Обратный перевод — страница 9 из 210

Все сказанное до сих пор относилось к тем трудностям изучения романтизма, которые в той или иной форме сказываются и в изучении любого другого исторического явления. При изучении романтизма эти трудности усиливаются и множатся. Романтизм с самого начала исключал нормативность, он был реакцией на нормативность, на механическую неподвижность и, раз и навсегда, данность старого режима и старого искусства.

Несмотря на это, уже у самых ранних романтиков встречаем рассуждения о том, что такое романтизм и каким нужно быть романтизму. Недаром всякий текст уже есть и свое собственное истолкование. Но есть различие между ученой логической дефиницией, когда правила школьной логики делаются мерой такого неуловимого явления, как романтизм, и тем толкованием, которое дает романтизму Фридрих Шлегель.

Пока речь шла о неправомерно-механическом (механистическом) отношении исследователя к своему «объекту», трудности метода могли быть подтверждены и изучением другого материала. Это не просто методологические затруднения, но трудности, связанные с тем, что исследование есть методичное, методическое и методологическое исследование. Такое исследование встречается с трудностями потому, что понимает себя как расследование. Качественное своеобразие романтизма было затронуто, когда оказалось, что изучение романтизма в особом смысле есть расследование, — поскольку с самого начала оно развивалось как раскапывание засыпанной территории, обрушившегося недостроенного здания, как реконструкция хода такого события, которое произошло и неожиданно, и не по обычному плану, и чрезвычайно-таинственно, и не без какого-то оттенка совершенной вины и проступка.

Наука о литературе и наука об искусстве имеют дело с принципиально неопределенными сущностями: попытка определить их приводит к подстановке вместо реальностей — фиктивных «объектов», «величин». Принципиальная неопределенность таких сущностей есть их принципиальная неопределимость — здесь все течет: текучи «объекты» — тексты, их истолкование, текуч даже сам принцип истолкования. Это гигантское целое, которое изменяется исторически, где действительно все взаимосвязано, где нельзя без вреда для истинности целого вырывать фрагменты целого. Как и саму историю, эту непрерывность потока нельзя остановить, так что исследователь должен считаться не только с тем, что материал его течет, но и с тем, что он буквально утекает у него из-под рук. В основе такой науки — «методологический» парадокс, который никак нельзя сводить к одному методу и к единственному методу. Так и романтизм не есть для исследователя нечто исторически существовавшее, но есть для него то, что все еще изменяется, что, — как он знает, — будет, следовательно, изменяться и в будущем.

Прагматически-методическая основа, которая постоянно подставлялась под традиции истолкования романтизма, не помешала и не могла помешать истинности становления романтического в традиции его истолкования: любая «точка зрения» на романтизм, сама по себе ведущая к дефиниции или даже нацеленная на дефиниции, будучи поэтому внутренне ложной, суженной и скованной, точно так же является истинной и оправданной в направлении самого потока исторической традиции: такая точка зрения уже «запланирована» логикой истории в качестве заведомо преодолеваемого и подлежащего преодолению момента развития. Таким образом, никакой прагматизм не мог помешать тому, чтоб в настоящее время складывалось схождение опыта науки об искусстве (в плане исчерпания ее «методичности») и опыта самого романтизма. Истолкование романтизма, исследующее и расследующее романтизм, подошло к этапу, на котором оно может превратиться в явление, более или менее адекватное самому романтизму.

Именно современности дана возможность понять слова Фр. Шлеге-ля в его фрагменте о романтической поэзии: «Романтическая поэзия находится еще в процессе становления; более того, самая сущность'ее заключается в том, что она вечно будет становиться, никогда не приходя к своему завершению. Она не может быть исчерпана никакой теорией, и только ясновидящая критика могла бы решиться на характеристику ее идеалов» (пер. Т. И. Сильман из книги «Литературная теория немецкого романтизма» под ред. Н. Я. Берковского). Разумеется, сейчас речь специально не идет о поэзии, но о возможности мыслить такие явления, сущность которых исторична, то есть постоянно и закономерно изменчива; о такой науке, которая «ясно видит», то есть невыразимые формулами и дефинициями явления представляет в ясности, не нарушая при этом неотъемлемой от таких явлений неопределенности и текучести их очертаний. Пока недовольство традицией, как нагромождением все новых и новых взглядов на сущность романтического, дает часто упор на две крайности: а) в форме затушевывания исторического романтизма в его конкретности, когда смазываются грани романтизма, отделяющие его от классицизма, от Гёте, 1раницы между английским, немецким и французским романтизмом,'между романтизмом в литературе, живописи и музыке — сущность романтического здесь постоянно смешивается с разными историческими — весьма неполными и разноречивыми — его воплощениями, с разными этапами деромантизации романтизма; б) в форме рассуждений о романтизме вообще без внутренней дифференциации конкретных явлений романтизма и их отношения к сущности романтического; с другой стороны — в отказе от понятия романтизма и сущности романтического. Если такой отказ происходит потому, что романтизм неопределим, то это неправомерно, поскольку романтизм неопределим «по определению» (как было объяснено выше); если же такой отказ происходит на том основании, что каждый из романтиков был совершенно особой, неповторимой индивидуальностью, которую нельзя нивелировать, сводя ее к чему-либо общему, то это резонное соображение, недостаточное только потому, что отказ от «общего» понятия романтизма отнюдь не устраняет сущность романтического, которое не является, как сказано, каким-либо формальным условным понятием. Когда речь идет о поэтах-романтиках, то отнесение их к романтизму совсем не означает (не должно означать) приписывание их творчеству каких-то обязательных черт и характеристик, но означает их причастность к сущности романтизма, в каждом случае разную, так что между ними совсем не обязательно будут какие-либо общие черты. Тем не менее отказ от общего понятия романтизма, в виде парадокса, как правило, есть положительное явление для истории науки. Исследователь, обходящийся без такого общего понятия, часто имеет лучшее представление о сущности романтического, чем рассуждающий о романтизме вообще».

Только на основе преодоления методического прагматизма возможна внутренняя дифференциация романтизма, каким он был на рубеже XVIII–XIX веков, причем заранее нужно будет считаться с тем, что всякие определения, всякие описания и характеристики будут носить откровенно рабочий характер, что они будут сами сознавать свою условность и что будет мало возможностей для мнимо-точных формулировок.

Романтизм — пример явления, которое не допускает своей схематизации, Никакой отдельный романтический феномен не может быть спутан с сущностью романтического, которая в каждом феномене сказывается и полно и неполно, как текст и как истолкование. Все современные формы жизни, формы миросозерцания зависят от романтизма. Романтизм создает один генетический слой разных форм общественного сознания: без этого слоя, исторически отложившегося, сами модусы отношения человека к действительности были бы иными. Но разумеется, современное сознание никак не зависит и никак не обязано зависеть от взглядов и убеждений Ф. Шлегеля, Новалиса, Шеллинга, Баадера, Брентано, Г. X. Шуберта. Предполагать такую зависимость было бы чем-то смехотворным. Но именно потому, что всякий изначальный романтический текст, вроде фрагментов А. В. Шлегеля и Ф. Шлегеля, где, казалось бы, все озаряется светом новых звезд, уже является истолкованием еще более изначальной сущности романтического, сущности, которую не только трудно было выражать в словах, но которая не всегда ясно и отчетливо схватывалась, именно поэтому всякое историческое сознание, идущее за романтизмом, зависит от его сущности. Сущность романтизма можно предположить и нельзя не предположить, — если, в противном случае, не поклоняться окончательности разных высказанных слов: вокруг этой сущности, ярко взблеснувшей на горизонте идей, шли романтические битвы и романтические бури, все самые индивидуальные и частные метания романтиков; она была той единственной опорой, которая допускала всю неустойчивость и непостоянство романтических судеб, сложность личных отношений внутри романтического круга. Со временем эта опора уходила из-под ног и уходила из вида; сущность романтического тускнела, как и всякая идея, ясно видеть которую можно только в условиях той исторической напряженности, той приподнятости и возбужденности, которая внутренне поднимает над всей мелочной суетой, — так это и было на рубеже двух веков.

Если иметь в виду обязательное отстояние всех романических феноменов от ядра романтизма — сущности романтического, то можно утверждать, что в известном смысле романтизм вообще не существовал, поскольку он никогда не был реализован в действительности — ни в каком виде, хотя бы в форме адекватного этой сущности творческого создания. Даже больше: история попыток реализовать сущность романтического б$1ла скорее историей постепенного потускнения этой сущности, ее нивелирования и схождения на нет. Сущность романтического переходит границы всего отдельного и конкретного, рамки искусства, философии и практики. В сущности романтического было задумано синтетическое творение, где была бы преодолена грань между жизнью и искусством. «Генрих фон Офтердинген» Новалиса лишен продолжения, которого писатель не успел написать, но в законченной части есть линия, уводящая в мир аллегории и символа, в мир поэтически-реальных актов творчества, куда не могло последовать слово человеческого языка. «Романтический» синтез искусства Вагнера — позднейший отголосок универсального синтеза, задуманного первыми романтиками, извержение того же вулкана, внутреннее кипение которого продолжало определять происходящее на поверхности земной коры, в то же время своими внутренними толчками вспенивая это происходящее и придавая ему хаотичность. Уже «Поэзия», как представляли ее себе иенские романтики, была универсальной сверхпоэзией, поднявшейся над всем литературным и устремленной к сверхискусству, сверхжизни и т. д. Сама «романтическая ирония», которую нужно понимать предельно широко и многообразно, указывает на восхождение от всего отдельного к универсуму, к целому, к абсолюту, предполагает иерархию бытия — и в то же время, будучи антиметодическим (центральным в романтизме) модусом рассуждения и действия (то есть, как частный случай, и литературным приемом) направляет сознание в сторону иного образа мира — диалектической опосредованное™ всего, диалектической конкретности, где нет обособленных уровней, а есть слитая взаимосвязанность всего существующего, не законченного в своей отдельности. Этот образ мира вынашивает в себе позднейшую науку, порождающую внутри себя диалектику нового века и в то же время активно воспринимающую ее, но он же равным образом не научен, а фантастичен, произволен, расположен в мистической традиции. Гегель приводит в порядок подобные импульсы романтизма, которые, будучи систематизированы, лишаются своего качества романтического. Но и романтическая ирония — это не сущность романтического, а противоречивое выражение противоречивого самого по себе.