Получив возможность продолжить дело своей жизни, я почувствовала себя счастливой. Я ведь не подозревала, что в далеком американском городе на берегу Тихого океана меня поджидает моя трагическая судьба — тогда я еще не знала, что судьба моя трагична.
Университет штата Вашингтон оказался поразительно похожим на старые английские университеты — те же невысокие элегантные здания из серо-розового кирпича, утопающие в густой зелени развесистых деревьев, те же обсаженные кустарником ухоженные лужайки, гладко расстеленные между корпусами многообразных факультетов. Единственное отличие заключалось в необычайном количестве китайцев, бродящих стайками по прелестным псевдо-оксфордским лужайкам, несущихся на велосипедах по тенистым псевдо-итонским аллеям, или сидящих парами на спрятанных среди кустов псевдо-кембриджских скамейках.
К китайцам я привыкла легко, труднее было привыкнуть к ватному американскому хлебу и к бездарному американскому кофе, отдающему нефтью даже после индивидуальной обработки. Впрочем, богатство архивов института Че Гевары быстро примирило меня и с хлебом, и с кофе, и даже с чудовищным акцентом жителей тихоокеанского побережья, грубо оскорбляющим мой первоклассный английский, выученный в специальной лондонской школе, куда отправлял меня в юности мой дипломатический папа.
Архивы эти были безбрежны и неоглядны. У американцев в принципе нет проблемы с пространством, его у них хоть отбавляй — они и на институт по изучению освободительных движений места не пожалели. Там, в подвальном этаже, где расположен архив, такие лабиринты коридоров и переходов, что я сперва боялась заблудиться и пропасть — никто бы даже не заметил моего отсутствия, ведь я ни с кем толком не была знакома!
Но со временем я не только освоилась в лабиринтах хранилища документов, но и знакомых завела, в основном поклонников, соблазненных моей притворно ангельской внешностью. Поначалу все шло гладко — озабоченная необходимостью приспособиться к новому образу жизни, я и не спешила открывать им свою истинную сущность. Пока это мне удается неплохо, — американские молодые люди оказались куда менее чувствительными, чем немецкие, к дыму, идущему у меня из ноздрей.
После небольшого отбора я оставила при себе двоих — одного, Грега, за то, что он с грехом пополам говорит по-немецки, другого, Юджина, за его исключительную красоту, произошедшую от смешения шведской и китайской кровей. Со знатоком немецкого я ем ланч — то, что у нас в Германии называют обед, — и роюсь на безграничных архивных полках в поисках нужных мне газетных статей, а с красавчиком-китайцем ем обед — то, что у нас в Германии называют ужин, — и пару раз в неделю занимаюсь любовью.
Все это протекает как бы помимо меня, без моего душевного участия — честно говоря, несмотря на интеллект псевдо-немца и красоту псевдо-китайца, я без особого ущерба могла бы рыться в архивах и заниматься любовью не с ними, а с какими-нибудь другими подвернувшимися под руку партнерами.
Кроме этих двоих я завела дружбу — в каком-то смысле более индивидуальную и душевную — с директором института Синтией Корти, полной немолодой дамой, знающей наизусть каждый уголок своего бесконечного хозяйства. Синтия — существо уникальное, хотя в чем-то основном — типично американское. Она пять раз была замужем, но ни с одним мужем не задержалась, со всеми пятью развелась — это у них здесь считается хорошим тоном много раз жениться и разводиться. Сейчас она живет одна, — то-есть без мужа, но вовсе не одиноко, а с любовником-метисом лет на пятнадцать ее моложе и с четырьмя детьми, которые все приемные и все разных рас, хотя почти одного возраста. Я как безродная иностранка была приглашена к ним на Рождество есть традиционную американскую индейку. Вся счастливая семейка сидела за праздничным столом — это было зрелище, скажу я вам! Ни дать, ни взять — картинка из учебника этнографии!
Мое пристрастие к Синтии понятно — она мне приятна и полезна, но ума не приложу, что она нашла во мне. Иногда я подозреваю, что она тоже тайный психологический монстр, и привечает меня из подсознательной солидарности — недаром ведь она ведает крупнейшим в мире собранием историй болезни, известной в мире под именем «терорристическое движение».
Синтия готова часами обсуждать разные аспекты этой модной сегодня болезни. Она знает многие подробности биографий наиболее ярких представителей движения. И тут, возможно, зарыта собака ее симпатии ко мне, потому что всем Че Геварам и Карлосам она предпочитает первого теоретика и практика группового террора, русского аристократа Михаила Бакунина. Мне порой кажется, что Синтия тайно в него влюблена — она знает наизусть многие его писания — в переводе, разумеется, — и преклоняется перед его героической судьбой. Она верит в мистические озарения русской души и, полагаясь на русскую половину моей личности, обожает пространно обсуждать со мной недооцененную роль Бакунина в мировой истории. Я с ней не спорю — пусть полагается, если это ей приятно.
С Синтии все и началось. В одно прекрасное утро она позвонила мне ни свет, ни заря и потребовала, чтобы я немедленно приехала в институт. Сходу отметя мои слабые ссылки на ранний час и немытую голову, она, почти задыхаясь от возбуждения, объявила, что дело чрезвычайно важное, и в моих интересах приехать как можно скорей.
«Сегодня ночью, просматривая картотеку, я обнаружила один забытый документ», — закричала она, едва я переступила порог ее кабинета, глаза ее сияли. Надо же, она по ночам просматривает картотеку — и это при четырех приемышах и молодом любовнике! Я уже перестала удивляться детскому энтузиазму американцев по любому мелкому поводу. Погрузившись в кресло напротив Синтии, я осторожно спросила, что это за документ, представляя себе скомканный ресторанный счет, но обратной стороне которого записано время встречи двух боевых товарищей. Лучше бы я представила себе, как человек может ошибаться в своих представлениях!
Впрочем, Синтия не оставила мне времени на досужие размышления — она бесцеремонно схватила меня за руку и потащила в подвал. В другой руке у нее болталась связка ключей. Это было странно, — вот уже пару лет практически все секции архива открываются при помощи пластиковых магнитных карточек. Мы с Синтией почти бежали по коридорам хранилища, вернее, она бежала, неожиданно сворачивая то вправо, то влево, а меня волокла за собой. Не знаю, что удивило меня больше, ее скорость, — ведь она была дама довольно увесистая, — или ее волнение — с чего бы так? Ах, знать бы мне с чего, может, еще не поздно было бы развернуться и со всех ног рвануть прочь!
В сотый раз свернув в очередной отросток коридора, Синтия отперла ключом из связки неизвестную мне металлическую дверь, щелкнула выключателем и потащила меня вниз по короткой крутой лестнице.
Под лестницей оказалась мрачная комната с бетонными стенами, до потолка затянутая застекленными стеллажами, полными картонных папок.
«Вот, — выдавила она из себя, с трудом переводя дыхание, — полюбуйтесь!».
И, не раздумывая, направилась к одному из стеллажей, отперла его — тоже ключом! — и уверенной рукой вытащила из под груды папок одну, на вид такую же, как все, но для нее несомненно особенную.
«Вот, — повторила она уже не таким сдавленным голосом, — полюбуйтесь!».
И раскрыла папку. Подвал был слабо освещен единственной лампочкой под потолком, заключенной внутри сетчатого абажура, и в этом тусклом свете папка сначала показалась мне пустой. Но, присмотревшись получше, я увидела, что в ней лежит небольшая тетрадка, скорее даже не тетрадка, а записная книжка, картонный переплет которой изуродован обширным коричневым пятном.
«Как я могла забыть? — ужасалась себе самой Синтия, вынимая тетрадку из папки и протягивая ее мне. — Это уникальнейший документ, один анонимный благотворитель выкупил его у немецкой полиции за большие деньги и передал в пользование нашего института».
«Почему же вы запрятали его так далеко, за семью замками, если он такой уникальный?» — усомнилась я, но тетрадку взяла, не подозревая, что в этот миг решается моя судьба.
«Во первых, потому, что он написан по-немецки и зашифрован, — ответила Синтия почему-то топотом, хотя кроме нас в этой непроницаемой бетонной комнате никого не было и быть не могло, — а во-вторых, потому, что наш благотворитель приобрел этот документ не совсем законно, а, так сказать, из-под полы, и мы не смеем его афишировать».
«Почему же вы показали его мне?».
«Во-первых, вам я доверяю, а во-вторых, немецкий ваш родной язык. Я надеюсь, вы сумеете расшифровать эти записи».
«Что же это?»
«Это дневник, найденный на теле Гюнтера фон Корфа, одного из лидеров «Отряда Красной Армии» позднего периода, убитого при попытке к бегству из саарбрюккенской тюрьмы».
Я уронила тетрадку:
«Значит, это пятно....»
«... — его кровь. Прекратите истерику и поднимите тетрадь».
Голос у Синтии был жесткий, как и положено голосу психологического урода в критической ситуации. И я ей подчинилась — я наклонилась и подняла тетрадку, стараясь не касаться кровавого пятна. И тут я вспомнила имя Гюнтера фон Корфа, о котором я не знала ничего кроме имени, — хоть он и числился в моей картотеке, никаких подробностей о нем мне не довелось найти ни в одном из доступных мне архивов.
Синтия хотела было закрыть папку и положить ее на место — чтобы никто из посвященных не заметил ее отсутствия. Открывать ее никто не станет, объяснила она, — расшифровку записных книжек Гюнтера фон Корфа давно признали делом безнадежным. И тут я заметила фотографию, приклеенную ко внутреннему крылышку папки.
«Можно взять и папку?», — спросила я голосом не менее жестким, чем у нее, как и положено голосу психологического урода в критической ситуации. На этот раз Синтия подчинилась мне — она. вгляделась в меня получше и узнала во мне свою, как рыбак рыбака.
«Берите и скорей уносите, пока рабочий день не начался. Работать с документом я позволяю только дома, чтобы никто даже не заподозрил. И никому ни слова».