Образ жизни — страница 8 из 11

чего в моей жизни – не будет! И я сделаю все,

чтобы этого убожества… и т. д. Когда я сейчас

пью валокордин, то открываю его

только на балконе. Ах, эти капли

российского пенсионера и совкового неврастеника!

Моросящий химический дождь над теплой

гладью воды из-под крана в бокале для виски…

В окнах веранды висела гладкая сквозная

шпалера сирени, ее на всякий случай имитировали

полотняные грубо-кружевные занавески, шелестя

на жарком сквозняке над круглым обеденным столом

с бабушкиными кисло-сладким мясом, картофельными

блинами и – бидоном кваса, который я привез

на руле велосипеда по горным тропинкам Шотландии,

не расплескав ни капли, хотя за мной гнались

две саблезубые дворняги, всегда поджидавшие

на повороте у последней лужи на краю оврага.

Их послал тот самый король, безжалостный

к врагам, он так хотел узнать тайну кваса,

что погнал бедных пиктов к скалистым берегам

дачного кооператива «Нефтегазоразведчик».

У крыльца

огромный куст жасмина осыпался в ржавую бочку

с талой водой. Его лепестки, как коллекционные

бабочки – они сохраняли, кажется, даже слабый

манерно-тонкий запах – обнаруживались

через несколько лет между страниц

американского фантастического рассказа

в журнале «Химия и жизнь» (Он и сам по себе

был экзотическим цветком, мичуринским

гибридом – вырождающегося позитивизма

с интеллектуальной живостью, в очень северном

цензурном климате…) Та же страница,

что и позапрошлым летом после обеда,

и на том же древнем диване, вспучившемся

от дачной сырости… Диван переехал в начале 60-х

из коммуналки на Старом Арбате. Дачи – это было

что-то вроде домов престарелых для мебели.

Пенсионеров имперско-мещанского уюта

вытеснил в городах дешевый конструктивизм.

А потом сменилась мода – и они

потянулись обратно…

Животом этого сада была клубника:

пухлое, но крепкое, темно-алое крапчатое

блаженство. Короткое, будто зрелость между

зеленой инфантильностью и серой гнилью старости.

Несколько недель в июле – пышный развал, пляж

для тициановских красавиц, обгоревших на солнце…

выпавшая из кармана школьника колода

непристойных картинок из серии

ботанической эротики «Разросшееся цветоложе»

(термин в пособии для садоводов-любителей)…

Но вскоре – опять анабиоз, на черных торфяных

перинах, среди замерзающих луж

и каменеющего снега.

Зимой, когда сад в спячке, со спины —

через забор, со стороны рабочей слободки, —

оттуда, из полувраждебного-полууслужливого

мира «деревенских», с кем летом мы играем

в расшибалочку и поем дворовые песни, появляются

их отцы: Моргунов Муромец, Вицын Попович

и Добрыня Никулин, в непробиваемых ватниках

и с палицами-монтировками в задубевших рукавицах.

Проваливаясь под наст, как псы-рыцари

и фашистские «тигры», валят к дому. Выламывают

запястья замков, бьют очки стекол веранды – и рыщут

в пещерах заколоченного дома, топча валенками

яблоки, разложенные на полу на газетах,

и – находят: флакон одеколона и полпачки сушек,

заблаговременно оставленные в буфете

на этот случай…

Между тем

в боковых чуланчиках под крышей, в огромных

толстостенных стеклянных бутылях, величиной

с античные глиняные кувшины, мирно дозревает

вишневая наливка, терпкая и вязкая,

с культурным слоем хмельных

ягод на дне, я ими объедался

тайком от взрослых лет в 13…

Голосом сада был стук падающих яблок, под вскрики

скорых поездов, содрогание товарняков на стыках

и уханье дальней танцплощадки в ночи.

Но сердцем этого сада

были пионы – красные,

как внутренняя ткань речи.

Из книги «Средиземноморская нота» (2002)

Кумран

Из цикла «Источник в винограднике»

Версия

что Иоанн Креститель

сидел во главе стола собраний

в Кумране – на белом холме

между отвесными скалами

до сих пор не воплотившегося —

самодостаточного в своей ясности – ожидания

и Мертвым морем горящим как тело мира

с которого содрали кожу —

эта догадка не противоречит

ощущению когда прикроешь глаза

и закинешь голову Ессейские братья и сестры

стекались к центру общины

со склонов гор

как зимние потоки —

в бассейны подземных водных хранилищ

Кумран – если судить о человеке по его дому —

с его десятками микв заменявшими

полы стены столы кровати и скамьи

был столицей ритуальной готовности

кожей принять – проточное касание

высшего присутствия

когда поры – как ноздри

мастера благовоний

из Эйн-Геди

А потом

было землетрясение оно же – война

Умерло даже кладбище на восточном краю холма

Гигантская водяная лилия —

с лепестками цистерн и стеблями каналов

лежит перед глазами туриста (пародия на потомка

торчащая на бывшей сторожевой башне) —

в таком же напряжении сухих суставов как

у скелетов во вскрытых старых могилах

Есть здесь нечто общее с дурным сном:

невозможность сжать

пальцы

В нескольких километрах

два заведения – распавшиеся части наследства

Монастырь Святого Герасима и Водный Парк Калия

Греческий монастырь как и большинство

его собратьев – тихо теплится потупясь

и напевая псалмы – между одной из

центральных деревень палестинской автономии

носящей по смежности имя Иерихон (там нет

не то что городских стен но и зданий выше

двух этажей только женщины дети террористы

и полицейские – в усах но

без ботинок) —

и

шоссе на Эйлат

слева – море  справа – горы

Как будто пустыня но копни —

и наткнешься на кувшин с рукописью

где лично тебя обвиняют в слабости духа разврате

и пособничестве Сынам Тьмы

Всем предлагается бросить жребий

битыми черепками – и поочередно

наложить на себя руки – потому что все равно

больше никакого выхода нам не осталось

Ну так начните с себя! А мы уже

начали

_____________

В общем диспозиция

мало чем отличается от той

что была на рубеже эр Финики

под стеной Аввы Герасима – так же сладки

как в описаниях античных историков А что до

Водного Парка Калия – то это явная карикатура

на Водный Парк Кумран

С другой стороны если бы в Калии

на месте бывшей иорданской военной базы

сделали тюрьму или дом творчества —

это соответствовало бы духу и букве места

но противоречило естественной бесчувственности

непосредственного жизненного процесса

ко всему кроме него самого

Возвращение в Яффо

На рассвете в начале лета

по блестящим чешуям мелкой приливной волны

скрипучая темная лодка скользит под подошву холма

в рыбий желудок порта

Я смотрю в бок медного кувшина

там извивается как трубка кальяна – лицо человека

который вернулся в свою страну через десять лет

после того как бежал из нее Ему нехорошо

но до него никому нет дела

и это успокаивает

Сейчас меня вырвет в зеленую воду родины

утренней лепешкой с сушенными финиками

Вон она —

сизая полоса над горным хребтом за прибрежной

долиной Там под овчиной

солнечного пара пропахшей песком и наной

я вырос – треть века назад —

в глиняном доме в саду на склоне горы

среди черепков черепах и змей —

Лодка ткнулась в берег

Я вливаюсь в толпу на причале Искупаемся

в родственной слизи трясь о бока

троюродных братьев –  как рыбы

в последних эпилептических содроганиях

на камнях причала

Крепко держу узелок с деньгами —

могут отхватить вместе с пальцами

Ох как кружится голова Чего бы я хотел сейчас?

Ни-че-го: быть в прозрачном пузыре отсутствия

Сесть в тени закрыв глаза – пока уши

насилуют крики старьевщиков продавщиц зелени

и отвратительно жизнелюбивый

распев торговца арбузами

Я кажется понял:

мне ничего не грозит я проскольжу мимо дома

как мимо всего остального даже если

буду в нем жить Я – лишь представление о себе

пар от дыхания  сеть от ячейки

Я не могу умереть – потому что меня и не было

Закат, висящий сейчас над чашей с йодом

по имени море – единственное за что я могу

держаться но этого не так и мало – этого

бесконечно

много

Анатот

Мы долго спускались с огромной песчаной горы

по кольцам светящейся белой дороги

Спиралью движенья вскрывались сухие миры —

как русло для взгляда и чистая почва тревоги

Пустыня была мне близка как пустой горизонт

где каждая вещь обретает свое измеренье

Мы можем построить свой город – запомнить свой сон

на твердой скале изначального изнеможенья

Я жизнь не могу удержать но я знаю что я был с тобой

что в этой мечте я гулял и летал и валялся

Я смог наконец в этот раз сжать гудящие пальцы —

в лимонном саду над источником с нежной водой

В анисовых зарослях – шорох стрекоз

земля словно солью пропитана черепками

Здесь можно застыть монументом естественных слез

над тем что любая любовь обращается в камень

Но в этот момент я – был сутью ущелья его

сознанием силы его сквозняком удержанья

кипящего света над истеричной кривой