотрела всю себя и сыто, любовно огладила. — Ты, Степа, скажу тебе, главное не напрягайся: медицина говорит, напрягаться вредно.

— А ну тебя…

Берегом реки они прошли за деревню и, когда крайняя крыша запрокинулась за охряной угор, вдруг скованно замолчали, часто и подозрительно заглядывались, не зная, как повести себя. Степушка раза два неловко прихватывал Милку, пробовал привлечь к себе, торопливо тискал за плечи, но она отбояривалась, глядела холодно и зверовато. «Смотрит, как волк на бердану. Поиграй, поиграй, милая, — думал парень любопытно и с тайным расчетом оглядывал Милку. — Сейчас-то я тебя уломаю, и пикнуть не успеешь».

Справа остался сосновый борок, распаренно млевший, понизу просохший до хруста, словно бы посыпанный жарким пеплом; река вильнула, растеклась широким плесом и до самой стрежи поросла жирным хвощом; сиреневые стрекозы качались на суставчатых остриях и едва проблескивали крылом на атласном небе. Все это замечалось Степушкой вчуже, вроде бы посторонним глазом, и несло свой тайный смысл. Низкая бережина и в жару не подсохла от проливных дождей, она была истыкана коровьим копытом, и ступня то и дело коварно проседала в эти глубокие, присыпанные мелким осотцем следы, на дне которых скопилась жидкая каша. Милка шла впереди, лениво покачиваясь, и когда она проваливалась, то каждый раз нарочно охала и заполошно смеялась, запрокидывая голову; мутная свинцово-охряная жижа прыскала из-под ноги и засыхала на икрах частыми веснушками. Степушка, взвинченный до предела этим длинным днем, пристально изучал и слегка широковатые плечи, и тяжелый загривок, больше мужской, чем женский, и коротковатые ноги с глубокими перевязями над грязными икрами — и настойчиво убеждал себя и почти верил тому, что вовсе не любит Милку.