Обретешь в бою — страница 3 из 4

Глава 1

Тагинск. Новый город, новый завод, новые люди. И совершенно новый, незнакомый Рудаеву технологический процесс. Вместо огромных печей — два конвертера грушевидной формы, два металлических диффузора, выложенных огнеупорным кирпичом. Они работают попеременно. Наклонят один, зальют в него жидкий чугун, поставят вертикально и начинают продувать кислородом. Полчаса бушует над конвертером огненная буря, потом его валят на бок и выливают готовую сталь. Сто тонн стали. Споро и просто. Но простота эта кажущаяся. Процесс быстротечный, надо принимать и реализовывать решения молниеносно. Возле мартеновской печи можно походить и подумать, а здесь раздумывать некогда, иначе собьешься с ритма. А ритм связывает два конвертера воедино — пока продувают чугун в одном, другой подготавливают к продувке. Ритм в этом цехе — все. Ритм и темп.

Рудаев быстро вжился в обстановку цеха. Он намного меньше мартеновского. Не нужно мотаться из конца в конец, чтобы увидеть, узнать, что делается. Отошел от конвертера несколько шагов — и весь разливочный пролет как на ладони. И людей значительно меньше, и громоздкого оборудования нет. Если, на беду, и произойдет авария, то потеряешь не шестьсот, не девятьсот тонн стали, а всего сто. Не мало, но и не так уж много.

Об этом тоже думает Рудаев — еще саднит, ноет рана, полученная в Приморске. Он часто уходит туда мыслями. Днем эти уходы редки и кратковременны. Некогда. Множество дел, множество тонкостей, которые нужно познать, освоить и потом преподать другим. А вот ночью не просто бывает отбиться от скопища жёваных-пережёваных мыслей. Они словно ждут, притаившись, своего часа и, стоит погасить свет, наваливаются разом со всех сторон. И пробуждение у него беспокойное. Он быстро вскакивает на ноги, второпях бреется и бежит на завод, чтобы не дать волю воображению, чтобы за порогом цеха оставить своих преследователей.

Ему все время не хватает рядом Жаклины. Он привязался к ней. Как-то незаметно, но прочно вошла она в его душу и хоть немного заполнила образовавшуюся пустоту. Она не дает забывать о себе, через день шлет письма, держит его в курсе всех событий. Получили квартиру, хорошую, трехкомнатную, неподалеку от его дома. Рабочие цеха устроили новоселье, нанесли подарков. Троилин прислал радиолу, она очень кстати — пластинки у них есть. Анри работает на старом месте — режет листовой металл, а по вечерам строчит письма во Францию. Восторженные. Теперь на заводе «Вестингауз» решат, что он не иначе, как большевистский агитатор — то будоражил людей рассказами о России, теперь мутит письмами. Устроилась на работу в техотдел. Переводчицей с французского. Очень трудно — кроме языка нужно знать и технику.

Он ответил только одним письмом. Писать ему не о чем. Не о заводе же. Даже о городе он не может написать ни строчки. Как приехал — так и закопался в цехе. Кто знает, сколько времени у него в распоряжении. В любой день могут отозвать, и он должен вернуться во всеоружии.

Последнее время внимание его стало раздваиваться. Один за другим увидел он недостатки проекта. Многое можно было простить его авторам — это первый цех такой мощности, но налицо были ошибки, которые ничем не оправдаешь. Ни один мостовой кран ни с какой стороны не подходил к конвертеру. Случись что с приводом — конвертер не повернуть, не свалить на бок, не удалить с помощью крюка. Настыли металлы, которые образуются в его горловине. Приходилось прибегать к допотопной технике — ломик, кувалда. Ко всему котлы не вмещали всего потока газов, бурно вырывавшихся из конвертера. Чтобы они не захлебывались, надо было сдерживать процесс, давать меньше кислорода, иначе значительная часть дыма шла мимо них, загрязняя атмосферу в цехе.

— С вами проекты согласовывали? — спросил как-то Рудаев начальника цеха.

Тот горько усмехнулся.

— Обсуждали где-то в келейном порядке. И не было там людей, которым предстояло работать в цехе. Вообще с заводов людей для проформы пригласили, к их голосу не прислушались. И вот результат: будку, где сидит дистрибуторщик, прилепили рядом с конвертором. Человек отсюда ничего не видит, наклоняет конвертор по команде: чуть вперед, чуть назад.

— А где следовало бы ее поставить? — допытывался Рудаев.

— Вон там, у наружной стены пролета. И обзор что надо, и полная безопасность… А то при каждом выбросе металла стекла летят. Видите, сетку металлическую поставили, чтобы предохранить людей от осколков.

— Вы правы, — согласился Рудаев. — А если еще покопаться, то и шлакоуборка забыта, и очистка трубок котлов от нагара не предусмотрена.

— Да, трубки никудышные, текут, и из-за каждой приходится стоять по три часа.

Харитонов долго распространялся о вреде некритического копирования капиталистической техники, в основе которой лежит выгода предпринимателя, а не создание удобств для рабочих, о необходимости назначать начальников цехов не тогда, когда цех построен, а когда его только проектируют, говорил, что необходимо самое широкое обсуждение проектов новых цехов — строим-то на долгие годы. Смешно тратить миллионы на проект, десятки миллионов на строительство и экономить на консультации с заводскими специалистами. Вот это как раз та копеечка, которая рубль не бережет.

— Дело не только в этом, — решил поделиться и своими соображениями Рудаев. — Беда еще в том, что в проектных институтах сидят люди, не нюхавшие завода. Допустить просчеты им раз плюнуть, а исправлять — и сложно и не хочется. Одолевают кичливость, зазнайство — рудименты тех времен, когда работники институтов считались людьми первой категории, а те, кто на заводах, — второй, когда на заводах, собственно, и инженеров-то не было — одни практики.

После этого разговора Рудаев засел в техническом отделе. Недоработок, ошибок в проекте конверторного цеха оказалось множество. И самая чудовищная ошибка была допущена в расчете котлов. Технологи почему-то вдвое занизили количество отходящих газов, а энергетики рассчитали котлы на среднеарифметическое их количество, не приняв во внимание нагрузку во время пик. В чем-то можно было здесь провести аналогию с московскими станциями метро в часы пик, когда сотни людей толпятся на подходах к эскалаторам. И вот по этому проекту, не изменив его ни на йоту, строится цех в Приморске. Почему? Спешка? Дорого обходится такая спешка государству. И как это получается, что ошибки не исправляют, а множат. Видят, осознают, иногда каются — и… множат.

Надо бить тревогу, надо протестовать. Но кто прислушается к голосу профана в этой области, да еще человека с запятнанной репутацией? Ему прежде всего необходимо приобрести союзников, заручиться поддержкой. Кого? Троилина? У него хватит технической смекалки, чтобы вникнуть в недостатки проекта, но не хватит мужества поставить вопрос ребром, тем более что он находится под влиянием Гребенщикова, а тот, работая куратором по строительству конверторного цеха, ни словом не обмолвился о его недочетах и, защищая себя, не станет хаять проект. Больше того, постарается убедить директора, что Рудаев предпринял демарш, намереваясь подложить свинью руководству завода, изобличить его либо в техническом недомыслии, либо в отсутствии гражданской смелости, доказать, будто все кругом — не больше чем сторонние наблюдатели, только он один правоверный, принципиальный. Но стычка в масштабе завода, какой бы характер она ни носила, не- так уже пугает. Вот если придется схватиться со строителями, с проектным институтом, да не с одним! Моська лает на слона. Остается рассчитывать на Даниленко. Этот все поймет. Завод для него — кровное детище, он несет за него моральную ответственность. Помимо того он достаточно закален в столкновениях с противниками любой категории.

Рудаев по-прежнему ходил в цех, но уже не столько смотрел, как работают люди, сколько расспрашивал их. Учуяв его жажду пойти в бой с открытым забралом, они охотно начиняли его своими соображениями. Не каждый мог сказать, как надо переделать тот или иной узел, но почти каждому было известно, где таятся огрехи, в чем они.

Окончательно убедившись в том, что позиции его правильны, Рудаев шлет Даниленко телеграмму с просьбой направить на завод проектировщиков и специалистов-конверторщиков. Шлет, хотя и знает, что негде тому взять специалистов, раз в области только один конверторный цех, да и он старый-престарый. Об этой своей акции сообщает Троилину — тот не любит, когда нарушают иерархию.

Даниленко молчит, возможно, его нет на месте, а Троилин откликается мгновенно достаточно выразительной телеграммой: «Вашей инициативностью сыт по горло».

Чтобы не терять больше времени, Рудаев отправляет телеграммы сразу в шесть адресов, включая Комитет народного контроля. Текст тревожный: «Прошу приостановить строительство конверторного цеха на приморском заводе до устранения грубейших просчетов типового проекта. Повторение ошибки — это преступление».

Отправил — и задумался. Перехватил. Забыл о дипломатии, о субординации, о последовательности обращений в инстанции. Но если идти по ступенькам, а их много, как раз дойдешь до последней, когда цех будет закончен. Сейчас еще есть возможность воевать, и воевать нужно на широком фронте. А что телеграмма резка и неумеренно категорична, так это, пожалуй, даже к лучшему. Звучит как сигнал бедствия, как SOS, и хоть кого-нибудь встревожит.

Не было бы у него печального опыта делать уступки, возможно, он повел бы себя иначе. В самом деле: стоит ли так уж испытывать свою судьбу? Ведь не зря существует спасительная русская пословица, оправдывающая пассивность и смирение, — «Плетью обуха не перешибешь». Придерживаясь этой житейской мудрости, можно спать спокойно, особенно если считать за обух всякого, кто хоть чуть выше тебя по должности. В его положении, исходя из инстинкта самосохранения, самым правильным было бы притихнуть на некоторое время. И что ему, больше всех надо, что ли? Существует проект, разработанный и утвержденный, не суйся поперек батьки в пекло. Но разве он не перестал бы уважать себя, если бы стушевался и смолчал?

А почему молчат другие? Гребенщиков, к примеру? Не обнаружил недостатков в проекте — это одно, это можно простить, но если смотрит на них сквозь пальцы… А сами проектировщики? Им-то наверняка прожужжали уши, и «комплиментов» они нахватались достаточно, однако помалкивают.

* * *

Директор Южгипромеза Эммануил Семенович Штрах явился в Тагинск вопреки своему желанию. Он должен был выехать в санаторий, чтобы подлечить расшалившуюся печень, а пришлось отсрочить выезд и лететь сюда. Конвертерный цех он не проектировал. Его институту поручили привязать существующий типовой проект к площадке приморского завода.

Задание было срочное, выполнили его вовремя, и на этом функции института заканчивались. Теперь изволь, залезай в дебри. Анализируй, сопоставляй, давай свое заключение по проекту старших коллег, а с этими коллегами у него давно натянутые отношения. Не все их рекомендации он принимает, не всю продукцию оценивает первым сортом, и лишние передряги ему ни к чему.

А тут еще прелести путешествия. В самолете у Штраха разболелась голова, при взлете заложило одно ухо, при посадке другое. Долго пришлось ждать поезда из Свердловска, в Тагинске не достал такси, пришлось ехать в битком набитом трамвае. И вдобавок эта лестница, крутая, высокая. Испытания не для шестидесяти лет и не для его здоровья.

Рудаева он нашел в экспресс-лаборатории — там ему демонстрировали новый метод быстрого, почти мгновенного определения углерода.

Обрадовавшись, что его вопль все-таки услышан, Рудаев стремительно бросился навстречу Штраху, держа наготове пятерню, но тот сразу охладил пыл:

— Это вы, молодой человек, подняли шум на всю страну?

Приземистый и коренастый, в большой меховой шапке, из-под которой хищно выглядывали узкие колючие глаза, он был похож на рассерженного ежа, вытесненного из своего логова.

«Кренись, Борис, начинается», — придержал себя Рудаев и ответил коротко:

— Я.

— Показывайте, рассказывайте, — потребовал Штрах.

— А может, это лучше сделает начальник цеха?

— До него дойдет очередь. Шумит не он, а вы. С вас и начнем.

День для Рудаева был удачный. Оба конвертера стояли. Один на внеплановом ремонте — промывали котел, другой на аварийном — заваривали трубки, и можно было, не подвергаясь опасности, внимательно осмотреть все участки. Штрах надолго задержался на шлакоуборке. Здесь по предложению цеховиков были установлены подвижные щиты, направлявшие весь шлак и мусор в специальный вагон. Проектировщики этого не предусмотрели, шлак первое время ссыпался на пути, по которым ходила сталевозная тележка, и его приходилось убирать лопатами. С повышенным вниманием осматривал Штрах шланги для подачи кислорода и крепления. Они были гораздо надежнее предложенных институтом. Поднялся и к котлам, хотя его одолевала одышка. Даже заглянул в один из них, просунув голову в лаз.

Вот тут, на площадке, он попал в плен к цеховикам. Узнав, что приехал директор проектного института, они обрушили на него нескончаемый ворох претензий и жалоб. Штрах не стал ссылаться на то, что к этому проекту не имеет никакого касательства, вытащил блокнот и добросовестно записывал все, что ему выкладывали. Он явно нервничал. Шевелил бровями, сердито покряхтывал.

Спустились вниз.

— Ну как, Эммануил Семенович? — осведомился Рудаев.

— Никак, — отрезал Штрах. — Все это может быть учтено в следующем проекте, который будет делать наш институт для днепровского завода. А у вас проект типовой, и вы уже в том возрасте, когда пора понимать: существует незыблемость установленных сроков и экономическая целесообразность. Представляете себе, что значит переделывать проект по ходу строительства?

— Да. Надо многое начать сначала и даже больше того: демонтировать металлоконструкции, взорвать фундаменты и заложить новые, заказывать двухсоттонные заливочные краны, потому что пролет необходимо расширить.

— А ваши прокатные цехи будут по-прежнему голодать без металла?

— Будут. Но это все окупится теми выгодами, которые даст нам первоклассный цех.

— Знаете что, дорогой, такую проблему не нам с вами решать, — заключил Штрах и попросил проводить его к начальнику цеха.

Рудаеву очень хотелось присутствовать при этом разговоре, но Штрах демонстративно попрощался с ним в приемной.

На следующий день Рудаев тоже не дал покоя Штраху. Несколько раз подходил к нему в цехе, навязывался с разговором, пытался урезонить его, расшевелить, привлечь на свою сторону.

Но Штрах стоял на своем.

Так он и уехал, не сказав Рудаеву ни одного обнадеживающего слова.

Глава 2

Гребенщиков долго раздумывал над простым, казалось бы, вопросом: стоит или не стоит идти на технический совет? Он с удовольствием поломал бы это рудаевское нововведение. Оно было противопоказано всему складу его характера, его нормам поведения. Но он уступил еще вчера, когда, выслушав приглашение Сенина, не выпроводил его из кабинета. Растерялся. Не он, Гребенщиков, вызывает его, а его, Гребенщикова, приглашают. Хоть и достаточно вежливо, но так, будто не ждут от него отказа. Он даже не поинтересовался повесткой дня. Пусть обсуждают что хотят, пусть выносят любые решения. А Сенин чего стоит! Тихоня, флегматик, а сколько независимости! Тогда выкинулся осетром на берег — отказался работать на третьей печи, а теперь стал председателем техсовета, заправилой и совсем уверовал в то, что влияет на ход истории. Лучше всего было бы просто игнорировать эту «шарашкину контору», не пойти и в дальнейшем не ходить. Но партком завода одобрил начинание, даже перенес его в другие цехи, и на новом этапе не хотелось портить с ним отношения.

Скрепя сердце Гребенщиков все же пошел на совет, хотя немного поиграл на нервах людей — заставил себя ждать минут пятнадцать.

Красный уголок, к его удивлению, был полон. Его ждали, без него не начинали. Сенин многозначительно посмотрел на большие стенные часы и предоставил слово сталевару Запорожстали Корытко.

Лукавоглазый, широкий в плечах, одетый с иголочки, Корытко с указкой в руке подошел к чертежам, развешанным на стене, и стал рассказывать об изобретенной им машине для заправки порогов. У него густой начальственный басок и манеры опытного докладчика. Гребенщиков видел его впервые, по наслышан о нем достаточно. Механик по основной профессии, вернувшись с войны, Корытко освоил сталеварение и сделал несколько изобретений. Начальник цеха освободил его от работы на печи, дал возможность заниматься только разработкой и реализацией новаторских предложений. Изобретения оказались настолько значительными, что многие заводы охотно ухватились за них. Многие, только не приморский.

Гребенщиков на чертежи не смотрел. Он прыгал взглядом по лицам и видел, что люди слушают заинтересованно.

Особенно подручные сталеваров. Им при заправке порогов даже с помощью бункера приходилось немало поворочать плечами в зоне высоких температур. Машина Корытко совершенно освобождала от физического труда, да еще экономила десять минут времени.

Гребенщиков не привык держаться пассивно. И сейчас он не выдержал, спросил о стоимости машины, о ее надежности, об экономических показателях.

Корытко тоже видел Гребенщикова впервые, но о его норове был предупрежден. Он терпеливо выслушал Гребенщикова и попросил больше не прерывать — возможно, вопросы отпадут сами собой, когда закончит информацию.

Сообщение Корытко действительно было настолько обстоятельным, что, казалось, спрашивать его не о чем. Однако Гребенщиков не спасовал, не сложил оружия. Сказал однажды «нет» — надо и впредь выдерживать линию. Пусть убедятся лишний раз, что решения начальника цеха окончательны и пересмотру не подлежат.

— А у вас в цехе такие машины работают или вы только другим рекомендуете? — спросил он, в присущей ему язвительной манере.

— Работают.

— Напрасно. Экономия грошовая, вы сами сказали, а механизм требует квалифицированного ухода.

— Зато вот этот механизм не требует ухода. — Корытко размашисто похлопал себя по заплечью. — Что ж, продолжайте выезжать на человечьем паре.

— Дудки! Хватит! — раздался хрипловатый голос Пискарева, и люди заулыбались. Кто сдержанно, а кто и во весь рот.

Сенин предложил высказываться, и, к удивлению Гребенщикова, нашлось сразу несколько желающих. «Раньше не поднимали перья, если видели, что начальник настроен скептически», — с болью отметил Гребенщиков.

Ревенко сидел дальше всех, но именно ему Сенин предложил слово — был уверен, что тот задаст правильный тон, начнет с высокой ноты.

— Рабочий человек имеет хорошее свойство — никому не жаловаться на усталость. Особенно молодняк, — заговорил Ревенко. — Весь выложится, а хорохорится. Даже жене показать стыдится, чтобы не расстраивалась, не подумала, будто ты слабак. Но этим нельзя злоупотреблять. Появляется возможность облегчить труд — надо ее использовать. И не всякое мероприятие следует взвешивать рублем. Что греха таить, товарищи, перво-наперво у пас рубль. Если так подходить, то и вентиляцию в цехе на кой ляд делать. Какая от нее экономия? Только лишний расход на электроэнергию. И газированная вода в таком случае не нужна. А машина Корытко не только силы сберегает, но и рубли. Я считаю, внедрять ее надо безоговорочно.

Есть неписаный закон, свято выполняемый в рабочей аудитории: высказал один мнение, которое разделяют все, другие пересказывать то же своими словами не станут. Так получилось и на сей раз.

Сенин выжидательно посмотрел на начальника. Тот молчал. Поставил вопрос на голосование — все «за». Кто может быть против облегчения труда?

Стали намечать сроки и исполнителей. Механику цеха сделать то-то, отделу снабжения завода достать то-то, начальнику цеха издать приказ об изготовлении машин.

Гребенщиков крепился, хотя внутренне негодовал. «Распустились вконец, обнаглели. Будто нарочно испытывают терпение, подстрекают, чтобы сорвался». Бросил испепеляющий взгляд на секретаря партбюро. Окушко сидел с невозмутимым видом, принимая все как должное.

Когда утвердили решение, Сенин сказал:

— Андрей Леонидович, у нас уже заведено, что начальник цеха сразу сообщает — поддерживает он решение технического совета или нет, причем, если нет, то объясняет почему.

Наступила длительная пауза. Гребенщиков почувствовал себя загнанным в угол. Очень не хотелось сдаваться, однако надо соблюсти приличие. И он расщедрился, но только на одно слово: «Да».

— Доброе начало — половина дела, — с облегчением произнес Корытко и снова взял указку. — Горели у нас вовсю задние стены. Заправляли их огнеупорной массой, а она отлетала и сыпалась в шлак. А сейчас как воскресли.

Он рассказал о торкрет-машине, которая с такой силой бросает на заднюю стенку полужидкую массу, что пристает она крепко-накрепко и держится очень долго.

— Проблема стойкости задней стенки у нас решена, — заключил он. — Стоит от холодного ремонта до холодного ремонта. О лопате совсем забыли.

— Если это так просто, — Гребенщиков жиденько улыбнулся, — то почему на других заводах вашим методом пренебрегают?

— А действительно, почему? — переспросил Корытко, делая широкие глаза. — Почему, например, в вашем цехе этого нет? Впервые узнали? Не может быть, в печати сообщалось. Не поверили? Трудно не поверить. К тому же на Западе этот метод широко применяется. Нам не верите — капиталистам поверьте. — Повернулся к собравшимся, сказал с горечью: — Живем, словно разделенные рубежами. Кое-кому за эти рубежи мешает проникнуть лень. С некоторых заводов мы у себя в Запорожье видим людей, а с вашего почти никого. Только Рудаев заглядывал и, кстати, не напрасно — продувка кислородом от нас сюда перекочевала. Мешает и другой фактор: каждому, видите ли, хочется быть первооткрывателем. Тут тебе и лавры, и литавры, и гроши. А за перенос опыта платят меньше. Какой из этих фактов у вас превалирует — не знаю. Может, вы знаете?

— Вы, собственно, для чего сюда явились?. Задавать нам вопросы? — сманеврировал Гребенщиков.

Корытко посмотрел на него со снисходительным пренебрежением. Хотя слегка косящий взгляд его не совсем попадал в цель, тем не менее он был достаточно выразительным.

— Як вам не набивался, — сказал он. — У меня на своем заводе дел хватит. Меня пригласил сюда Рудаев.

В комнате одобрительно зашушукались, и Гребенщиков вспомнил слова жены: «Люди уже не те стали, Андрей, и это процесс необратимый».

— Я могу объяснить, почему на других заводах торкретирование не пошло. Честно, — продолжал Корытко. — Решили переделать машину по-своему, чтобы ихней считалась. Премии больше. А результат — ни машины, ни премии. Почему? Мы свою машину долго отрабатывали, днями и ночами мучились…

— Однако на замученного вы не похожи, — ядовито ввернул Гребенщиков.

— Это потому, что я не у вас работаю, — походя обронил Корытко и, как ни в чем не бывало, продолжал рассказывать об ухищрениях непрошеных соавторов.

Гребенщиков словно ждал повода, чтобы осложнить еще не сложившиеся отношения с техсоветом. Он посидел еще немного с отсутствующим видом и, провожаемый настороженными взглядами, вышел.

* * *

В девятнадцать пятнадцать он вернулся домой. Позвонил, хотя ключ от квартиры был с собой, — любил возвещать о своем прибытии продолжительным, требовательным звонком, любил, чтобы его встречали.

Против обыкновения дверь открыли дети.

— А у нас какой-то дядя, — таинственно шепнула Светочка, расценивая такое событие как чрезвычайное происшествие.

— Какой? — нахмурился Гребенщиков.

— Веселый. Что-то все рассказывал, все рассказывал, а мама все смеялась, все смеялась…

В коридоре стоял табачный дым от папирос довольно посредственного качества. Это тоже было грубым нарушением домашних устоев, и Гребенщиков отметил про себя, что Алла окончательно вышла из повиновения.

Он долго мыл руки и умывался. Поглядывал на ванну. После работы он, как правило, двадцать минут отлеживался в воде, вспененной специальным шампунем, слушал, как с легким хрустом лопаются мыльные пузырьки, и выходил бодрым, свежим. Ванна словно смывала и усталость, и раздражение, которое накапливалось к вечеру. Сегодня она была особенно нужна ему. Этот непонятный техсовет, этот Корытко. А потом еще бурный разговор с Троилиным. В который раз пытался он убедить Троилина, что пора снова вернуть экспресс-лабораторию в подчинение цеха, — это ему нужно было, собственно, для того, чтобы избавиться от Аллы, — применил все методы воздействия, даже унизился до просьб. Ничто не помогало. Ему нестерпима была мысль, что жена по-прежнему будет ходить на рапорты, и на утренний, и на дневной, и связывать его своим присутствием. Он не мог вести при ней рапорт так, как вел без нее. Она ни во что не вмешивалась, только не спускала с него глаз, но этого было достаточно, чтобы он придерживал себя. Конечно, ни для кого не было загадкой, кто обуздывает его, и, наверное, потому он с лихвой отыгрывался потом на людях в цехе. В общем — раздвоился. На рапортах — официальная часть — скрупулезный разбор, технический анализ, поучения и наставления, на рабочей площадке — художественная часть — шум, гром, брань. Главный метод воспитания — публичное воздействие — выбит у него из рук. И о Рудаеве каждый день что-нибудь напоминало. Прямо или косвенно. Из-за него приходится форсировать ход печей, он привил людям дух непокорности. А тут еще этот чертов Корытко. И надо же было напомнить, что Рудаев, не в пример другим, бывал на Запорожстали. Ему легко бывать. Попробуй, когда тебе стукнуло полсотни, поболтайся по заводам вместо отпуска. Как ты будешь себя чувствовать, как будешь тянуть одиннадцать месяцев?

Бросив еще раз сокрушенный взгляд на ванну, Гребенщиков направился в гостиную с твердым намерением выдворить нахала, который позволил себе задымливать квартиру.

К его крайнему изумлению, это был Корытко. Он сидел в непринужденной позе хорошо настроенного человека и беззастенчиво пыхтел папиросой. Пепельница с горкой окурков стояла перед ним, и зоркий глаз Гребенщикова заметил окурки с розовой каймой — от губной помады.

Но самое грустное заключалось в том, что тут же была Валерия Аполлинариевна. Даже чад не мешал ей принимать участие в общем, должно быть, довольно оживленном, разговоре. С блаженной улыбкой приглядывалась она к пришельцу.

— Чем обязан проявлению высочайшей милости? — выспренно спросил Гребенщиков, остановившись посредине комнаты.

Алла перевела растерянный взгляд с одного на другого. Она поверила Корытко, что муж обрадуется этой встрече, и сейчас силилась разгадать: обманул ее гость или сам обманулся?

— Вы извините, Андрей Леонидович, за неожиданное вторжение, — учтиво, без тени наигрыша, сказал Корытко, — но у меня не было другого выхода. Мой поезд уходит ночью, я не могу уехать, не поговорив с вами. Искал вас в цехе после техсовета, но не нашел.

Почтительный тон сталевара не убавил у Гребенщикова желания немедленно выпроводить незваного гостя, но сделать это в присутствии Аллы, а тем более матери, не решился. Пришлось пригласить его в кабинет.

Корытко забрал с собой пепельницу, удобно пристроился на диване и, мельком оглядев замысловато оформленный кабинет, чему-то улыбнулся. Гребенщиков закрыл дверь в гостиную, сел за письменный стол. Так он чувствовал себя отгороженным от своего недоброжелателя и обязывал того держаться в рамках официальности.

— Итак, что еще намерены вы возвестить мне?

В вопросе Гребенщикова проглядывало явное желание поскорее закончить еще не начатый разговор.

— А что, если мы обойдемся без выпадов по отношению друг к другу? — обезоруживающе-миролюбиво произнес Корытко.

— Попробуем. Вы по поводу своих машин?

— Из-за своих машин я не рискнул бы прийти к вам на квартиру. Кстати, мне что-то расхотелось, чтобы вы внедряли их.

— Вот как? Почему?

— Лучший способ угробить любое дело — это отдать его людям, которые настроены против него. — Папиросу из вежливости Корытко не зажигал, держал ее наготове. — У меня вопрос более общего порядка. — Он извлек из кармана диаграмму, положил на стол. Густая сеть линий испещряла ее. — Поступление рацпредложений по цехам вашего завода. Все кривые неуклонно ползут вверх. Видите? А вот эта, по вашему мартену, затухающая кривая. Потом резкий взлет вверх, а потом еще более резкий спад.

До Гребенщикова сразу же дошла убийственная доказательность необычной кривой. Подъем совпадал с его уходом из цеха, спад — с возвращением в цех. Апогей при Рудаеве. Это обстоятельство до сих пор проходило мимо его внимания.

— Простите, я могу узнать, с кем имею честь? — нашелся Гребенщиков. — Если просто со сталеваром чужого завода, то какое ему дело до этой кривой?

Корытко развернул удостоверение члена правления Общества изобретателей и рационализаторов, протянул Гребенщикову.

— Мне предстоит делать сообщение на правлении, я собираю материалы по заводам.

— И вы хотите сказать, что кривая эта зависит… — начал было Гребенщиков, но Корытко прервал его.

— Я ничего не хочу сказать. Я пришел послушать вас. Как вы объясните ее?

Гребенщиков рассмеялся ему в лицо.

— Ах, вот в чем причина вашего экстраординарного визита! Решили оказать давление громким титулом, чтобы… протолкнуть свои машины.

У Корытко резко закосили глаза, и Гребенщиков решил, что добился своего. Сейчас пришелец поднимется, уйдет, и ему не придется давать ответ на этот каверзный вопрос. Но выдержка у Корытко оказалась железная.

— Отложим психологические изыскания на потом, — хладнокровно произнес он. — А пока… разъясните все же характер загадочной кривой.

— Существует старая истина, — снова беззастенчиво вильнул в сторону Гребенщиков. — Один простак может потребовать больше разъяснений, чем это в состоянии сделать десять мудрецов.

Корытко молчал. Рассматривал Гребенщикова с любопытством. Как диковинку.

— А все-таки? — спросил он после длительной паузы.

— По-видимому, здесь действует закон приливов и отливов, — буркнул Гребенщиков.

— Странно, какое тут влияние может оказывать луна. Во всех других цехах вашего завода, нашего завода, всех заводов нарастающий прилив, а вот в вверенном вам… четыре месяца подряд прилив, потом…

— Ничем не могу помочь. — Гребенщиков крутанул вертящееся кресло, встал. Но гость не последовал его примеру. Раскурил папиросу и сидел молча, поглядывая то на оранжево светившийся пепел, то на хозяина.

Гребенщикову до скрежета зубовного захотелось втоптать Корытко в грязь, изничтожить.

— Изучаете? — процедил он. — А я уж вас изучил. Вы из той скользкой породы, которая перед своим барином пластом, а перед чужим — хлюстом!

Корытко густо покраснел, и косина вдруг исчезла. Оба глаза смотрели одинаково, и в них разгорался злой огонек. Сделав глубокую затяжку, он встал, прошел мимо Гребенщикова, как мимо пустого места, и вышел в гостиную.

По встревоженному лицу хозяйки дома догадался, что она слышала разговор.

Заперев за гостем дверь, Алла вошла к мужу. Он попытался сделать веселое лицо.

— Мне никогда не было так стыдно, как сегодня, — вымученно заговорила Алла. — О техсовете мне еще в цехе рассказали. Ведешь себя, как фельдфебель. А самое трагическое — что всюду бит. Вокруг тебя вакуум. Мало тебе, что со своими перегрызся, так еще с чужими загрызаешься! И еще делаешь хорошую мину…

— Я тебя сколько раз просил не пускать в дом случайных людей, — невпопад огрызнулся Гребенщиков.

— Вот, вот. Тебе одно — ты другое. Логика — точь-в-точь, как у твоей маман, — черт в ступе не поймает.

— Я прошу тебя не трогать маму! — уцепился Гребенщиков за боковую ветвь, которая могла изменить направление разговора.

— Может быть, и тебя не трогать? Предоставить самому себе?

— Вот это было бы самое лучшее. Прожил до седых волос без твоих советов, проживу… и до лысины.

— Плохо прожил, Андрей, — в глазах Аллы заблестели слезы. — Очень плохо. И сейчас живешь плохо. Не знаю, как ты можешь так! Я задыхаюсь в этой атмосфере вражды и неприязни. Ты как-то сказал: «Все мы актеры житейские, только роли различны у нас». Так играй роль нормального человека, а не сатрапа. Это же самая гадкая, самая низкая черта — постоянно находить повод для придирок. Цепляешься по пустякам. Почему ты без конца третируешь Сенина? Его нетрудно ранить, он человек тонкой душевной организации. Да, любит балет, да, влюблен в балерину. Ну и что из этого? Мне кажется, что даже чистоту в цехе ты возвел в фетиш не ради чистоты, а чтобы долго не искать, к чему прицепиться.

Алла как могла сдерживалась, хотя какая-то внутренняя сила понуждала ее кричать, плакать, чтобы пронять мужа, который держал себя так, будто ни одно ее слово не проникало ни в сознание, ни в сердце. Когда она смолкла, он не воспользовался паузой, не стал возражать, опровергать ее утверждения. Молчал, решил дать ей высказаться до конца, хотя и боялся, что она переступит порог дозволенного, скажет такие слова, которые потом не изгладишь, не возьмешь назад, после которых начинается необратимый процесс отчуждения. А что такие слова существуют, он убедился на опыте первого супружества.

— Ты всех подвергаешь беспощадному анализу, — отдышавшись, уже спокойнее заговорила Алла. — А когда-нибудь ты задумывался над собой, анализировал себя? Какая черта определяет весь твой характер, все твои действия? Какая? — Пренебрежительное спокойствие, с каким расхаживал Гребенщиков, снова обожгло Аллу, довело до исступления. — Эгоизм! Махровый, неприкрытый эгоизм, культ своего «я»! Все остальное прикладывается к этой черте. Задумайся над собой. Ты идешь по пути облегчения своей жизни. Легче орать — и ты орешь, легче держать людей на расстоянии — и ты держишь. По крайней мере, не досаждают просьбами. Обращаются к кому угодно, только не к тебе. Ведь у тебя в приемные часы пусто.

— А ты откуда знаешь? Поменьше собирай сплетен, — прорвался Гребенщиков.

— Не сплетни это, Андрей. Это то, что называют общественным мнением. А неприязнь к тебе распространяется и на меня. Сколько труда стоило мне расположить к себе лаборанток. Дичились, боялись, даже пакостили. Норовили выжить, пока не пришли к выводу, что я не твое зеркальное отображение. Ты вот всем цепляешь оскорбительные прозвища. А знаешь, как тебя называют за глаза?

— Не знаю и знать не хочу. Пусть посмеют сказать в глаза.

— В глаза скажу я. «Волкодав». «Цербер». Красиво? И еще — «Бешеный барин».

— Хватит! — загремел Гребенщиков и даже кулак поднял, чтобы стукнуть по столу. Но спохватился — стол был покрыт стеклом.

— Видишь, умеешь сдерживаться, когда надо. Бьешь стекла на рапорте. Там не свои, заменят.

— Опять наслушалась? Ты же не видела!

Лицо у Гребенщикова побагровело. Никто никогда не раздевал его донага, не выставлял на собственное обозрение. Поначалу он не узнал себя в том изображении, которое нарисовала Алла. Упреки и обвинения скользили мимо него, не задевая и не царапая. Он не принимал их, не воспринимал всерьез, истолковывал вспышку как типично женскую истерику. Но постепенно кое-что из сказанного стало проникать в душу.

— Я никак не доберусь до главного, все ухожу в сторону, — потирая лоб, вымученно проговорила Алла.

— Это вполне естественно для людей широко мыслящих? — благодушно вставил Гребенщиков, рассчитывая на то, что эти миролюбивые слова обезоружат Аллу и утихомирят.

Но она предпочла не заметить выброшенного им белого флага.

— Я во всем тебе уступала. Всегда. Считала — так лучше. Имей в виду, с этим покончено. Из цеха я не уйду и по-прежнему буду сидеть на рапортах. Во всяком случае, в моем присутствии браниться ты не посмеешь. И спровадить меня из лаборатории тебе не удастся. И не пытайся.

— Союзников нашла?

— Нашла! — с вызовом ответила Алла и вдруг по-хорошему, по-человечески: — Андрей, я понимаю, такой натуре трудно себя переломить. Я надеялась, что, вернувшись в цех, ты поведешь себя иначе — проявишь благородство победителя. Такая возможность была. Но ты ею не воспользовался, снова закрутил гайки. Жив, мол, курилка, знайте! Каким был — таким остался. Даже хуже стал — обуяла жажда реванша. А ломать себя все-таки придется. Не внешне, нет. Кое-какие черты выкорчевывать надо, вырывать с мясом. Вот так посмотреть на тебя — интеллектуальная внешность, благородство, даже какая-то притягательность. Но ведь это только вывеска, маска. А снять маску — что за ней? Мстительность, мелкая, ничтожная мстительность, даже нечистоплотность.

Алла пересолила, перебрала. Обронила те самые слова, которые, как искра, взорвали накопившуюся гремучую смесь.

Гребенщиков выскочил из комнаты, толкнул изо всех сил дверь, быстро оделся и вышел.

Первый раз в жизни он ночевал на диване в своем цеховом кабинете, первый раз курил оставленные кем-то папиросы. Разойтись, уехать. Иного он не мыслил.

А утром, придя в себя, задумался над тем, как вернуть уважение жены.

Глава 3

Беспокойство у Рудаева нарастало с каждым днем. Что доложил Штрах? Как доложил? Союзник он или противник? И что думает Даниленко? Ввяжется в эту историю или займет выжидательную позицию — случай-то беспрецедентный и сулит много неприятностей.

Вдогонку телеграммам Рудаев отправил подробнейшие объяснительные записки с перечислением всех дефектов проекта и своими соображениями. Но ответов не было ниоткуда. Пытался звонить Даниленко — тоже напрасно. В отчаянии позвонил директору и услышал:

— Перестаньте мутить воду! Вас послали осваивать производство, какое оно есть, а не фантазировать о том, каким оно должно быть. Тоже мне нашелся специалист-конверторщик!

Что делать? Сложить руки? Притихнуть? Или добраться до Москвы и там поднять шум? Но, возможно, Даниленко что-то предпринимает — послал же он Штраха. II вправе ли он требовать максимальной оперативности в таком сложном и спорном вопросе. А как не требовать? В Приморске в форсированном порядке монтируются железные конструкции здания, в Таганроге делают или скоро начнут делать такие же порочные котлы, как эти, где-то изготовляют оборудование, и с каждым днем все труднее будет добиться изменения проекта, если вообще этого можно добиться.

Рудаев потерял сон. Как ни уставал он на заводе, сколько ни читал по вечерам, ничто не помогало — засыпал только под утро. Несколько раз пытался поспать подольше. Может ведь он позволить себе прийти в цех позже — ему номерок не вешать. Но безотказно действовала проклятая привычка — в половине седьмого глаза открывались сами собой, и тут уж хоть тресни — больше не заснешь.

В конце концов, проверив в очередной раз почту и ничего для себя не найдя, Рудаев поехал на городскую станцию, взял билет на поезд до Свердловска, на самолет от Свердловска и вдруг испытал облегчение. Завтра он будет в Донецке у Даниленко. Если тот на каком-нибудь заводе, поедет вслед за ним, но обязательно поговорит с глазу на глаз. Не удастся убедить в своей правоте — махнет в Киев, там не добьется — тогда в Москву. Не теряя ни дня. Выгонят с завода за самовольство — тем лучше. Появится время для хождения по инстанциям. Где-то в глубине сознания копошилась мысль, что мнение человека, находящегося не у дел, не будет иметь никакого веса, но он глушил ее.

Поезд уходил в пять вечера, впереди целый день. Идти в цех не хотелось, голова была занята предстоящими событиями. Он рисовал себе разговор с Даниленко, с Троилиным. В возбужденном мозгу возникали неисчислимые возражения против их доводов, контрвозражения, весь сложный и острый диалог, один, другой, третий, которые неизбежно возникнут.

На миг проснулось гаденькое намерение — вернуться в кассу, сдать билет и… сдаться. Свое дело он сделал. Тревогу поднял, кому надо сообщил. И пусть там думают. Но тотчас возразил себе: «Нет уж, Борис Серафимович. Один раз ты уже сделал уступку, и ни к чему хорошему это не привело. Больше такого не случится».

На первой попавшейся остановке Рудаев сел в трамвай и приехал в центр старого города.

День выдался типично уральский — солнечный, безветренный, хотя и морозный. Под ногами сахаристо похрустывал снег, надсадную песню тянули заиндевевшие провода, и все звуки, пробираясь сквозь искристый, оледенелый воздух, обретали какую-то упругую, пронзительную звонкость.

Миновав плотину, неизменную принадлежность старых уральских заводов, стал взбираться на гору. На самом верху, у обветшалой, накренившейся набок сторожевой башенки стояли люди. Сюда приходят и старожилы и приезжие, чтобы полюбоваться редкой панорамой. Тропинка была хорошо утоптана, но Рудаев запыхался — не привык к таким быстрым и крутым подъемам.

Слева раскинулся новый современный город. Весело бежали по улицам разноцветные трамваи, и дома были выкрашены в яркие, довольно-таки неожиданные цвета — густо-зеленый, оранжевый, даже фиолетовый. Мрачноватые деревянные строения оттеснены к самому берегу пруда, загнаны в лощинки и низинки. А на другом берегу пруда — засилие таких же стародавних, почерневших от времени домиков.

Под горой прижался к откосу старый демидовский завод. Приплюснутые коробочки цехов, две доменки, похожие на самоварчики, четыре, всего четыре странно тонких и низких трубы, из которых нехотя струился жиденький дымок.

А за городским массивом — махина нового металлургического комбината. Башни доменных печей, увенчанные ажурными коронами колошников, цепь громоздких зданий и трубы, трубы. Устремлённые в небо, нацелившиеся в небо. Над коксотушилкой огромное облако пара сверкает в лучах солнца, как первозданная снежная вершина. А чуть правее, сквозь призрачную дымку расстояния, проступают корпуса знаменитой «Вагонки».

Нигде не видел Рудаев такой насыщенной, такой равновременной панорамы. Кузнецк и Магнитка строились на новом месте, в необжитой степи, там все было новым. А здесь старое переплеталось с новым, отступало перед новым и убогостью своей подчеркивало величие нового. «Социальный пейзаж, — подумал Рудаев. — Где же художники для такой емкой картины?»

Спустившись с горы и изрядно промерзнув, Рудаев равнодушно прошел мимо бывшего дома Демидовых, где теперь размещался краеведческий музей. Сел в трамвай и поехал на завод. Надо было отметить командировку и попрощаться с цеховиками.

На первом конвертере шла продувка. Рудаев достал стекло и стал смотреть на шальное, мятущееся в дикой пляске пламя. Оно с трудом врывалось в отверстие котла. Порой котел захлебывался, и огонь выхлестывало наружу. Рудаев почувствовал ноющую боль в сердце. Зашлось. От бешенства. Здесь мучаются, и им придется мучиться. Сдерживать процесс, вместо того чтобы форсировать его, убирать мусор лопатами с путей, очищать горловину ломами от настылей, поворачивать конвертор вручную по принципу русской дубинушки, если закапризничает мотор. Во имя чего? Ради чего? Лишь потому, что люди, допустившие просчеты, не хотят сознаться в этом, не хотят исправить их? Нет, он доберется до тех, кто решает такие вопросы, и они выслушают все, если до сих пор не слышали, и согласятся, если до сих пор не соглашались.

Зашагал по площадке, чтобы дать выход своему раздражению, и неожиданно увидел в отдалении Лагутину. Его словно жаром обдало. Бешено заколотилось сердце, так бешено, что толчки его, казалось, можно было различить через одежду. Остановился, почему-то решив, что Лагутина свернет в сторону, ускользнет, как делала это там. Но она подошла к нему, протянула руку, посмотрела в глаза. Не то выжидательно, не то настороженно. «Уж нет ли предзнаменования в этой встрече?» — подумалось ему.

Он пожал ее пальцы неожиданно для себя горячо и почему-то смутился своего порыва.

— Я очень рада, что увидела вас, — бесхитростно сказала Лагутина и, заметив, как просияло его лицо, тотчас приземлила: — Вы мне все покажете, все расскажете — не правда ли? Чтобы не пришлось задавать детские вопросы цеховикам.

«Только потому и рада», — огорчился Рудаев и спросил, когда она приехала.

— Уже три дня здесь. Бегло осмотрела цех и засела в техническом отделе.

«А меня не удосужилась поискать», — мысленно упрекнул он Лагутину. Произнес, не спрятав досады:

— Вот видите, ходили где-то рядом, по одним дорожкам, а не встречались…

— Самый большой недостаток — котлы? — поинтересовалась Лагутина, направляя разговор в деловое русло.

— Вы читали мою докладную директору?

— Это на глаз видно, что слаба тяга. Записку вашу не читала. Знаю только о телеграмме.

— Как думает Троилин?

— Считает, что напрасно назначил вас начальником конверторного цеха.

— А Даниленко?

— Чего не знаю — того не знаю. Меня уговорил поехать Роберт Арнольдович. Вот кто ваш сторонник. Преданный и бескомпромиссный.

— И нужно было уговаривать?

— Я в газете уже не работаю. С первого января в заводоуправлении.

— Кем? — удивился Рудаев.

— Собираю материал по истории завода. Выехала в Москву, а сюда завернула по настоянию Филипаса.

«Так, так. Полное юридическое обоснование своего появления, чтобы, упаси бог, не истолковал как-нибудь иначе, не отнес за счет своей особы», — отметил Рудаев и небрежно сказал:

— Пошли.

Лагутина вслушивалась в каждое его слово так, будто все было для нее открытием, переспрашивала, уточняла, брала кое-что под сомнение, возмущалась. Беспокойный огонек в ее глазах, который так нравился Рудаеву, разгорался, и он ничего не видел, кроме этого огонька. Было очень радостно говорить с человеком, который не только понимал его, но и всячески давал это почувствовать. Вот Штрах безусловно разобрался во всем до тонкостей, это факт, но упорно делал вид, будто все доводы отскакивают от него, как мячик от стены.

Вскоре Рудаев убедился, что Лагутина во многое вникла сама, а допрос с пристрастием учинила для сопоставления его мнения со своим. И позавидовал ей. Он первые дни ходил восхищенный и цехом, и новым процессом, а она сразу подметила недостатки.

— Как дела на заводе? — спросил Рудаев, когда, окончив осмотр, спустились в разливочный пролет.

Лагутина принялась рассказывать о последних событиях. Мартеновский цех набрал обороты и уже прогремел. Начали монтировать новую кислородную установку, значит, дело пойдет еще лучше. Наконец-то наметили генеральный план развития завода. Предусмотрены еще одна сверхмощная доменная печь, вторая очередь агломерационной фабрики, новые прокатные цехи. В самом недалеком будущем завод оставит позади Кузнецк и станет третьим по мощности в стране.

— Я ведь оказалась права, — не скрывая своего торжества, заключила Лагутина.

— В чем?

— Помните нашу встречу в старом мартене?

— Я все помню… Все… — многозначительно произнес Рудаев.

— Я говорила тогда, что старые печи нужно сносить, — и что же? В прошлую субботу остановили навечно две ночи. Но это только начало. Чтобы рос новый завод, придется убрать старые цехи. Получается довольно любопытно: старый завод породил новый, теперь новый поглотит старый.

Увлекшись разговором, они не заметили, как вышли из цеха, и спохватились, только когда Лагутина поскользнулась на асфальте.

— Куда это мы забрались? — спросила она, озираясь вокруг.

Рудаев взял ее за руку.

— Проводите меня, Дина. Сегодня я уезжаю. — И рассказал, куда и зачем едет.

— Снова решили на таран?

— Я чувствую, вам непонятны мотивы моих действий.

— На этот раз понимаю, разделяю и потому отговаривать не стану. Но очень беспокоюсь. А лично меня ваш отъезд устраивает.

— Почему? — Рудаев повернулся всем корпусом к Лагутиной. — А-а, опасаетесь досужих языков… и это в наше время…

— Мое положение сложнее вашего, — грустно произнесла Лагутина. — Особенно после затяжного визита мужа, который, кстати, сделал все, чтобы возвестить о своем существовании. Ходил за мной всюду, прочитал несколько лекций о счетно-решающих машинах, напечатал статью в газете, а в довершение ко всему угодил в вытрезвитель и попал на доску «Не проходите мимо».

Рудаеву хотелось выругать себя последними словами. Так опростоволоситься, такого дурака свалять! И почему получилось, что он не привязал к себе эту женщину, не оградил от власти прошлого. Потерял столько времени и, возможно, потерял ее.

— Непонятный цех, — неожиданно сказала Лагутина, увидев непомерно длинное заводское здание.

— Цех термической обработки рельсов по методу тагинчан, — глухо ответил Рудаев.

— Удивительный у нас народ. На какой завод ни приедешь, в каком цехе ни очутишься — словно в лабораторию попадаешь. Всюду ищут, изобретают, творческий поиск стал повальным увлечением.

— А сколько на пути поисков ставят препон! — пессимистически заметил Рудаев. — А сколько людей бьется над реализацией своих изобретений по десять — пятнадцать лет! Вспомните хотя бы автора кислородного дутья Мозгового. Отвергали, опрокидывали, шельмовали. Потом государственную премию дали. А умер знаете как? Узнал из газеты, что наши неосведомленные представители собираются купить за рубежом лицензию на его процесс. Представляете такое? И… не перенес.

— У меня к вам просьба. Слышите? — Лагутина взяла Рудаева за руку, и он сквозь перчатку почувствовал тепло ее пальцев. — Как только вернетесь, зайдите к Роберту Арнольдовичу и расскажите обо всем, с чем столкнулись здесь. Он должен быть в курсе всех дел.

В гостинице Лагутина осталась в вестибюле, а Рудаев пошел укладываться. Когда, побросав свои нехитрые вещички в чемодан, он спустился вниз, до отправления поезда оставались считанные минуты. К счастью, такси уже ждало у входа. Рудаев попросил водителя гнать во весь дух и всю дорогу торопил его.

Приехали на вокзал, когда светофор уже светил зеленым глазком.

Рудаева жгли невысказанные слова, но он никак не мог облечь их в достойную форму. А тут еще навязчивая проводница трещала, как сорока, требуя, чтобы он зашел в вагон.

Ни с того ни с сего он спросил Лагутину:

— Вы долго будете в Москве?

— Сколько потребуется. Месяц, полтора.

— А муж?

— Он вернулся в Магнитку.

— Надолго?

— На этот раз насовсем.

Несколько секунд Рудаев стоял, как в столбняке. И вдруг бросил чемодан, схватил Лагутину за плечи.

— Это — правда?

— Да расстаньтесь вы наконец! — завопила чуждая всяких сантиментов проводница, когда поезд тронулся.

Лагутина потянула Рудаева к вагону, но он вырвал руку.

— Правда?

— Да, да, да! — твердила Лагутина, торопя его.

Он не двинулся с места. Даже не взглянул на уходящий поезд.

— Вы с ума сошли!

— Сошел, — безмятежно поддакнул Рудаев и повел сбитую с толку Лагутину на стоянку машин.

Таксист вытаращил глаза от изумления, увидев своих пассажиров, как ни в чем не бывало возвращающихся к машине.

— Билеты потеряли, — сказал Рудаев. Небрежный тон его заставил таксиста осклабиться, но, наученный предусмотрительности, он тут же подыграл пассажиру:

— Бывает… Еще не такое бывает… Куда вас?

— В пространство, — весело ответил Рудаев. — Впрочем, слово за дамой.

Рудаев на самом деле не знал, куда ехать. В заводской гостинице его номер тотчас сдали очереднику, а просить пристанища до ночи у Лагутиной не посмел.

Шофер помчался по главной улице, потом свернул налево, еще раз налево и покатил по гладко накатанному шоссе в сторону Уралвагонзавода. Мелькнули какие-то незнакомые Рудаеву строения, поползла мимо заснеженная пустошь, стал вырисовываться вдали большой жилой массив.

— Что-то далеко мы заехали, — спохватилась Лагутина.

— Катайтесь на здоровье, — безмятежно проронил шофер. — Хотите — на гору Высокую повезу.

— Да нет, пожалуй, хватит. Поворачивайте в город, к центральной гостинице.

— В город — так в город.

Шофер был настроен добродушно. Он проучил чудаковатых пассажиров. И на счетчике накрутилась порядочная сумма.

Номера для Рудаева, как и следовало ожидать, не оказалось. Он сдал чемодан в камеру хранения и хотел было подняться за Лагутиной, но она остановила его.

— Через час — пожалуйста. Внезапное вторжение для женщины…

— Куда же мне?… — по-детски беспомощно спросил Рудаев.

— Зайдите в музей. Тут рукой подать. Мой номер тридцать четвертый.

Пришлось подчиниться, хотя Рудаеву было совсем не до музея. Его тряс нервный озноб. Сама судьба шла ему навстречу, содействовала примирению, помогала распутать сложный клубок, смотанный из разорванных нитей из недомолвок, недоразумений и обид. Теперь важно найти правильный подход. Излишняя горячность, как и излишняя сдержанность одинаково опасны, могут только напортить. Он сделает все, чтобы просветить тот туман, в котором заплутался.

Застоявшаяся тишина музея подействовала успокаивающе. И все же он бродил по залам, не задерживая внимания на чем-либо, даже равнодушно прошел мимо первого в России паровоза, сделанного отцом и сыном Черепановыми, и встряхнулся, только когда увидел изделия из прославленного уральского железа, пластичного, как медь: прутья толщиной в руку, каким-то непонятным способом завязанные в сложнейший двойной узел, который даже из пенькового каната затянуть не просто, кубки, вазы, самовары без каких бы то ни было следов шва, выкованные из цельных кусков железа.

Теперь он начал останавливаться у наиболее любопытных экспонатов. Потоптался вокруг овального, во всю комнату, медного стола, несколько раз перечитал выгравированную на нем надпись, испытывая странное удовольствие от забавной орфографии.

«Сiя первая в Pocciи медь от искана в Сибире бывшим комиссаром Никитою Демидовичем Демидовым по граматам Великого Государя Императора Петра Первого в 1702–1705—1709 годах из сей первой выплавленной Россiйской меди сделан оной стол в 1717 году».

С благоговением постоял у модели первого в мире двухколесного велосипеда, который придумал холоп Ефимка, сын Артамонов, в 1800 году. Сложной была судьба Ефимки. В июле того же года он ездил по улицам Екатеринбурга, пугая встречных лошадей, которые «увечья пешеходам чинили немалые, за что был бит розгами», а в следующем году совершил поездку длиной в три тысячи верст, побывал в Перми, Казани, Петербурге и Москве. В Москве получил двадцать пять рублей и вольную, а по возвращении домой «за порчу хозяйского железа и побег от своего господина» был бит кнутом.

«Били, а он все-таки делал свое, — подумал Рудаев, невольно перебрасывая мост от Ефимки к себе. — Может, и правильно, что за битого двух небитых дают…»

И снова установившееся душевное равновесие нарушилось, снова мысли потекли по проторенному руслу. Оставалось еще пятнадцать минут до назначенного времени, но нетерпение было настолько сильно, что вытолкнуло его на улицу.

Дежурная третьего этажа окликнула Рудаева, когда он постучал в тридцать четвертый номер, и подала записку.

Заподозрив недоброе, Рудаев с опаской развернул ее.


«Борис Серафимович, переехала к знакомым. Зайдите к администратору, он передаст вам мой номер. Электричка на Свердловск уходит в 5 часов 10 минут утра. Дежурная но этажу вас разбудит.


Д. Л.»

Глава 4

В мартене бушевали страсти. Гребенщиков не издавал приказа о реализации решений технического совета и, когда его спрашивали о причинах такой задержки, отвечал с удивительной вежливостью:

— Я принимаю меры.

А спрашивали его ежедневно по нескольку раз. Сталевары уговорились между собой не давать покоя начальнику и выполняли этот уговор добросовестно, испытывая его терпение. Но получилось так, что у Гребенщикова терпения хватило, а у сталеваров оно иссякло. Они утвердились во мнении, что начальник решил саботировать решение техсовета, тем более что инициатива и создания совета и вызова Корытко принадлежала Рудаеву.

Миновала неделя после техсовета, и к Гребенщикову для решительного разговора пришел Сенин.

Выслушав претензии, Гребенщиков ответил так же вежливо и уклончиво, как делал это до сих пор.

— Тогда мы вынуждены обратиться в партийный комитет завода, — предупредил его Сенин.

Гребенщиков высокомерно посмотрел на сталевара, уперся в лицо цепким взглядом.

— В любые инстанции. Не забудьте, есть еще и профсоюзные организации, их тоже не следует игнорировать.

Подобеду долго объяснять не пришлось. Он сразу учуял, как остро стоит вопрос. Дело заключалось не только в предложении Корытко. Решалась судьба технического совета. Сможет ли он работать дальше? При Рудаеве в цехе оживилась общественная жизнь, и каждый, как мог, старался вложить свою лепту в общую копилку. Если Гребенщикова не одернуть, не поставить на место, все вернется к исходной точке.

На внеочередное заседание бюро партийного комитета, которое созвал Подобед, явились все начальники цехов, не явился только Гребенщиков. Он, как оказалось, еще с утра выехал в Донецк добывать лекарство для матери.

Пока слушали сообщения председателей советов, второй секретарь парткома Черемных связался с клиникой. Да, Гребенщиков приезжал, ответили ему, лекарство получил, пусть партком не беспокоится — препарат действенный и безусловно поможет старой женщине.

Когда Черемных слово в слово передал все, что ему сказали, на губах у Подобеда появилась кислая усмешка — и на этот раз Гребенщиков выйдет сухим из воды. Дальнейшие сообщения Подобед слушал рассеянно. Рухнул хорошо продуманный план воздействия на Гребенщикова. Услышал бы, что во всех цехах, кроме мартеновского, дело обстоит вполне благополучно, что никаких трений между начальниками цехов и техсоветами нет, сопоставил с положением у себя в цехе и волей-неволей, хотя бы из самолюбия, мог перекантоваться. Второй раз такое заседание не проведешь, внеочередное бюро по одному мартену собирать неудобно. Придется отложить разбирательство до очередного бюро, а ему смерть как не хотелось заниматься накануне своего отпуска этим кляузным делом. Заслушивать же мартеновцев в отсутствие Гребенщикова счел бессмысленным и быстренько свернул заседание, к удивлению членов партийного бюро, так и не понявших, для чего их так экстренно собирали.

Однако мартеновцы ушли не сразу, и Подобед успел наслушаться нелицеприятных слов. А Серафим Гаврилович сказал, как всегда, без дипломатических ухищрений:

— Дожили. Уже и партийный комитет не может взнуздать Гребенщикова.

Подобед проглотил эту пилюлю. Он предпочитал отвечать на критику действиями, а что он мог предпринять сегодня? Даже взыскания на Гребенщикова не наложишь — для этого необходимо его присутствие.

Тем временем Корытко не дремал. И в Киеве и в Москве он доложил о положении с изобретательством в мартеновском цехе приморского завода, и теперь из обеих столиц то и дело звонили директору, в завком профсоюза, в партийный комитет, требуя наведения порядка.

Подобед с нетерпением ждал очередного заседания партийного комитета. Он сгорал от желания поговорить с Гребенщиковым на высоких нотах, предупредить, что полоса безнаказанности для него кончилась, вдолбить в его упрямую башку, что разносный и уничижительный стили руководства устарели, вышли из моды, но, когда этот день настал, был не рад, что выпустил духа из бутылки.

Поначалу все шло как по-писаному. Первым выступил Сенин. Он не только доложил о факте неприятия ценных предложений, но и обобщил этот факт, сделал неоспоримые выводы, поставил вопрос ребром: быть или не быть техническому совету, воспитывать людей в цехе в коммунистическом духе или отдать воспитание на откуп начальнику, который формирует молчальников и приспособленцев? Он умел говорить самые острые слова самым спокойным тоном и потому в роли обвинителя больше походил на беспристрастного судью. Выдали Гребенщикову полной мерой и члены парткома. Их возмутило его отношение к техническому совету. На общем благополучном фоне оно выглядело нелепо. Не остался в тени и Серафим Гаврилович. Выступать он не выступал, только все время подпускал колючие реплики и в конце концов бросил словцо, простое, казалось бы, но емкое, и прозвучало оно, как ругательство, — «гребенщиковщина».

Гребенщиков все это время сохранял благодушный, даже торжествующий вид, будто слышал сплошные похвалы в свой адрес. Когда ему предоставили возможность высказаться, он живо покинул свое место, подошел к столу и, не сбиваясь на обычную скороговорку, сразу принялся поучать, причем располагающе-домашним тоном, никак не соответствовавшим смыслу его слов.

— Я тщетно пытался, набравшись терпения, ухватить хоть какой-нибудь смысл в псевдоглубокомысленной речи нашего новоиспеченного Цицерона товарища Сенина. Не погнушался уподобиться петуху, который в навозной куче ищет жемчужное зерно. — Остановился, притворно вздохнул. — Думать глупости никому не возбраняется. Но нести околесицу и засорять мозги людям умным — занятие мало похвальное. Кстати, обошлось это нам в восемьдесят человеко-часов.

— Не прошибло!… — досадливо простонал Нездийминога. Довел-таки начальник цеха и этого «не тронь меня» человека до состояния каления.

— Восемьдесят человеко-часов на ветер, — повторил Гребенщиков. — Это я сейчас вам продемонстрирую. Какой срок наметил «мозговой трест» для начала испытаний? — спросил он ни к кому не обращаясь.

— Срок вполне реальный — три месяца, — ответил Сенин.

— А три дня вас не устроит?

— Но, Андрей Леонидович, позвольте… — запинаясь, произнес Подобед. На лице его появилось недоумение и даже растерянность.

— Не устроит?

— Каких три дня, — провизжал Серафим Гаврилович, — если еще распоряжение не подписано!

— Вы слишком фетишируете роль бумажки, дорогой мой, — приторно-вежливо сказал Гребенщиков. В этот момент он был прямо-таки олицетворением благородства. — К сожалению, это не только ваша беда. Любое распоряжение, любой приказ сами по себе ничего не значат. Они могут остаться на бумаге — и только. Заметьте: ни приказов, ни распоряжений у нас никто не отменяет. О них просто забывают. Поднимите папку приказов по заводу — половина не выполнена. Отменяли? Нет. Забыли. И те, кто приказывал, и те, кто должен выполнять, и те, кто призван следить за выполнением.

— Вы отвлекаетесь от основной темы, — недовольно буркнул задетый за живое Подобед. Начальник цеха походя лягнул и его.

И на этот раз Гребенщиков не полез в карман за словом.

— Те, кто умеет отвлекаться, похожи на длинноруких — они больше захватывают. — И улыбнулся сдержанно, одними глазами — экспромт самому понравился.

— Я хотел бы понять, как приступите вы к испытаниям, если нечего испытывать? — докапывался до сути Подобед.

— Существует безотказный способ связи, изобретенный еще в начале века, — телефон. Чего проще — набрать номер и позвонить. Потеряв одну минуту, вы избавили бы их, — Гребенщиков широким жестом показал на присутствующих, — от никчемной траты времени.

— Кому позвонить? Вам? И что бы вы ответили?

— Машины изготовлены, приступаем к освоению.

— Где? Кем? Когда? — посыпались вопросы.

— Какая разница? Вам что, обязательно нужны машины собственного производства? Местный патриотизм одолевает? Дорого нам обходится патриотизм подобного рода. Дорого. Вместо того чтобы взять доведенный до ума, опробованный, испытанный временем агрегат, мы зачастую начинаем изобретать свое. Приоритет в расчете на пиетет. Вообще, надо вам сказать, приоритет — понятие вредное. Оно придумано для самоутешения, на тот случай, когда изобретем мы, а используют за границей. И все потому, что у нас мучительно долго согласовывают. Эти согласования и обсуждения приобретают опасную, хроническую форму. Легче обсуждать, чем делать. И кто в конечном счете в выигрыше? Тот, у кого слава первооткрывателя, или тот, кто впервые применил открытие? И кто пожинает материальные плоды?

— Может быть, вы оставите общие рассуждения и дадите нам конкретный ответ? — уныло пробасил Подобед, потерявший надежду на то, что Гребенщиков иссякнет, что прекратится это не относящееся к делу словоизвержение.

— Извольте. Вагон номер девять миллионов шестьсот семьдесят три тысячи четыреста пятьдесят восемь с машинами для заправки порогов и торкретирования прибыл на сортировочную станцию и завтра будет доставлен в цех. Люди для передачи опыта прибудут по первому нашему требованию.

— Откуда? — еле слышно выдохнул Сенин. Ему не хватило голоса, так он был сражен этой сногсшибательной новостью.

У Подобеда не осталось сомнения, что и он, и все, кто здесь находится, стали жертвами злонамеренного и беспощадного розыгрыша.

— Из Запорожстали, — невинным тоном ответил Гребенщиков. — Нам не пристало игнорировать ценные технические мероприятия. Чтобы ускорить дело, я позвонил директору, и вот видите…

— Но почему вы не уведомили нас об этом? — с раздражением спросил Сенин. Он сидел красный, как после хорошей бани.

— Я в молчанку не играл. Что я отвечал вам, когда приставали? Принимаю меры. И действительно принимал. Было такое, чтобы я не выполнил свое слово? Был такой случай? Ответьте мне хотя бы вы, Сенин. Обещал дать выговор — и вы его получили.

— В выполнении обещаний такого рода никакой заслуги нет, — язвительно заметил Подобед.

— Простите, я выполняю обещания и другого рода (пользуясь вашей терминологией, товарищ Подобед). Примеры? Пожалуйста. Печи пускаем в срок. Снижаем себестоимость. А план? Я когда-нибудь обманул? Говорил «будет» — и он был.

Дальнейшие пререкания становились бесполезными, это было ясно всем. Но Гребенщикова не так-то легко остановить.

— Человеческий индивидуум — штука очень сложная, — пи к кому конкретно не обращаясь, менторски говорил он. — Существуют две основные разнополюсные категории людей. Одни обещают, но не делают, — распространённая и, к сожалению, процветающая категория, потому что ненаказуемая, другие не обещают, но делают, — не очень поощряемая категория. Так что нам больше нужно: обещания или дела?

Подобеду надоело это назойливое философствование, он закрыл заседание, но Гребенщиков и тогда не смолк.

— Товарищ секретарь парткома, — официально обратился он к Подобеду, — вы меня вызывали сюда, очевидно, имея в виду наложить взыскание за торможение новой техники. Так? Не просто же для задушевного разговора. Ну, а если техника внедряется досрочно, какие-нибудь меры поощрения у вас имеются? Скажем, объявить благодарность с занесением в личное дело. Не имеются? Почему? Чем я в вашей картотеке буду отличаться, к примеру, от начальника доменного цеха, который знаменит одними обещаниями? У него в личном деле ничего не записано и у меня тоже. Как разобрать, кто из нас какой?

— Хорошо, когда личное дело коммуниста чистое. Не стоит требовать большего, — с оттенком назидания сказал Подобед и вышел из-за стола.

— Чистое бывает и у бездельников. — Гребенщиков старался оставить последнее слово за собой.

Сенин знал, что ему все равно придется выслушать от Подобеда горькие слова в свой адрес и предпочел выслушать их сегодня, испить сразу свою чашу до дна, нежели иметь это удовольствие в перспективе. Он задержался. Остался и Серафим Гаврилович, чтобы в случае чего взять под защиту попавшего впросак юнца.

Но Подобед был настроен миролюбиво.

— Думаете, ругать буду? — метнув из-под бровей лукавый взгляд, спросил он. — Нет. Не за что. Этого гуся голыми руками не возьмешь. Он хитер и в совершенстве владеет искусством лавирования. Не будем у него учиться этому искусству, оно дипломатам больше нужно. Но учитывать способности и особенности противника никогда не мешает.

— А кровушки нашей он сегодня попил, — чувствуя себя виноватым, горестно протянул Сенин.

— Без крови ни одно стоящее дело не делается. — Подобед помолчал и вдруг заливисто расхохотался. — А разыграл он нас здорово! Еще и мораль прочитал напоследок. И все же что-то в нем стронулось с места. Чего доброго, удастся хоть немного причесать.

Глава 5

В Донецке, как и предполагал Рудаев, Даниленко не оказалось, и был он вне пределов досягаемости — уехал в Москву. Волей-неволей пришлось возвратиться домой.

Директор долго выдерживал Рудаева в приемной. Вызывал то одного сотрудника заводоуправления, то другого, и по сочувствующим взглядам всезнающей и всепонимающей секретарши можно было догадаться, что это неспроста.

Появился Гребенщиков. Благодушно кивнул Рудаеву и прошел в директорский кабинет. Разговор был долгий, в приемную доносились голоса, но разобрать, о чем шла речь, было невозможно. Почему-то Рудаеву казалось, что говорили о нем. Но при чем тут Гребенщиков? Может быть, директор давал ему на экспертизу объяснительную записку? Только какой из него эксперт, если в свое время он не возражал против проекта?

Гребенщиков ушел, однако директор и тогда не пригласил Рудаева.

«Согласовывает насчет меня с кем-нибудь», — мелькнуло в голове у Рудаева, и он пожалел, что явился сюда, не обеспечив тыла. Надо было поговорить хотя бы с секретарем партийного комитета. На самом деле:,не безрассудство ли переться со своими запутанными делами прямо к Троилину, отношение которого к себе прекрасно знает?

Решил уйти. Конечно, такое исчезновение из приемной будет воспринято, как демонстрация, и все же из двух зол надо выбирать меньшее. Рудаев поднялся, но прозвучал звонок, и секретарша попросила его войти в кабинет.

Всегда казалось Рудаеву, что у директора даже в гневе лицо сохраняет мягкие очертания добряка и никакие эмоции его особенно не преображают. А вот сейчас он увидел другое. Губы решительно сжаты, небольшие, глубоко посаженные глаза поблескивают неприязненно зло.

— Я вас не вызывал, — было первое, что он произнес.

— Игнатий Фомич, я не мог иначе, поймите меня. — Рудаев призвал на помощь всю свою выдержку, чтобы ослабить директорский гнев.

— Вопрос решен не нами, и не нам его перерешать.

— Но поднимать его нам.

— Я с вами в долю идти не собираюсь.

— Игнатий Фомич, я знаю, вы любите завод, вы отдали ему все. Так отдайте еще каплю, — взмолился Рудаев. — Не берите греха на душу. Если бы вы не были уведомлены, что проект изобилует дефектами, — тогда другое дело. Просмотрели, с кем не бывает. Но сейчас… Решитесь на мужественный шаг. Иначе всю жизнь корить себя будете…

Троилин молчал. Нашкодивший мальчишка читает нравоучение человеку, который в два раза старше него. Выгнать из кабинета, чтобы духу не осталось! Возможно, он и крикнул бы крамольное слово — «вон», но «мальчишке» вдруг надоело стоять, он сел в кресло, сел основательно, и, как ни странно, это не взорвало, а охладило Троилина. Он заговорил удивительно мирно:

— По-вашему, выходит, что все дубы, только вы один умница. Но такого не бывает, чтобы один был прав, а все кругом неправы.

— Еще как бывает! За примерами ходить недалеко. Разве Даниленко не был один, когда задумал этот завод? Все возражали, а в результате он один оказался прав. А в науке? Да любое открытие, если хотите, с того начинается, что сталкиваются со сложившимся застарелым представлением множества людей. В данном случае дело обстоит значительно проще. Я ничего не открываю. Я опираюсь на мнение большой группы людей; больше того, на опыт целого заводского коллектива.

Не особенно силен Троилин в полемике. Отчасти еще и потому, что к недозволенным приемам не прибегает. Ему нужно время, чтобы собраться с мыслями. Последний довод Рудаева его особенно озадачил. — Что решил Штрах после ознакомления с цехом? — спросил Рудаев.

— Он мне не докладывал.

— И вы не поинтересовались? Ведь вы несете моральную ответственность за этот цех.

— Где была твоя ответственность, когда ты мне печь угробил! — вдруг бросился в атаку Троилин. — Смотрите, какой ответственный ферт нашелся морали читать!

Директор смолк. И не потому, что выкричался. Схватило сердце. Он хотел скрыть свое состояние, крепился. Но боль усиливалась, он достал нитроглицерин, сунул таблетку под язык.

Рудаеву стало жаль его. Не виноват он в конце концов, что несет непосильную ношу. Виноваты другие, те, кто заставляет нести ее. Продолжать разговор в такой ситуации было бы жестоко, уйти, ничего не решив, — значит проявить слабость. Он сидел и молчал, не представляя себе, что делать дальше.

Одной таблетки оказалось мало, Троилин достал другую. Лицо его странно обмякло, и весь он как-то осел.

— Я уйду. — Рудаев не на шутку встревожился.

— Сидите.

Троилину хотелось закончить этот разговор сегодня, сейчас. Отдышавшись, он сказал присмиревшему Рудаеву:

— Самое лучшее, что вы можете сделать, — это вообще уйти по собственному желанию.

Рудаев долго смотрел директору в глаза и, когда тот отвел их в сторону, тихо произнес:

— Я так просто из боя не выйду.

— Напрасно. Вам гораздо спокойнее было бы на другом заводе. Здесь вы стали фигурой одиозной, поймите это. При одном упоминании вашего имени кое-кто теряет душевное равновесие. И дружески советую: выбирайте должность поменьше, такую, чтобы тормозила вашу буйную инициативность, держала в узде. Все ваши начинания кончаются крахом. Вы не задумывались над этим?

Рудаев пригнул голову. Он почувствовал себя беззащитным. Когда на него орут, он словно надевает на себя непроницаемую броню. А если вот так, по-человечески, становится податливым, даже уязвимым.

Ему показалось, что директор прав. Он прекрасно работал сталеваром. Легко и споро. И времени у него оставалось много свободного, и со всеми в ладу жил. Завидовали ему, правда, «старички» — вот, дескать, без году неделя сталевар, а печь ведет, как бог. Но это была хорошая, нормальная зависть рабочего человека, которого превзошли в мастерстве, зависть полезная, заставляющая подтягиваться. А стал подниматься — и отношения с людьми осложнились.

— Право же, я вам зла не желаю, — миролюбиво продолжал Троилин. — Поработайте на другом заводе. Везде своя специфика. Столкнетесь со множеством нового. Это расширит кругозор, обогатит. Пройдет время — и переоцените ценности, остепенитесь. — Он улыбнулся, посмотрел на Рудаева снисходительно-отеческим взглядом. — У. меня хлопот и забот невпроворот. И если каждый подчиненный будет доставлять мне столько беспокойств и неприятностей, сколько доставляете вы… Вам не нравлюсь я, не нравится Гребенщиков, не нравится новый цех. Ну какой из этого напрашивается вывод?

— А вы сами себе нравитесь, Игнатий Фомич? — вырвалось у Рудаева, и даже рот остался у него открытым, настолько неожиданной была эта реплика для него самого.

Лицо директора стало наливаться кровью. Опять удар в больное место. Он-то хорошо знал все свои слабости, но тешил себя мыслью, что другие их не видят. Во всяком случае, немногие видят. И не этому зарвавшемуся инженеру разбирать его на составные части.

Нажал кнопку звонка, вызвал секретаршу.

— Ольга Митрофановна, напишите приказ, — глухо произнес он, — об увольнении Рудаева Б. С. — не спутайте инициалы — за… Ну, в общем, не выполнил задания по освоению конверторного производства, самовольно оставил работу в Тагинске. Дайте мне на подпись и немедленно разошлите по заводу.

Троилин явно спешил отрезать себе пути к отступлению.

— Что ж, спасибо, Игнатий Фомич, — сказал Рудаев с досадой в голосе, которую не смог, да и не хотел скрыть.

— На здоровье, — безмятежно отозвался директор. На улице бушевала ранняя весна. Торопясь, бежали ручьи, растревоженно кричали галки, и солнце, вырвавшись из зимнего плена, неистовым свечением торжествовало свою победу. Даже легкая примесь заводских дымов не смогла заглушить пьянящих весенних запахов талой земли, снеговой воды и озона.

Рудаев остановился на ступеньках подъезда, вгляделся в сверкающий радостный мир и как никогда почувствовал себя слабым, изломанным и одиноким.

«А все-таки я паршивец, — мысленно упрекнул он себя. — Одиночество ощущаю лишь тогда, когда скопом наваливаются неприятности и когда позарез нужна моральная поддержка». Но тут же понял, что это не от эгоизма. Просто у него одиночество — неизбежный спутник досуга, а досуг шагает рядом со злоключениями.

Не хотелось Рудаеву идти в партком после всего того, что случилось в директорском кабинете, но сделать это было необходимо. Подобед должен узнать, как расправился директор с человеком, который попробовал восстать против рабского копирования явно неудачного объекта и заявил об этом во весь голос. На отмену приказа Рудаев не рассчитывал, но у него теплилась надежда, что в вопросе строительства Подобед не станет в позу стороннего наблюдателя.

Не спеша Рудаев прошелся несколько раз по улице, обдумывая свой разговор с Подобедом. С чего начать? Конечно, с проекта. Чего просить? Пусть поставит его сообщение на парткоме. Интересно, чем будет козырять там директор, что скажет и по проекту, и о мотивах его увольнения.

Это будет первый этап борьбы. Потом он поедет в обком — не на месяц же исчез Даниленко. Хотя секретарю обкома тоже несподручно требовать перестройки цеха по ходу строительства, по сути признаться в том, что многое недосмотрел в свое время, проморгал. Проще продолжать строить. Проект утвержден всеми инстанциями, ответственность на них. Да и может ли секретарь обкома по промышленности разобраться в тонкостях каждого проекта? Не может, разумеется — сотни объектов строятся в области. И все же идти вспять ему неудобно.

Рудаев решительно вошел в здание, где помещался заводской партийный комитет, и, к своему глубокому сожалению, узнал, что Подобед уехал в отпуск в Кисловодск.

Стала понятна необычайная торопливость, какую проявил директор с приказом. Спешил отделаться от неугодного ему работника, воспользовавшись отсутствием людей, которые могли за него вступиться.

Глава 6

На другой день утром, когда Рудаев еще валялся в постели, тщательно обдумывая стратегию и тактику дальнейших действий, раздался надсадный телефонный звонок. Не понимая, кому это он мог понадобиться, убежденный в том, что звонят по ошибке, Рудаев неохотно снял трубку и услышал неожиданную новость: сегодня в двенадцать часов будут разбирать его персональное дело на парткоме.

Положение сразу осложнилось. Он готовился к роли обвинителя, а выходило так, что попал в обвиняемые; он собирался поставить вопрос о недостатках проекта конверторного цеха, а его опередили, ставят вопрос о нем самом. Как докладчика его выслушали бы внимательно и непредвзято, он мог подробно изложить свои технические соображения, а вот как обвиняемому ему очень распространяться не дадут, будут поджимать, направлять, обрывать, и безусловно далеко не все уяснят себе истинные мотивы его поведения.

Когда Рудаев вошел в кабинет, разговоры мгновенно стихли. Он сразу почувствовал, что говорили о нем. Впрочем, это было видно и по выражению лиц. На одних — чрезмерное любопытство, на других — подозрительное равнодушие. Только Троилин и Гребенщиков, сидевшие рядом, у самого начала приставного стола, как ни в чем не бывало продолжали тихую беседу и даже не взглянули на вошедшего.

Вел бюро второй секретарь парткома Черемных.

Рудаев ни разу не сталкивался с ним, но слышал о нем много. Уравновешенный, осторожный. Давно ушел с производства и с тех пор занимал различные посты то на профсоюзной, то на партийной работе. На первые роли он так и не вышел, всюду пребывал на вторых и со всеми ладил. А вот как так получилось, что со всеми ладил, разгадать было трудно. Возможно, немало помогала ему врожденная тактичность, а скорее всего причину тому следовало искать в чрезмерной покладистости. Ведь не могло быть такого, что в течение десятков лет все первые секретари, все председатели завкомов и директора принимали только правильные решения. Несомненно, случались и заскоки, и ошибки, и необдуманные действия. Но Черемных ни разу не ударил в набат, ни разу ни с кем не повздорил. Он был великолепным исполнителем чужой воли и как исполнитель проявлял железное упорство и недюжинную изобретательность.

На него можно было положиться. Любое решение, чего бы это ему ни стоило, проведет спокойно, не прибегая ко всякого рода ухищрениям. Возьмет не мытьем, так катаньем. Оставляли его первые вместо себя без опасений — дров не наломает, рискованных решений не примет, на эксперимент не пойдет. Когда перед ним ставили неотложные и сложные вопросы, он неизменно отодвигал их, используя элементарный, но безотказно действующий аргумент: «Это надо обмозговать». И «обмозговывал» ровно столько времени, сколько отсутствовали первые. Мнение свое он все же составлял, только никому его не высказывал и никаких предварительных шагов не делал.

Приезжали первые и получали самую точную информацию. Это обстоит так-то, вот здесь надо бы то-то. А решение принимайте сами. И за Черемных закрепилась слава безоплошного, беспровинного. К тому же он обладал способностью одаривать людей вниманием, ободрять их. Умел наставить на путь истинный загулявшего мужа и зарезвившуюся жену, потушить разгорающуюся склоку, урезонить неумеренных критиканов. И не удивительно, что на выборах он получал наибольшее количество голосов, — вычеркивают из списков, как правило, обиженные, а он никого не обижал.

Рудаев не ожидал со стороны Черемных агрессивных действий. Был уверен, что никакого решения он не примет, отложит до возвращения Подобеда. Единственное, что его настораживало, — это старая прочная дружба Черемных с Троилиным. Их роднила и общая концепция в отношении кадров. Оба считали, что местные работники, связанные с заводом кровными узами, надежнее. Вросли в эту землю корнями и крепко за нее держатся. Пришельцы, варяги более склонны к перемене мест, и на них смотрели как на временщиков. Троилин не благоволил к чужакам еще и потому, что те часто становились к нему в оппозицию, а Черемных видел в них помеху для роста местных кадров. Ему, прокатчику в прошлом, казалось, что нет ничего легче, чем перейти из старого мартеновского цеха с пятидесятитонными печами в новый, с девятисоттонными, и он до глубины души возмущался, когда приглашали специалистов, имеющих опыт работы на большегрузных печах. «Надо выращивать своих, — твердил Черемных. — Патриотизм начинается с любви к своему городу». Рудаев в категорию «своих» не входил. Без колебаний уехал на другой завод, десять лет проработал на другом заводе. За такого нечего и незачем держаться.

Разбор персонального дела начался с выступления директора. Он говорил с грустным видом человека, выполняющего крайне неприятную для себя миссию. Напомнил о рухнувшем своде, об уходе плавки в подину, даже форсирование печей поставил в вину Рудаеву. Каждое его деяние Троилин объяснял мотивами сугубо личными и далеко не приглядными. Так постепенно, не переусердствуя, без азарта, с подкупающим спокойствием и кажущейся доброжелательностью изобразил он Рудаева как человека, который поступился своими принципами, сбился с пути и ради собственного престижа готов унизить, подсидеть, доказать несостоятельность тех, кто находится у кормила. Упомянул и о черной неблагодарности, которую проявил ученик по отношению к своему учителю, долгие годы его пестовавшему.

Рудаев слушал Троилина с едва уловимой усмешкой, вспомнив, от кого и откуда позаимствовал тот метод психологического объяснения технологических ошибок. Все это из не напечатанной статьи Лагутиной о Гребенщикове, только то, что приписывалось одному, теперь вылито на голову другому. Поначалу Рудаеву казалось, что члены бюро тоже скептически относятся к словам директора, но вскоре, к своему огорчению, он убедился в обратном: большинство принимало их за чистую монету. И на самом деле факты, которые излагал Троилин, были общеизвестными и неопровержимыми, но толковать их можно как угодно. Авария есть авария, и причиной ее, как правило, является либо халатность, либо ошибка. Может ли думать иначе, например, старейший вальцовщик завода Надий? Он слушает директора с благоговением. Еще бы! Вместе с Троилиным начинал свой жизненный путь, но так и остался вальцовщиком, а его сверстник давным-давно директорствует. Надий верит своему однокашнику безоговорочно, верит каждому его слову. А секретарь парторганизации цеха Окушко? Человек он не вредный, но бесцветный и безгласный и вряд ли вступится за бунтаря. Помощник начальника доменного цеха Шевляков, резкий, прямой, не боится ни бога, ни черта. Этот не постеснялся бы врезать правду, но в сталеварении он мало смыслит и не станет вторгаться в столь специфическое разбирательство. Остальных Рудаев не знает — не приходилось сталкиваться. Первый раз он на заводском партийном бюро, и ему начинает казаться, что и последний.

Неважно выглядит он в глазах людей. Авария, еще авария, бессмысленные рекорды, подсиживание руководства и в довершение ко всему — бунт против строительства нового прогрессивного цеха, сроки окончания которого установлены правительством. Вот как можно истолковывать, казалось бы, бесспорные факты. Борьба против заумной гребенщиковской печи — консерватизм: в Череповце построили такую печь — и прекрасно работает. А кто из членов бюро знает, что череповецкая печь лишена тех недостатков, которых не избежал при проектировании Гребенщиков? И кто поймет, что эксперименты со сжатым воздухом — это не отрицание кислорода, а временная мера, попытка ускорить процесс, и вреда она не принесет, наоборот, поможет сталеварам подготовиться к работе с кислородом. И все же дурная слава за ним закрепилась. Хорошее не понято или не запомнилось, дурное выпирает, как риф из пучины моря, и всем бросается в глаза. Нет, благополучно из этого сложного положения ему не выбраться. Вот он, разрыв между правдой воображаемой и правдой, существующей в действительности.

А Троилин продолжал бить в одну точку:

— На первых порах мишенью для стрельбы Рудаев избрал Гребенщикова — вот, дескать, полюбуйтесь, каков он и каков я! Теперь поднял пальбу не только по руководству завода, но и по проектному институту. Никто ничего не стоит, он один видит, один во всем разобрался. Такое противоестественно, товарищ Рудаев! Человек, который посмел выступить против коллектива, рано или поздно сломит себе шею.

— Безнаказанно идти против коллектива могут только руководящие работники, — не выдержал, чтобы не огрызнуться, Рудаев. — А шею, да будет вам известно, ломают и за правое дело.

Троилин сокрушенно обвел взглядом членов бюро, показал рукой на Рудаева.

— Вот попробуйте хлебать с ним щи из одного котла. После директора никто слово не берет. Молчит и Гребенщиков. Рудаев невольно отдает дань дипломатичности своего бывшего начальника. Даже отуманенный ненавистью, он не делает опрометчивого шага-, чтобы не подумали, будто сводит счеты. Но отмолчаться Гребенщикову не дает, к удивлению многих, не кто иной, как Окушко.

— Каково ваше отношение к проекту конверторного цеха, Андрей Леонидович? — спрашивает он, не поднимая глаз.

— Недостатки безусловно есть, но Рудаев увидел их слишком поздно.

И опять Окушко:

— А вы имели возможность увидеть их раньше, когда контролировали строительство?

Слова эти были произнесены почему-то тихо, и Гребенщиков предпочел сделать вид, будто не услышал их. Но люди ждут от него ответа, волей-неволей он вынужден что-то сказать.

— Простите, кого мы сейчас обсуждаем — Рудаева или меня? — с ядовитой вежливостью осведомляется он.

Хотя вопрос Окушко не нравится Черемных, он не может допустить, чтобы нарушались нормы поведения на бюро. Появилась неясность — надо разъяснить. И он напоминает об этом Гребенщикову.

— Некоторые увидел, — небрежно отвечает тот.

— Какие?

— Ну знаете, товарищи! — возмущается Гребенщиков. — Это что, экзамен по техминимуму?

Такой неожиданный срыв кое-кого сразу настораживает — чего это он так взъерепенился? Насторожился и Шевляков. Он терпеть не может Гребенщикова за истерические скандалы, которые тот, заслуженно и незаслуженно, устраивает доменщикам, за вскрытие их ошибок и промахов и рад случаю насолить ему. И он использует эту возможность, тем более что в глубине души настроен за Рудаева.

— Я попрошу товарища Гребенщикова не забывать, что он находится на парткоме, а не у себя на оперативке, — сурово говорит Шевляков. — Нам небезынтересно, какие недостатки проекта вы увидели?

Гребенщиков сидит поджав губы и с ответом не торопится. Бросает требовательный взгляд на директора, на Черемных, но в создавшейся обстановке они не- могут прийти ему на помощь. Как быть? Положение у него довольно-таки щекотливое. Признаться, что не увидел того, что увидел Рудаев, мешает гонор, а сказать — увидел — значит, изобличить себя в примиренчестве.

— Размещение конверторов мне не совсем нравится, — с трудом выдавливает из себя Гребенщиков. — Их лучше вынести из подкрановых балок.

— И все? — пытается расшевелить его подложивший петарду Шевляков.

— Котлы меня не устраивают, лучше бы их увеличить.

— Лучше или необходимо? — вторгается в перепалку Рудаев.

Гребенщиков смотрит на него с явным замешательством, потом переводит вопрошающий взгляд на Черемных — что, мол, происходит? Его допрашивают — и кто?

— Лучше или необходимо? — повторяет вопрос Шевляков, ставя Гребенщикова в безвыходное положение. Рудаеву еще можно не ответить, но члену бюро…

— Пожалуй, необходимо.

— Пожалуй или безусловно? — выматывает душу Шевляков.

— Безусловно.

Гребенщиков расслабленно откидывается на спинку стула, решив, что вопросы исчерпаны, но не тут-то было. Снова звучит приглушенный голос Окушко:

— Расположение пульта управления впритык к конвертеру допустимо?

— С этим можно мириться.

— А сына своего вы послали бы работать на этот пульт? — устремляется в образовавшийся прорыв Рудаев.

— Мне еще рано выбирать ему специальность. Ответ ничего не разъясняет, но по тону он вполне благопристойный.

Черемных использует паузу, чтобы избавить Гребенщикова от дальнейшего допроса. Он и сам недолюбливает этого зарвавшегося человека, но поражение Гребенщикова будет означать поражение директора.

— Мы немного отвлеклись, — говорит он уже совсем миролюбиво. — Давайте по существу.

— Я хотел бы услышать мнение товарища Троилина о проекте, — снова напоминает о себе Рудаев.

— Я прокатчик! — бросает Троилин.

— Простите, вы не только прокатчик, вы еще директор завода, — поправляет его Рудаев.

Троилин многозначительно взглянул на. Черемных, словно требовал: «Да выручай же в конце концов». Не дождавшись поддержки, пошел в обход, начал с конца, чтобы уйти от начала:

— Проект утвержден всеми инстанциями, мое дело реализовать его в срок, намеченный правительством. Вас же, как я убедился, сроки ни к чему не обязывают.

— В общем, пусть начальство думает, оно толстые папиросы курит… Мы люди темни, нам абы гроши…

Эти едкие по смыслу и по тону слова, брошенные Рудаевым в запале и некстати, слова, которые даже в устах отсталого рабочего прозвучали бы как демагогия, настраивают кое-кого против него. Нужно ли так? Уж слишком сильно проступает озлобление. А это чувство можно скорее объяснить личной ущемлённостью, чем заинтересованностью в деле. Обижен за директора и Надий.

— Давайте кончать эту бессмыслицу! — гневно выкрикивает он, рванувшись с места. — Рудаева я помню совсем шкетом. Задира, драчун. В папаню своего пошел. Яблочко от яблони… Слышал, работать с ним трудно, неровный. Ну и самое главное — над собой никого не признает. Рубит наотмашь, не глядя на седины.

Черемных надоедает этот маловразумительный, уводящий от цели разговор, он просит Надия высказать свое предложение.

— Всучить ему выговоряку и отпустить с завода, — . отвечает тот.

— Другие мнения будут? — спрашивает Черемных и, не дожидаясь ответа, ставит предложение Надия на голосование — должно быть, оно вполне устраивает его.

— А что же по существу проекта? — спохватывается Шевляков.

— У нас тут не экспертное бюро, такими специальными вопросами мы заниматься не можем, — с сознанием своей правоты произносит Черемных, и Троилин одобрительно кивает головой.

Окушко воздерживается — ни «за», ни «против». «За» мешает голосовать совесть, «против» — смелость, вернее отсутствие смелости. Он первым уходит с бюро, бросив на Рудаева укоризненный взгляд: из-за тебя-де отношения с начальством испортил, а ты так глупо себя вел.

Этот безмолвный укор окончательно отрезвляет Рудаева. Действительно, он и поступал и вел себя глупо. Даже не послал своей записки в партийный комитет. Директору послал, секретарю обкома послал, а о людях, которые должны были раньше всех заняться ею, забыл. За эту ошибку он и расплатился сегодня. Пытаясь достать до потолка, оторвался от пола.

Глава 7

Каждый день звонил Рудаев в обком, спрашивал о Даниленко и слышал один и тот же ответ:

— Еще не вернулся, ждем со дня на день. Ожидание для натур горячих всегда мучительно, а усугубленное непривычной бездеятельностью — просто непереносимо.

Несколько раз он порывался пойти на завод, потереться среди людей, но его отпугивала перспектива возможной встречи с Гребенщиковым. Еще, чего доброго, попросит удалиться как постороннего.

Вечерние часы скрашивала Жаклина. Она приходила прямо с работы и сразу вносила струю веселья. Безмятежного, как казалось ему, и безыскусственного, как казалось ей. У нее в запасе всегда был либо свежий анекдотик, либо занятная историйка, которую она старалась передать в юмористическом ключе.

Да и о заводе ей было что порассказать. В техническом отделе, сотрудники которого связаны со всеми цехами, сосредоточивались заводские новости. И Жаклина, обычно многое пропускавшая мимо ушей, теперь тщательно аккумулировала их, преисполненная желаний держать руку друга на пульсе заводской жизни. Один раз даже умудрилась унести месячный отчет и была счастлива, увидев, с какой жадностью погрузился Рудаев в пучину цифр, для нее непонятных и далеких.

В десять она исчезала, предоставляя времени право тянуться с такой скоростью, как ему вздумается.

Наконец-то Рудаев узнал, что Даниленко завтра возвращается восвояси.

— Тогда утром в Донецк. Хочешь со мной? — предложил он Жаклине.

Девушка долго не раздумывала. Позвонила своему начальнику, что-то легко и потому убедительно соврала насчет заболевшей тети и получила на день отпуск.

Выехали, как и договорились, ровно в семь. Ночной морозец сковал лужицы на асфальте — неожиданно ворвавшаяся весна за последние дни отступила, — и тонкий, как стекло, ледок разбрасывало из-под колес далеко в стороны. Снег на полях уже умирал, редкие островки его выглядели латками на теле земли, серыми от дымов, которые еще доставали сюда. Лениво пульсировал вдали подмороженный воздух, и солнце светило безвольно и сонно, будто снова отступило в зимнюю даль.

Рудаеву нравится езда, быстрая до самозабвения, бешеная. Чтоб голова от нее кружилась, чтобы все мысли летели врассыпную. Он даже болтать не любит в это время — болтовня отвлекает.

Притихла и Жаклина. Вжалась в сиденье — ей все кажется, что они вот-вот свалятся в кювет, либо столкнутся со встречной машиной — у Рудаева еще неукротимая страсть обгонять. Замаячит впереди автомашина — и он словно пришпоривает своего коня и не успокаивается до тех пор, пока машина не отстанет.

Жаклина изредка бросает косые взгляды на своего отчаянного соседа. Все мускулы на его лице поджаты, ни единого движения. Сросшиеся в одну линию брови изогнулись в азарте. Право же, можно подумать, что от скорости езды зависит вся его судьба.

Из-за поворота вынырнул Донецк, окольцованный цепью терриконов, огромных и, подобно египетским пирамидам, остроконечных. Кое-где они торчат в одиночку, в других местах группируются семьями — три, четыре, — а чаще всего сдвоены, как Эльбрус. Терриконы Жаклину не трогают. С ними ничего не произошло за это время, их не прибавилось и не убавилось. А вот больших домов появилось несметное количество, и они преобразили город до неузнаваемости. Не узнает Жаклина и центральной части города. Она окончательно сформировалась. На том месте, где стояли сбившиеся в кучу невзрачные домики старой Юзовки, родилась новая площадь, просторная, красивая, со сквером и фонтаном. И все дома, обрамляющие ее, большие и не повторяющие друг друга, выглядят теперь по-новому. Некоторые из них оделись в другой наряд — их покрыли светлой кафельной, плиткой.

— Не правда ли, чудо-город? — слышит она наконец голос Рудаева. — Вот увидишь его летом. Зелени и цветов — точно в ботаническом саду. Иностранцы просто млеют от восторга. Говорят, и представить себе не могли ничего подобного в шахтерском крае. Право же, мне начинает казаться, что нет города лучше нашего Донецка.

Жаклина с удовольствием выслушала это объяснение в любви к городу. Появилась надежда, что Рудаев осядет здесь, и та тонкая ниточка, которая связывает их сейчас, не порвется. Донецк не Тагинск и не Череповец. Она больше всего боялась, что настанет день, когда Рудаев огорошит ее сообщением об отъезде в какую-нибудь несусветную даль, так и не поняв чувств, которые владеют ею, не услышав слов, которые она никак не решалась сказать.

— Ты хотел бы здесь жить? — спросила Жаклина не без тайного умысла.

— Нет, — ни чуточки не помедлив, ответил Рудаев. — Не нравится мне здешний цех. К тому же я существо земноводное, тоскую по большой воде.

Идти в обком было рано, и Рудаев повез Жаклину по улицам.

— А где тебе нравится цех? — продолжала допытываться девушка.

— Больше всего у нас в Приморске.

— И только с цехом жаль тебе расстаться?

— Нет, не только. Я же сказал — еще с морем.

— И еще с Лагутиной… — Голос Жаклины предательски дрогнул.

Машина вильнула в сторону, шаркнула шинами по бордюру тротуара. Жаклина потускнела — ее опасения подтверждались.

Рудаев промолчал. Какое, собственно, право имеет эта Девчонка вторгаться в его святая святых? Кто она ему: жена, невеста? Впрочем, кое-какие права он ей дал. Многое доверял, многими мыслями откровенно делился.

На площади, которая называлась в просторечии «Ветка», потому что отсюда шло ответвление трамвайного пути на шахту, Рудаев остановил машину, и они с Жаклиной вышли на асфальт.

Высокий постамент поднимал над землей фигуру шахтера. Исполненный достоинства, устремленный вперед, он протягивает людям кусок угля. Возьмите! Разве это не то, что помогает жить, что прибавляет лишнюю толику к счастью?

Во Франции Жаклина повидала немало памятников и скульптур и судила о зодчестве довольно своеобразно — с точки зрения эмоционального восприятия. Ее не впечатляла напыщенная статичная парадность. Больше всего привлекало ее сочетание естественной простоты с символикой. Шахтер тоже был естественный и символичный. Она ясно представила себе молодого, крепкого, красивого парня, который вот таким щедрым жестом преподносит в подарок какой-нибудь конференции кусок антрацита из последней миллионной тонны, выработанной его бригадой.

— Ну как? — не без гордости, словно был автором скульптуры, спросил Рудаев и вместо ожидаемой оценки услышал:

— Боря, а что у вас с Лагутиной произошло?

— Слушай, Лина, люди расходятся не только потому, что между ними что-то произошло. Чаще как раз потому, что ничего не произошло. По-твоему, если мы завтра перестанем с тобой… — Он ушел от слова «встречаться», в него обычно вкладывается другой смысл, — перестанем видеться, то дадим повод для кривотолков?

— Мы и так даем повод… Соседи остаются соседями, у них есть глаза и уши. Даже сегодня Анна Сергеевна, это та, что на первом этаже, лукаво подмигнула мне, когда я садилась в машину.

Кто такая Анна Сергеевна, Рудаев не знал, как не знал и всех прочих соседей, но что такое человеческая молва, представлял себе и потому невольно насторожился.

— Выходит, я тебе порчу репутацию.

— Репутация девушки с точки зрения современной морали…

— Французской? — прервал ее Рудаев.

— Нашей… зависит не от того, встречается она или не встречается. Если человек стоящий — и тебе цена выше. Это одинаково касается и мужчин. Кстати, твоя репутация не подмочена. Лагутина очень интересная и умная женщина. Только…

— Что только?

— Старовата.

Рудаев насмешливо хохотнул, но простил этот выпад Жаклине, понимая, чем он вызван.

— Ты-то откуда ее знаешь?

— Я с ней даже разговаривала…

— Ты? О чем?

Встревоженность Рудаева задела Жаклину.

— Ты считаешь, что мне и поговорить не о чем? — с вызовом сказала она. — Конечно, я не так много лет прожила, как она, однако и я кое-что видела в жизни и постигла.

— А все-таки о чем вы говорили? — продолжал допытываться Рудаев.

Жаклина не ответила. Изучающе посматривала на Рудаева. Кроме простого любопытства, заметила еще и раздражение.

— Сядем в машину, — предложила она, огорошенная результатом своей разведки.

— О чем? — снова спросил Рудаев, когда, обогнув площадь, они поехали обратно.

— Мало ли о чем могут говорить две женщины… — загадочно произнесла Жаклина.

Рудаев досадовал на себя за то, что попался, проявив слишком большой интерес к этой встрече, и молчал. Удосужится — расскажет.

Молчала и Жаклина. Она поняла, что чувство к Лагутиной у Рудаева не прошло, рана не зажила, идет большая внутренняя борьба, исход которой далеко не ясен.

Остановив машину у обкома, Рудаев попросил Жаклину не проявлять нетерпения, если он задержится, и направился к подъезду.

Однако ждать долго не пришлось.

— Еще не приехал, — сообщил он, вернувшись. — Говорят, завтра. Но без особой уверенности. — Вздохнул. — Вот так каждый день: завтра, завтра… Поедем в Макеевку. Пора подумать и о себе,

* * *

Трудно сказать, что больше волнует человека, — свидание с домом, где ты рос и вырос, где по складам учился читать, делал ошибки, казавшиеся тебе роковыми и непоправимыми, или встреча с цехом, в который вошел, не умея отличить сталь от шлака, учился с азов тонкому искусству сталеварения, овладевал высотами мастерства, испытывал приливы неизбывного счастья от первых небольших удач и приступы безысходного отчаяния от промахов, где по-прежнему трудятся люди, которые учили тебя, как родного сына, не только мастерству, но и особой рабочей этике, прививали рабочую честность, рабочую гордость, воспитали окрыляющее чувство — чувство коллектива.

Рудаев спокойно миновал проходную — она была новая, незнакомая и никаких ассоциаций не вызвала, спокойно поднялся на мостик, ведущий в цех через подъездные пути, — его в ту пору тоже не было, но, когда шагнул в ворота и увидел печной пролет, знакомый до каждой мелочи, воспоминания шквалом нахлынули на него. Вот вторая печь. Здесь начался его трудовой путь, здесь он бросил первую лопату доломита на заднюю стенку и не добросил его, здесь доставал ложкой первую пробу стали и не достал ее, здесь впервые закрыл выпускное отверстие и потом всю ночь дрожал, опасаясь, что уйдет плавка, здесь его распекали за то, что чрезмерно утрамбовал массу, пришлось прожигать отверстие кислородом, здесь варил первую плавку самостоятельно и, к своему большому удивлению, сварил безупречно.

В этой смене не было людей, которые его учили, ругали и хвалили, но встречались люди, которых он учил впоследствии, бранил и одобрял, которым старался передать все то, чему выучили его, что воспитали в нем. Они подходили к нему, как к соратнику и другу, тепло жали руку, осведомлялись о здоровье и успехах, спрашивали о Гребенщикове — по-прежнему ли свирепствует или наконец притих и, самое главное, — как работает новый цех, как он выглядит.

И он вынужден был признаться, что этот цех, казавшийся ему когда-то совершенным, не идет ни в какое сравнение с их новым цехом. Достаточно того, что здесь тесно, а где тесно, — и работать труднее, и грязи больше, и дышится тяжело.

Нет-нет поглядывал он в сторону прославленной первой печи и фиксировал время, затрачиваемое на операции. Завалка двумя машинами. Это похоже на дуэт двух музыкантов, играющих на разных инструментах. Двадцать минут вместо двух часов. Ого! Заправка порогов молниеносная. Чугун заливается ковш за ковшом. Он не видел еще такого высокого темпа, такого безупречно налаженного ритма, такого соответствия между классом обслуживания печей и классом сталеварского мастерства. И, что особенно поразило его, все шло без крика, без выматывающей из тебя все соки нервотрепки, без суетни. Такое возможно при одном непременном условии: весь коллектив должен быть заинтересован в работе печи, а не только ее бригада.

Когда Рудаев спросил сталевара второй печи, не завидует ли он успехам первой, тот даже возмутился:

— Что вы, Борис Серафимович! Первая печь — гордость всего цеха. Нас, макеевчан, уже было ни во что не ставили. А вот на ней мы доказали, на какие дела способны. Лучшие в мире. Это обязывает, и ради этого каждый своим поступиться рад. И у начальника цеха голос окреп. Ему сейчас требовать легче — дайте кислородную установку, дайте металлолом.

Начальник цеха, очень молодой для этого поста парень, горячий и юркий, смотрел на вещи пошире.

— Смысл нашего эксперимента очень многозначен, — сказал он. — Мы снова приковали внимание к металлургии, доказав, что мартеновский процесс до сих пор мало изучен и таит огромные возможности. Вдобавок лупим по одному левацкому загибу. Может, попадалась статья, в которой один угодливый деятель убеждал, будто мартеновские печи безнадежно устарели, их нужно все немедленно сносить и заменять конвертерами? Мы дали мартеновскому процессу второе дыхание, если не сказать больше — вторую молодость. Как-никак мартены выплавляют семьдесят процентов всей стали в стране. Можно их сбрасывать со счета?

К начальнику подошел рабочий, предупредил, что в цехе директор.

— Такой же, как был? — спросил Рудаев.

— Такой же.

На заводе к Жукову отношение особое — и любят, и побаиваются. Большой, медвежеватый, добродушный, он покорял, как все истинно сильные люди, своей работоспособностью, бьющей через край энергией, конкретностью указаний и всегда хорошим расположением духа. Однако христианской незлобивостью он не отличался и мог распушить так, что потом костей не соберешь. Случалось это с ним раз в году, но опасались его гнева целый год.

Жуков широко улыбнулся, увидев Рудаева, мощно тряхнул ему руку, хотя расстались они не совсем дружелюбно. Обиделся на него Жуков за уход с завода — не хотелось терять хорошего, перспективного работника. Но потом смирился. Цех, какой строили в Приморске, для истинного мартеновца соблазн непреодолимый.

— Что, лавры первой печи не дают покоя? — Жуков хитровато прищурил большие светлые глаза.

— Не то. Вот стою и думаю: что вы будете дальше делать? Ну дадите полмиллиона тонн, ну еще дадите. А потом?

— Потом пусть министерство думает. Либо все печи так снабжать и цехи перекраивать, либо, если такой возможности не предвидится, работать меньшим числом агрегатов. И в том и в другом случае производительность труда возрастет. Но в первом варианте будет еще и металла больше, а во втором металла останется столько же. Что нам выгоднее?

— Металла больше.

— Хорошо, что понял. А ведь многие не понимают. Я думаю, когда Ленин говорил, что производительность труда — самое главное, он подразумевал под этим и рост производительности агрегатов. А у нас некоторые деятели как рассчитывают рост производительности труда? Посокращают несчастных уборщиц, посыльных, лаборанток — выплавка на каждого работающего увеличивается, производительность труда вроде возрастает, а количество тонн как было, так и осталось. Это тоже полезно — высвободить рабочую силу, которой у нас не хватает. Но генеральный, истинный путь — увеличение производства. И еще есть одно немаловажное соображение. Эта печь дает на триста тысяч тонн больше, чем любая другая такой же мощности. Вот завести десять подобных печей в Союзе — и дополнительно три миллиона стали в карман государства.

— Убавьте наполовину, — поправил Рудаев.

— Почему?

— Потому что на остальных печах, которые обездолите за счет этой, вы недополучите. К тому же такой распорядок развращает морально. И тех, кто в передовых ходит, и тех, кто в отстающих числится. Вот и попробуйте взвесить плюсы и минусы.

— В общем, не наше с тобой дело решать эту проблему, — заключил Жуков. — С нас достаточно, что поставили ее. А если всерьез — чего приехал?

— Если всерьез — на работу устраиваться.

— Что, уже и из конверторного попёрли? Ух ты, резвый какой!

Жуков рассмеялся. У него и так приятное лицо, но улыбка делает его эдаким рубахой-парнем.

— Даже с завода.

— Вообще назад перебежчиков не принимаю. Но тебя возьму. На какую роль — это подумать надо. Свалился как снег на голову. Для начала ткну куда-нибудь, не взыщи, а месяца через два у меня ожидается перестановка.

— Вот к этому времени я и подъеду.

Жуков дружески хлопнул Рудаева по плечу и пошел по пролету.

К первой печи Рудаев не торопился. Ее сталеварам надоели любопытствующие паломники. Они отвлекали всевозможными вопросами, большей частью несуразными, даже глупыми. Кроме того, Рудаев вообще настороженно относился к прославившимся рекордами. Видел таких, которые забывали, что всем обязаны коллективу, и платили ему черной неблагодарностью — зазнавались. Видел других: вспыхнут, как метеоры, и, как метеоры, погаснут.

Вот почему, наблюдая за ходом операций, Рудаев все время поглядывал на Холявко — как теперь ведет себя с людьми. Он помнил Холявко уже достаточно известным сталеваром. Парень располагал к себе спокойным нравом, неторопливой оперативностью в решениях и действиях, чувством внутреннего достоинства, которое, однако, не переходило в спесь, и было бы очень обидно увидеть его другим, уже испорченным славой.

Нет, вроде все по-прежнему. А что касается дисциплины в бригаде, так он всегда поддерживал строгую дисциплину. Сказал — выполни. И даже не обязательно говорил. Научил понимать взгляд и жест. У него уже в ту пору был налажен с подручными безмолвный контакт.

Холявко сам подошел к Рудаеву. Подал руку ладонью кверху (говорят, этот жест характерен для очень откровенных людей), сказал с укором.

— Недавно знакомы были.

— Вроде.

— А что так кисло? Наговорили небось что-нибудь?

— Пока нет.

— У нас могут. Удивительные есть люди. Не в цехе. За забором. В глаза человека не видели, а сболтнуть — хлебом не корми. Вот недавно в завком вызвали. Сигнал, оказывается, пришел, будто я в поликлинике свою мать хотел вне очереди к врачу протолкнуть. И, самое смешное, что я и сам в поликлинике ни разу не показывался, и мать у меня уже два года не была — к пей езжу.

— К этому надо относиться спокойнее. Клевета — спутник славы, — философски заметил Рудаев.

— Лучше, пожалуй, — «хвалу и клевету приемли равнодушно».

— Если вас больше устраивает, пусть будет так.

— Только вот равнодушие подобного рода приходит со временем и не ко всякому.

— Как учеба?

— Спешу. За два года хочу три курса одолеть. Скорее бы до спецдисциплин добраться. Интегралы мне мало помогают. Простите.

Холявко заметил, что пламя стало слишком сильно выбивать из окон, и пошел к пульту управления.

Рудаев заглянул в печь. Пламя было острое, стремительное, вокруг погруженных в металл кислородных фурм вздымались буруны, но брызги, сколько ни смотрел, на свод не попадали.

«Хорошие фурмы, — мысленно отметил он, — надо их к нам перетащить». На душе у него защемило: «Куда это к нам? Но все равно заберу чертежи и пошлю Сенину. Пусть через техсовет проведет».

— Что пригорюнились? — вывел его из оцепенения Холявко. — В общем, любопытно получилось. Раньше узким местом считали у нас печи — слишком тихоходным был процесс. Теперь все повернулось наоборот, что, кстати, нередко в нашей металлургической практике. Отстают тылы — шихтоподача и разливка. Вот на них должно быть обращено самое серьезное, я бы сказал, всесоюзное внимание. — Холявко вынул из кармана новую технологическую инструкцию, отдал Рудаеву. — Возьмите, пригодится.

* * *

— Где перекусим? — спросил Рудаев Жаклину, забираясь в «Москвича».

— Я предпочла бы «Максима». Или хотя бы «Мулен-Руж», — тоном великосветской дамы ответила девушка.

— Это потому, что ты ни разу там не была?

— Именно. Цены… У нас везде одинаковые, а там в зависимости от разряда и популярности.

— «Уголек» тебя не устроит? В нем ты тоже не была.

— Меня устроит любой бублик, Боря. Даже позавчерашний.

За столиком в ресторане, огромном, светлом, отделанном просто, но с модернистскими неожиданностями, они сидели довольно долго в ожидании еды. Жаклина нервничала и возмущалась:

— Мне как-то довелось разговаривать с одним французом, который побывал в Советском Союзе. Он восторженно говорил о нашей стране, о русском прекраснодушии и гостеприимстве, о Москве, которая его потрясла, и разругал… Что бы ты думал? Рестораны. Не за еду. За обслуживание. «У меня два ресторана, — сказал он, — и за два месяца я разорился бы в пух и прах при таком сервисе». Во Франции стоит только появиться в ресторане посетителю, как возле него тотчас вырастает гарсон. Верх вежливости и предупредительности.

— Как это ты не говоришь «у нас во Франции»? — поддел ее Рудаев.

— И не сказала бы так никогда.

— А признайся по совести: эта внешняя культура подкупает? И в чем она особенно проявляется?

— И подкупает, и избаловывает, и облагораживает. А в чем проявляется? Видишь ли, она многолика.

— И все же?

— Ну, например, разве не похвально, когда с тобой всюду вежливы, предупредительны, когда на тебя не смотрят волком, если ты, перемеряв десять пар туфель, ни одной не купила, или когда перед твоим носом водитель останавливает машину, давая возможность пройти, пусть даже ты стоишь одна-одинешенька? — И вдруг без всякого перехода: — А меня несколько раз рисовал один художник на Монмартре.

— В мастерской? — с внезапно проснувшейся ревностью спросил Рудаев.

— Какая там мастерская! Сорок тысяч художников в Париже! На улицах рисуют, на улицах продают. Но Монмартр — это уголок в своем роде изысканный, художники не выглядят там жалкими. Вот когда они на тротуаре рисуют, да к тому же хорошо… Ох-ох! Благородный вид попрошайничества.

— А почему несколько раз?

— У него этот портрет очень раскупали. И знаешь, как он его назвал? «Парижанка».

Это было сказано не без горделивого кокетства. Жаклина снова вошла в роль друга, легкого, развлекающего.

Появилась официантка с едой и сухим вином в графинчике для Жаклины — Рудаев, когда был за рулем, не пил даже пива. Салат из свежих огурцов восхитил Жаклину, а цыпленок табака, которого она ела впервые, привел в восторг. От вина Жаклина раскраснелась, еще больше оживилась, и Рудаев вдруг увидел, что она обаятельна. Впрочем, увидел не сам. Помогли другие. Молодые парни без всякого дела сновали мимо их столика, украдкой бросая восхищенные взгляды.

— А ты нравишься, — заметил Рудаев. — Видишь, как беспокойно ведут себя мальчишки?

— Знаешь, Боря, мне наши ребята больше по сердцу, — не обратив внимания на реплику Рудаева, сказала Жаклина. — Они теплее, глубже, занятнее. Те изысканны, вежливы, но…

— До постели? — грубо вклинился Рудаев.

— Этого я не знаю, — как бы мимоходом бросила Жаклина. — А вот торопливы — это верно. Не любят терять время на бессмысленные ухаживания, сразу стараются определить степень податливости.

— Положим, и у нас таких хватает.

— Но держатся те ребята с внутренним достоинством и внешний вид у них вполне пристойный. А посмотри, как ходит вот этот парень. Никакой дисциплины тела, брюки неизвестно когда гладились, галстук — будто на нем вешался. Как из захолустья. Зато ресторан, сигареты и уйма воображения.

— Небось уверен, что подражает лучшим представителям западной золотой молодежи. Но ты чересчур взыскательный критик. Девушки смотрят сейчас на парней проще.

— Конечно, пройтись по улице я предпочла бы с парижанином, но, если говорить о серьезных отношениях…

А вообще от серьезных отношений меня спасал ты. — Жаклина спохватилась, но изворачиваться не стала, наоборот, сказала твердо: — Да, да, ты. Я всех мерила по тебе.

— Скажите, какой эталон!

— Не эталон, а просто ты… Ну, хороший ты, Боря, вот и все…

Рудаев почему-то смутился.

— Родители очень довольны, что вернулись? — спросил он, намереваясь вывести Жаклину, как ему показалось, из затруднительного положения.

— Очень. Особенно папа. Он на седьмом небе. Опять режет листы и чувствует себя персоной грата. И квартира такая, о которой там и мечтать не могли. Мама тоже рада, но иногда ворчит — здесь покупки делать тяжелее. Не всегда есть, что тебе надо. Ты бы зашел к нам. Папа о тебе спрашивал.

В роль развлекающего друга Жаклина больше так и не вошла. Сквозь легкий хмель снова прорвалась тщательно скрываемая тревога.

— Тебе удалось договориться в Макеевке? — спросила она.

— Как сказать… Если ждать два месяца, то да. Но это на крайний случай.

— Один ты никуда не поедешь. Ведь тебе со мной легче, правда? Если появится кто-то, разумеется, я… — Жаклина сделала паузу — подбирала подходящее слово, — я отступлю…

Это было сказано так по-детски трогательно и по-взрослому серьезно, что Рудаев ощутил теплую волну, родившуюся где-то у сердца.

— Поверь, я без всяких притязаний, без всяких на тебя посягательств, — добавила Жаклина.

Он посмотрел на нее с пытливой суровостью, но, когда глаза оттаяли, чтобы спрятать их, наклонился над столом и поцеловал маленькую, тонкую, как у девочки, руку признательно и нежно.

Глава 8

Беседа Даниленко со Збандутом затянулась далеко за полночь. Давно пробили за окном кремлевские куранты, затихли городские шумы. Москва постепенно уходила в сон, а они все дымили в оккупированном чужом кабинете. Вначале им казалось, что они нашли общий язык и одинаковое понимание проблем, стоящих перед заводом. Троилин с его школой управления потерпел фиаско. Люди не чувствуют в нем руководителя твердого, непреклонного, проводящего определенную линию. Последнее время нервничает. Пытается поднять свой авторитет разными крутыми решениями, но, как все слабохарактерные люди, порой перегибает. Только не это главное. Выдыхается. Его все время нужно подкачивать, как изношенную камеру. Вышел воздух — шина села. Не так давно просился, чтобы освободили с этого поста, а сейчас всеми силами цепляется за него. Но отпустить надо с почетом. Заслужил. Много хорошего за ним числится. Правда, вопросы быта… Средств, скажет, не давали. Средства дают, когда их требуют. Дитя не плачет — мать не разумеет. Сколько возможностей упустил он! Приезжает на завод крупный руководитель — чем не великолепный случай насесть на него? Голос с места подчас больше значит, чем переписка по обычным каналам. И волокиты никакой.

Зато по ряду технических вопросов разгорелась серьезная полемика. Какие доменные печи строить в дальнейшем — однотипные, такие, как последняя, чтобы было взаимозаменяемое оборудование, или увеличенного объема? Перестраивать печи в мартене на девятисоттонные или добавить одну «грушу» в конверторном? И на какую руду держать курс? Это тоже проблема первостепенной важности. Даниленко убеждал, что на местную, — геологи открыли неподалеку от города богатое месторождение руды и уточняют ее запасы, Збандут относился к этому скептически — геологи не раз обманывались сами и обманывали других.

В споре Даниленко горячился, прибегал даже к недозволенным приемам — нет-нет и подденет собеседника под ребро. Збандут внешне спокоен, но держит себя начеку, следит, как разворачивается Даниленко, — с ним работать, под ним ходить. Если он такой задира, может, не стоит вступать с ним в альянс? У них есть возможность расстаться полюбовно, не сойдясь. Долго сватались, но не всякое сватовство благополучно заканчивается. А все же приморский завод притягивает. Есть во что вложить силы. И город хорош. И море под боком. Это вечное. А секретарь обкома — сегодня он существует, а завтра… Кто знает, где он будет завтра. Либо не выберут, либо куда-нибудь заберут. Видал он всяких. Одного даже «директором обкома» прозвали, до того человек заадминистрировался. И результат? Сняли — и даже не вспоминают. Ни добром, ни лихом.

— Своих много тянуть думаете? — спросил Даниленко, зная, что зачастую новый директор волочит за собой хвост сработавшихся с ним людей, причем не всегда руководствуется деловыми качествами, чаще соображениями преданности.

— Одного человека.

— Кого? — насторожился Даниленко, решив, что это какой-нибудь крупный специалист.

— Шофера.

Даниленко рассмеялся, недоверчиво посмотрел на собеседника.

— Шутите.

— Нет, почему. В его руках моя жизнь.

— Еще какие будут просьбы?

— Просьбы? Я не привык просить. Привык требовать. «Ого, закручивает крепко, — подумал Даниленко. — Давай, давай, посмотрим, что будет дальше. Еще не поздно переиграть».

— Для начала мне нужны две новые штатные единицы — главный доменщик и главный сталеплавильщик, — продолжал Збандут. — С персональным окладом.

— Вы их наметили?

— Главным доменщиком — Николенко из Запорожья.

Даниленко откровенно поморщился.

— Это тот, которого директор с завода выгнал?

— Который директора из цеха выгнал.

— Ну что, хорошо, скажете? А если он завтра вас попрёт?

— Такое исключено.

— Почему?

— Я, минуя начальника, в технологию не лезу, указаний сменному персоналу не даю, шихту не меняю, дутье тоже. И не хватаю людей на каждом шагу за пятки.

— Только общее руководство? — будто невзначай осведомился Даниленко.

— Не только. Но обязательно через начальника.

— А главный сталеплавильщик?

Збандут ответил не сразу, посмотрел на Даниленко, склонив голову сначала на одну сторону, потом на другую, как пингвин, слушающий музыку.

— Рудаев.

— Что-о? Управлять тремя цехами сразу? К тому же в конверторном деле он смыслит ровно столько, сколько я.

Такое откровенное признание рассмешило Збандута. Рассмеялся и Даниленко, и вдруг невидимая преграда, которая на какое-то время возникла между ними, рухнула.

— Смыслит он, во всяком случае, больше, чем мы с вами. А главное его достоинство — бойцовский характер. На этом фронте предстоит как следует повоевать.

— Вы думаете?

— Безусловно. Придется останавливать строительство, переделывать проект и… взрывать фундаменты.

— Все?! — ужаснулся Даниленко.

— Нет. По ряду «А». Чтобы расширить этот пролет.

Даниленко заерзал в кресле. В глубине души он сознавал, что Рудаев не погрешил против истины в своей докладной записке. Прав и Збандут. Но поверить в то, что такое разрешат, не мог.

Записка Рудаева его насторожила. Но не больше. Каждый настоящий цеховик хочет, чтобы его цех был совершенным, и не очень соблюдает меру в своих требованиях к проектировщикам. Интересы, как правило, расходятся. Одним дай площадь пошире, высоту побольше, мощности покрупнее, другие все помыслы сводят к тому, чтобы сделать проект подешевле. Наилучший вариант всегда находится где-то посредине. Даниленко послал Штраха в Тагинск, уверенный, что Рудаев выдвигает требования с запросом, и заранее стал на сторону проектировщика, как более опытного и сведущего. Заключение Штраха обескуражило Даниленко, но не настолько, чтобы он изменил свои позиции. Цех строится не так, как нужно. Но заявить об этом вслух, признаться, что проглядел, — в таком поступке он не видел смысла. Получалось в общем довольно глупо: ошибка не его, Даниленко, — проектантов, а вся вина падет на него: почему только теперь спохватился? Промолчи — все будет тихо. На проекте десятки виз не только отдельных специалистов, но и крупных организаций, и, когда цех будет построен, виновных не сыщешь. Коллективная ответственность очень часто позволяет не отвечать никому. Примененная хитро, она превращается в мощную стену круговой обороны, и плохо приходится тому, что вздумает пробить в ней брешь. Рудаев стал жертвой такой попытки еще на подступах к стене. Была бы хоть надежда проломить ее, тогда и раны нипочем. Но раны поражения заживают не скоро. И все-таки определить свою позицию нужно сейчас, сегодня. Легче всего, удобнее всего продолжать строить, выполняя сроки, утвержденные свыше, и замять этот вопрос. Ничего не стоит сейчас и обезоружить Збандута. Скажет, что ему не нужен директор, который замышляет начать свою деятельность с разрушения построенного, — и назревающий мятеж будет погашен. Ведь на вопли Рудаева до сих пор решительно никакого отзвука.

— Не хочется? — спросил Збандут.

Даниленко даже вздрогнул от неожиданности. Он физически ощутил на себе плотность и остроту испытующего взгляда Збандута. «Вот дьявольщина. Надеялся его прощупать, а попал под микроскоп сам. Нет, надо его отвести. С ним узнаешь, почем фунт лиха. Ишь уставился, как следователь. Это сейчас. Что же потом будет? А может, показывает характер, пока чувствует себя независимым? Хотя должен понимать, не маленький, что сейчас решается его судьба. Запротестует обком — не утвердят».

Збандут не стал разъяснять своего вопроса, а Даниленко не переспросил его. Они, кажется, достаточно поняли друг друга и сейчас размышляли об одном и том же: работать им вместе или не работать? Они не испытывали особой радости, представляя перспективу этого содружества.

И единственное, что заставляло Даниленко мириться со Збандутом, так это необходимость иметь на приморском заводе крепкого хозяина. Повозиться с ним придется немало, но если заполучишь в союзники, о, тогда можно дробить скалы и воротить горы.

— Учтите одну ситуацию. — Глаза Даниленко посерели от внутреннего холода. — Местные организации очень болезненно реагируют на ввоз кадров со стороны. Появилось даже такое понятие: «Истребление местных кадров».

— Я знаю про эти настроения, — Збандут понимающе кивнул, — но принимать, их во внимание не собираюсь. Для меня люди и впредь будут делиться не на местных и приезжих, а на стоящих и не стоящих. Я не впустую использовал две разведывательные поездки и наперед вам скажу, кого придется приглашать. Агломератчиков, поскольку это новая для завода специальность, конверторщиков по той же причине.

— Но можно научить и своих! — Даниленко все суровел и суровел. — Тут два пути. Легкий — переманивать готовеньких и потруднее — использовать местные человеческие резервы.

— Давайте расстанемся, — неожиданно произнес Збандут и, заметив недоумение в глазах Даниленко, уточнил: — Не насовсем. До завтра. Подумаем еще.

— Подумаем, — согласился Даниленко и встал с кресла, раскинув руки, с удовольствием выпрямляя уставшее тело.

— Только и вы учтите. — Збандут лукаво прищурился. — Меня вы не знаете и, как говорят, покупаете кота в мешке. Буду откровенным. Покупаете не кота, а черта. Самого настоящего, колючего и неприрученного. А черти, да будет вам известно, — загляните в Брема, в раздел парнокопытных — в зрелом возрасте ни приручению, ни дрессировке совершенно не поддаются.

Глава 9

При разных обстоятельствах и по-разному читали статью Лагутиной в «Известиях» — «Повторение ошибки — преступление».

Даниленко — в самолете, когда летел из Москвы в Донецк. Сначала пробежал статью глазами, выругался — вот прыткая стервоза — никаких препон. Не побоялась даже заголовок взять из рудаевской телеграммы. Потом прочитал строчку за строчкой. Что ж, логично, обоснованно, подкреплено фактами, цифрами, мнением людей. Хочешь не хочешь — отмалчиваться теперь нельзя. Надо обсуждать на бюро обкома и статью, и все, что за ней стоит.

В глубине души Даниленко был рад появлению статьи. Она пробивала ту самую стену, которая казалась ему непрошибаемой, и понуждала к действию его лично. От общественного мнения никуда не денешься, а оно будет на стороне Рудаева.

Троилин наткнулся на знакомую фразу, вынесенную в заголовок, когда перебирал газеты во время общезаводского рапорта по селектору. Не прерывая своего занятия, просмотрел статью и взбеленился. Тезисы те же, что и в докладной Рудаева. Будто вместе писали. Он стал невпопад спрашивать, невпопад отвечать и кончил тем, что поручил вести оперативку главному инженеру.

Проштудировав статью основательнее, он вдруг совсем другими глазами увидел и себя и Рудаева. Один прячется от бури, другой ищет ее. И такой смешной, надуманной, притянутой показалась ему формулировка приказа:«…не выполнил задание по освоению конверторного производства». А его телеграмма? «Изучайте то, что есть».

Как он дошел до этого? Самолюбие? Или просто старость, перспектива скорого ухода на пенсию? Так и уходить нужно с незапятнанной репутацией, с чистой совестью и перед теми, кто работает сейчас, и перед теми, кто будет работать после него.

Дорого дал бы он, чтобы не было ни этого приказа, ни телеграммы, ни разговора с Рудаевым, ни бюро. Но события вспять не повернешь.

Подобед прочитал броско поданный трехколонник на скамеечке возле Красных камней. Он был поставлен в известность о рудаевской телеграмме, и она его тоже покоробила. Тогда он согласился с Троилиным, что Рудаев взял на себя слишком много, влез в дело, которое выше его компетенции, — амбиция без амуниции. А оказывается, тревога Рудаева была обоснованной. И даже тон.

У Штраха представленный Лагутиной на всеобщее обсуждение материал нашел живой отклик. Он мог бы спокойно подписаться под ним, добавив, пожалуй, еще несколько пунктов. Лагутина не увидела всего того, что увидел он, и не предложила того, что может предложить он. Конструктивное решение ряда узлов пришло к нему еще по дороге из Тагинска. Остальное дорабатывают проектировщики первой руки. Теперь можно смело идти в наступление против типового проекта, кардинально переделывать его если не для приморского завода, то для следующего.

Гребенщиков увидел злополучный номер газеты в руках у жены. Она не просто читала статью, она изучала ее. Многие строчки были подчеркнуты, на полях стояли вопросительные и восклицательные знаки. Не говоря ни слова, отдала газету мужу и продолжала сидеть молча, пытаясь пробить взглядом маску бесстрастия, которую он сразу же надел. Ни его, ни Троилина Лагутина ни в чем не попрекнула, но их вина прямо вытекала из всего содержания статьи.

— Как твое мнение? — спросила Алла, когда Гребенщиков, тщательно скрывая раздражение, аккуратно сложил газету.

— Влюбленная бабенка выгораживает своего обоже, — пренебрежительно брякнул он.

— Ну, это из области твоих предположений. А по существу?

— Надо проверить, что здесь соответствует действительности, а что — плод досужей фантазии.

— Тебе пора бы иметь ясное представление. Ты с проектом хорошо знаком.

Гребенщиков взглянул на жену исподлобья. Штришки допроса явно не пришлись ему по вкусу.

— И объясни мне, пожалуйста, как это могло получиться? — продолжала Алла. — Журналистка ставит вопрос, который приличествовало бы поставить тебе.

— Потому что не знает, когда можно его ставить и где. Машет кулаками после драки. Самая выгодная позиция — предупреждать. Окажется не права — забудут, а если вдруг выяснится, что смотрела в корень, — можно ходить гоголем. Как же — предупреждала, сигнализировала…

— Разве она не рискует, выступая так?

— Рискует, — нехотя выдавил Гребенщиков. — Шельмование института, демобилизация строителей…

— Выходит, она человек смелый?

— Это погоня за сенсацией. Журналистов хлебом не корми — подай сенсацию. И самолюбование — вот, мол, я какая, никого не боюсь, иду напролом.

Алла поднялась, подошла к трюмо, стала поправлять волосы. Гребенщиков тоже поднялся, с облегчением, решив, что допрос закончен. Но не тут-то было. Жена не дала ему даже передышки.

— Андрей, почему ты всегда выискиваешь в людях дурные побуждения? — спросила она. — Ну скажи: почему?

— Я не выискиваю. Я просто сразу распознаю те мотивы, которые ими руководят. Большей частью человек действует под влиянием сугубо личных побуждений, поверь мне. Далеко не всегда они благие и не всегда совпадают с общественными.

— В данном случае как раз совпадают. А вот у тебя… — будто ненароком бросила Алла.

Гребенщиков подошел к жене, заискивающе заглянул в глаза.

— Ты сегодня опять не в духе.

— Я не выхожу из этого состояния. Мне не нравится твое предвзятое отношение к людям.

— К людям относятся так, как они того заслуживают.

— Тогда почему к тебе плохо относятся?

И вот тут Гребенщикова выручила дочь. Прибежала плача и затараторила:

— Посмотри, что Вова делает! Он меня не слушает. Он обои перекрашивает над кроватью. Я ему говорю, что нельзя, что мама накажет, а он…

Гребенщиков в раздоры детей, как правило, не вмешивался, но сейчас с превеликой охотой поспешил урезонивать расшалившегося сына.

— А что, если мы пообедаем, — миролюбиво предложил он, вернувшись.

Алла пошла накрывать на стол, а Гребенщиков, воспользовавшись затишьем, принялся переодеваться. Выдержка стоила ему дорого. Внутри все клокотало. Что он сделал этой писаке? За что она последовательно истребляет его? Снаряд выпущен как будто по институту, а осколки летят в него. И этот змееныш, которого он отогрел на своей груди, опять торжествует. Победитель…

Черемных заглянул в газету, по своему обыкновению, на сон грядущий. И сон не пришел к нему. Он и без того подозревал, что совершает не совсем правое дело, помогая Троилину избавиться от Рудаева, а теперь вынужден был признаться себе, что действия его выглядят просто-таки безобразно. Покарали человека за то, что честно изложил свое мнение по весьма принципиальному вопросу. Если бы даже оно было ошибочным, все равно за такое не наказывают. Вот когда уступчивость сыграла роковую роль. Что же предпринять? Неужели придется собрать бюро и отменить решение? А почему бы и нет? На последнем бюро он слова не произнес в осуждение Рудаева, даже свое отношение к нему искусно скрывал, чтобы не давить на людей. Они сами слушали, думали и решали. И пусть сами перерешают, если найдут нужным. Разве не было таких прецедентов?

Збандуту статья Лагутиной показалась крупным козырем в той замысловатой игре, над которой он раздумывал. Строить на приморском заводе цех, подобный тагинскому, ему смертельно не хотелось, но он никак не мог выработать тактику наступления. Сейчас кое-что начало проясняться, хотя многое еще оставалось в тумане. Обычный путь протестов, совещаний, согласований, обсуждений на сей раз отрезан. Извилист, тернист и, главное, долог. Нужно найти такой ускоритель, который заставит все шестерни сложного, еще не смонтированного окончательно министерского механизма закрутиться с максимальной скоростью. Но и это еще не определит успеха. При решении столь сложной дилеммы столкнутся различные интересы различных организаций. Естественно, они сплетутся в узел неразрешимых противоречий, и такой узел нужно будет не развязывать, а рубить.

Смелая мысль рождается у Збандута. Начинающего директора, как правило, некоторое время щадят. Пока еще ни один директор не получал взыскания в первые месяцы своей работы даже за явно ошибочные действия. Так вот, как молодой, вернее, новый директор, он и использует эту возможность.

И лишь главный виновник переполоха узнал о статье позже всех. Чтобы как-то убить время в ожидании возвращения Даниленко, Рудаев уехал на шахту «Пролетарская-глубокая», где работал его школьный товарищ, давно приглашавший в гости.

У Рудаева, как вообще у многих профессионалов, выработалось устойчивое представление, будто труд металлургов — самый тяжкий, самый значительный, самый необходимый. Только опустившись в шахту, он проникся безграничным уважением к горнякам. Лишенные дневного света и возможности удовлетворить элементарную человеческую потребность — двигаться в полный рост, они дают людям свет и тепловую энергию, которая лежит в основе всякого движения.

Пласт угля был тонкий, всего семьдесят сантиметров. В эту щель Рудаев забирался ползком и по часу, по два пролеживал на боку, наблюдая за слаженной работой шахтеров, слушая скрежет комбайнов и шорох ползущего по конвейеру угля.

И вот здесь, на шахте, когда Рудаев проходил мимо газетной витрины, ему бросились в глаза заключительные слова его телеграммы, напечатанные крупным шрифтом. Он приблизился к витрине и лихорадочно побежал глазами по строчкам.

Глава 10

Назначение нового директора — событие, немало тревожащее коллектив, особенно инженерно-технический персонал. Рабочие в таких случаях чувствуют себя гораздо спокойнее. Их личные судьбы от директора почти не зависят, так как сталкиваться с ним приходится крайне редко.

Новый директор — всегда загадка. Какого он склада? Трудно или не трудно будет к нему приноровиться, подобрать ключи? Станет ли он, как это водится, перетасовывать людей. Не потащит ли за собой новые кадры, которые, по сути, являются старыми его кадрами и как будут вживаться в коллектив эти кадры, пользующиеся у директора наибольшим доверием, находящиеся на привилегированном положении? Так уж складывалось, что руководители тащили за собой себе подобных подчиненных. Хорошие — хороших, плохие — плохих, и это в значительной мере сказывалось на работе.

Збандута представлял руководящему составу завода не кто иной, как Даниленко, и его присутствие подчеркивало значимость происходящего.

Даниленко был краток. Сказал, что принято решение удовлетворить просьбу Троилина, отпустить на пенсию, а на этот пост назначить Збандута. Поблагодарил Троилина за многолетнюю честную работу и коротко рассказал о новом директоре. Работал там-то и там-то, поставил на ноги такие-то заводы, награжден такими-то орденами и, в отличие от многих, имеет ученую степень кандидата технических наук.

Люди пытливо рассматривали нового директора. Суроватый, неприступный, непроницаемые глаза. Столкнешься взглядом — не ты в них смотришь, а они смотрят в твои и давят своей внутренней силой. А вот шевелюра ухарская. У чиновников такую не встретишь. Плечища с размахом, и весь он большой, глыбистый. В общем, есть на что посмотреть.

Что касается нрава Збандута, то он оставался загадкой недолго. Когда Черемных, удобно рассевшийся в кресле у директорского стола, закурил, Збандут мигом проявил характер:

— Простите, товарищ Черемных, в этом кабинете курить не будем.

Черемных вспыхнул, покраснел, налилась даже шея. Но ослушаться Збандута он не рискнул, только раздраженно припечатал папиросу к пепельнице.

И все вдруг почувствовали, что с новым директором шутки плохи, что с ним надо держать ухо востро.

Збандут тоже был краток. Сказал, что перестановкой кадров злоупотреблять не намерен, что будет уделять особое внимание культуре производства и вплотную займется вопросами быта, чем подкупил многих, но ошарашил сообщением, что им введены две новые должности главных специалистов. Назначение Николенко встретили без особого удивления, а когда Збандут объявил, что главным сталеплавильщиком будет Рудаев, общее внимание тотчас сконцентрировалось на Гребенщикове — как воспримет такую новость? Рудаев становился ею непосредственным начальником.

Собственно, для многих не было внове, что Рудаев стал жертвой обстоятельств, но никто не ожидал, что новый директор разберется в этих хитросплетениях.

Збандут не спешил, дал людям подумать, прийти в себя и потом сделал заявление, которое не всем понравилось, ибо ломало установившиеся привычки:

— Начальников цехов прошу не вторгаться ко мне, когда вздумается, чтобы решить тот или иной вопрос, а предварительно созваниваться по телефону. Время всем дорого, и бесполезное просиживание в приемной недопустимо. Американская поговорка «Время — деньги» устарела. Время — не деньги, потеряешь — не найдешь.

Слово попросил Гребенщиков, но Збандут не дал ему высказаться, аргументировав свой отказ довольно убедительно:

— Андрей Леонидович, вы однажды в этом кабинете сгоряча приняли опрометчивое решение. С удовольствием уделю вам время, но один на один и не раньше, чем через три дня.

Только сейчас люди убедились в том, как тонко разобрался Збандут в сложившихся на заводе взаимоотношениях и какую глубокую разведку провел он, когда приезжал якобы для обмена опытом.

Даниленко посмотрел на часы, сверил их с часами Троилина и поднялся.

— Извините, товарищи, мне нужно уехать. Через два часа у меня заседание бюро, я и так опаздываю. Вообще я сегодня выполнял несвойственные мне функции, но вы знаете мое пристрастное отношение к этому заводу.

Пожелав успеха Збандуту, он удалился. Воспользовавшись оказией, вслед за ним вышел и Троилин.

— Здесь почему-то заведено так, — продолжал Збандут. — Начальник цеха, который выполнил план за сутки, в полный голос предъявляет на селекторе свои требования к заводоуправлению. А тот, кто сорвался, — и не заикается. Действует исходя из своеобразной морали: если ты по шею в дерьме, то и не чирикай. Так?

— Та-ак! — ответили ему несколько голосов.

— Очень часто срыв происходит именно от того, что цеху что-то недодали. И если начальник молчит, он еще более осложняет положение. Поломаем эту традицию. Чирикайте, пожалуйста, в полный голос, в любой ситуации.

Это понравилось. «Новый» был прав. Не просили помощи именно тогда, когда она больше всего была нужна, чтобы не получить лишнего упрека в плохой работе.

Збандут сообщил каждому руководителю цеха день и час, когда он будет знакомиться с положением в цехах. Обычная очередность — доменный, мартеновский, прокатные цехи — соблюдена не была. Первой шла кислородная станция, потом листоотделка — узкие места завода.

Но самое главное и самое неожиданное было впереди. Збандут наклонился к Черемных и шепотом, который навостренное ухо могло уловить совершенно отчетливо, попросил его уйти.

— Это еще почему? — опешил Черемных.

— Я должен дать одно довольно рискованное распоряжение и не хочу брать вас ни в свидетели, ни в соучастники. Узнаете о нем позже.

Если бы этого никто не слышал, Черемных, возможно, и внял бы просьбе. Но на него выжидательно смотрели десятки лиц, и он заартачился.

Збандут поискал кого-то глазами и не нашел.

— Кстати, — сказал он, — заведем такой порядок: каждый должен сидеть на определенном месте. Мне так удобнее. Сразу видно, кого нет. Вот и сейчас я не вижу начальника отдела капитального строительства.

— Его на время отпуска замещаю я. Коссэ Павел Клементьевич, — сказал сидевший у стены смуглый молодой человек с классическим греческим профилем.

— Простите, Павел Клементьевич, но я привык, чтобы с директором разговаривали стоя, — тут же сделал ему замечание Збандут.

— Простите, Валентин Саввич, вы не могли привыкнуть к этому, потому что только час как стали директором, — в тон ему, вежливо и придирчиво, ответил Коссэ.

Ожидали, что Збандут попросит гонористого инженера выйти вон. Шел процесс становления нового директора, и он может никого не пощадить во имя этого становления. Осадил Черемных, что ему какой-то инженеришка, потенциальных возможностей которого он не знает.

Но взрыва не произошло. Збандут склонил набок голову и смотрел на бросившего ему вызов человека со снисходительной усмешкой на губах.

И Коссэ не выдержал, встал.

— Ну вот. Не будем портить отношения по пустякам, — примирительно сказал Збандут. — Приберегите свой темперамент на тот случай, когда я буду неправ и вам придется убеждать меня в этом. Так вот, Павел Клементьевич, вы привыкли получать распоряжения в письменном виде или достаточно устного?

— В зависимости от того, какое распоряжение.

— Ответственное. Прекратите подачу электроэнергии и сжатого воздуха на строительство конверторного цеха. Закройте железнодорожный путь, перегородите шоссе бракованными стальными слитками. Шестнадцатитонными. Все понятно?

— Не совсем.

— С сегодняшнего дня строительство конверторного цеха прекращается.

— По чьему указанию?

— По моему. Теперь, надеюсь, понятно?

— Мне непонятно, — вмешался Черемных. — С кем вы согласовали ваше распоряжение?

— Я реализую право директора на самостоятельные действия, о которых у нас очень много говорят и еще больше пишут.

— Вы слишком торопитесь.

— Пока я тороплю других. Всех тех, кто получил объяснительные записки Рудаева и до сих пор не соизволил на них ответить. Да и после статьи в газете прошла уже неделя. А вот сейчас они будут вынуждены принимать в экстренном порядке решения. Если паче чаяния эти решения меня не устроят, мне здесь делать нечего.

* * *

Разошлись начальники цехов и отделов, но Черемных не тронулся с места. Даже уселся поплотнее и ненадежнее, как гонщик, готовящийся к старту.

— У вас ко мне есть вопросы? — холодно спросил его Збандут.

— Есть советы, — так же холодно ответил Черемных. — Вы напрасно начинаете свою деятельность не только не контактуясь с партийной организацией завода, но даже противопоставляя себя ей. Уверяю вас, ничего похвального в этом нет.

— Партийный комитет — это еще не партийная организация. К тому же вы уже должны были понять, что последнее ваше решение ошибочно. Если не поняли, помогу это сделать, а если поняли и все же настаиваете на своем, — тогда я бессилен.

Збандут открыл ящик стола, достал блокнот, перелистал его, сунул обратно, достал другой. То, что он не желал продолжать разговор, было очевидно, но Черемных не уходил.

— Почему вы, новый человек на заводе…

— …да еще привозной, импортный… — полушутя, полусерьезно вставил Збандут. — Ну, ну, слушаю.

— …новый человек на заводе, — продолжал Черемных, подогревая себя, — полагаете, что судите обо всех и вся более правильно, чем мы, действительно знающие людей и завод?

— Вы знаете один завод, а я многие, — вышел из положения Збандут. — Что касается людей, то над вами довлеют субъективные привязанности и личные антипатии. А я от них свободен.

— Но почему такое ответственное распоряжение не согласовали с нами?

— У вас было достаточно времени действовать. А вы? Вы почему-то решили, что это вопрос не вашей компетенции, и предпочли, чтобы его провернули другие. Вот я и сделал это за вас. Что еще?

— Еще не советую вам вести себя так дальше.

— Дальше будет видно.

— Скажите, вы абсолютно уверены в правильности своих действий? — прищурился Черемных.

— Пока да. Возникнут сомнения — приду посоветуюсь.

Черемных не оставалось ничего иного как подняться и выйти.

Збандут вызвал секретаршу и попросил немедленно найти Рудаева.

Тот был дома и примчался довольно быстро.

Увидев Збандута в директорском кресле, Рудаев не скрыл радостного удивления, но, когда прочитал проект приказа о своем назначении на должность главного сталеплавильщика, нахмурился.

— Не первая ли это ошибка нового директора? — без обиняков спросил он и настороженно взглянул на Збандута — может быть, слишком неуважительно и резко?

— Да, дипломат из вас, по всей видимости, не получится, — усмехнулся Збандут. — Ну что ж, мне не дипломаты нужны, а солдаты. Ошибка это или не ошибка — обнаружится очень скоро. Все в ваших руках. Как поведете себя. Я полагаю, что вы выше того, чтобы сводить личные счеты с Гребенщиковым, и достаточно напористы, чтобы проводить свою линию.

И Збандут стал наставлять главного сталеплавильщика, как вести себя в дальнейшем.

Нет, не научился еще Рудаев подавлять свои эмоции. И горевал и радовался в полную меру. Сегодня радость была так сильна, что он чувствовал себя опьяненным и испытывал непреодолимую потребность разделить ее с кем-нибудь. Была бы поблизости Лагутина, бросился бы к ней и расцеловал. Горечь обиды от последней встречи в Тагинске притупилась, всплеск радости растопил последние ее остатки, и теперь ему исступленно захотелось увидеть ее. Куда себя деть? Смотаться к родителям, что ли? Но вспомнил, что отец должен быть сейчас в цехе. Порадовать Жаклину? Пожалуй, она уже обо всем осведомлена. Такие новости распространяются с быстротой звука. Закатиться бы в ресторан с ребятами, которые поднимали в нем дух в тяжкое время. Но снова вступил в силу неписаный закон, которого свято придерживался, — в злачных местах с подчиненными не показываться.

Потолкавшись как неприкаянный у заводоуправления, Рудаев постепенно пришел в норму и почувствовал себя в силах идти принимать свои владения, включаться в работу. Он решительно направился к проходной и не без гордости показал вахтерше свой пропуск, снова возымевший силу.

На командной высоте, образованной из земляных отвалов при рытье котлована, скрестив на груди руки, как Наполеон, наблюдавший пожар Москвы, стоял Апресян. Завидев Рудаева, тотчас повернулся к нему спиной и стал смотреть в другую сторону, куда и смотреть было незачем. Рудаев подошел к нему, но Апресян снова отвернулся.

— Я-то при чем? — смиренно спросил Рудаев.

— Нет, вы посмотрите на него! Он еще девочку невинную из себя строит! — всплеснул руками Апресян. — Горе ты моей жизни! Вот я при чем, что такого бузотера мама выродила! Один раз срывает план, другой раз срывает план! В мартене нашебаршил, теперь сюда перекочевал. Чтоб тебе перец в нос попал! Полюбуйся! — Он через плечо ткнул пальцем в сторону строительной площадки.

На ней царило непривычное затишье. Ни пулеметной дроби отбойных молотков, ни грохота бетономешалок, ни урчания моторов. Замер экскаватор с разверзнутой пастью ковша, на шоссе у баррикады из стальных слитков цугом стояли самосвалы. И нигде ни одного строителя.

— Не кипятись, радуйся, — по-дружески, успокаивающе произнес Рудаев. — Пройдут годы, и люди, которые будут работать в первоклассном цехе…

— …вспомнят добрым словом, хочешь сказать… — подхватил его мысль Апресян. — Враки, не вспомнят. Даже через полгода не вспомнят.

— И этим будь доволен. Хорошее принимается как должное. Плохое вспоминают больше и чаще.

Рудаев не преодолел искушения зайти в мартеновский цех, хотя сегодня это было не обязательно. И не для того, чтобы торжествовать победу… Соскучился. Как его примет Гребенщиков, ему было почти безразлично. Хотелось повстречаться со своими хлопцами, с побратимами по нелегкому труду, вновь ощутить радость причастности к большому делу.

С чувством хозяина вошел в печной пролет, окинул его взглядом. Невольно вспомнил, как уходил отсюда в злополучную ночь аварии, — спустился по лестнице у шестой печи и воровато юркнул в темноту, чтобы ни с кем не встретиться. Три месяца жгла его мысль, что ему уже никогда сюда не вернуться.

Едва Рудаев подошел к первой печи и заговорил с Нездийминогой, как подбежал Сенин и с силой, неожиданной для этого жиденькой комплекции паренька, стал трясти Рудаеву руку. Появился и Серафим Гаврилович, улыбаясь во все лицо.

— Горжусь я тобой, Борис. Молодец. Выстоял, — растроганно сказал он и обнял сына.

Вдалеке показался мчавшийся на всех парах Гребенщиков, но, заметив Рудаева, резко остановился, словно наткнулся на неожиданно выросшую перед ним преграду, и свернул в шихтовой открылок.

Пришел и Пискарёв, но по скромности стал в сторонке. Добрые, преданные глаза его лучились радостью. Рудаев подмигнул ему.

— Здоров, старина.

— Правда — она рано или поздно придет, — расплылся в беззубой улыбке Пискарев.

Завидев поспешавшего сюда Катрича, Рудаев укоризненно покачал головой.

— А ну марш на места! — приказал грозно. — Подумаешь, митинг устроили! — И, чтобы поскорее развести сталеваров по печам, пошел по площадке, на ходу завернув и Катрича.

На первой, второй и третьей печах по-прежнему продували металл кислородом, и Рудаев испытал то особое, ни с чем не сравнимое чувство удовлетворения, которое охватывает человека, созерцающего плоды трудов своих, — продувка в этом цехе началась с него. На четвертой его ожидал сюрприз. На путях перед печью стояла незнакомая ему машина с большим бункером и бросала широкую струю доломита на порог завалочного окна. В нижней части машины вращался барабан, и доломит ложился за простенки именно туда, куда раньше подручные отгребали вручную. За направляющие поручни машины держался Корытко. Только заправив последний порог, он подошел к Рудаеву.

— Дело идет полным ходом. Пойдемте торкрет-машину покажу, — торжественно сказал он и повел Рудаева на шестую печь.

Тонкой дальнобойной струйкой, словно вода из брандспойта, летела полужидкая масса через все рабочее пространство, преодолевая струю пламени, на заднюю стенку, прилипала к раскаленной поверхности, грелась и, постепенно сама раскаляясь, становилась незаметной. Так, слой за слоем, наращивалась исстеганная буйным пламенем стена печи.

Снова радость обожгла Рудаева. И эти машины начались с него. Сколько же можно сделать полезного в цехе, если вот так, кропотливо и последовательно, собирать по крупицам новшества.

— Грызусь с «Цербером» денно и нощно, — пожаловался Корытко. — Я настаиваю, чтобы была специальная бригада по торкретированию, а он — ни в какую — пусть подручные этим занимаются. Я за специализацию, он — за совмещение профессий.

— А как у вас в Запорожье?

— Постоянная бригада. Машина несложная, но за ней уход нужен. А так она пойдет по рукам, как гулящая девка.

— Будет бригада, — заверил Рудаев и вернулся на вторую печь к Сенину.

— Женя, на ближайшем техсовете поставьте вопрос о специальной бригаде по торкретированию. Мне пока неудобно лично наседать на Гребенщикова, пусть немного обвыкнется. А я вас поддержу.

— Сделаем, — с готовностью произнес Сенин. — За макеевские фурмы огромное спасибо. Совершенно хлопот не знаем. Удивили вы меня, Борис Серафимович. С вами так обошлись, а вы о цехе не забывали.

Заглянул Рудаев и в разливочный пролет. В ожидании плавок стояли составы с изложницами. Много составов.

Шевельнулась зависть. «Эх, так бы раньше — не было бы аварии, не было бы этих мучительных месяцев неопределенности. Работал бы преспокойно в цехе, не зная никаких мытарств. И Межовский развернулся бы здесь. Кстати, надо возобновить с ним договор».

Зашел в пульт управления, позвонил Жаклине.

— Лина, ты там жива? Чего не заходишь?

— Поздравляю, Боря! Сегодня как раз собиралась навестить. Будешь вечером дома?

— Не буду.

— Узнаю друга. Горести пополам, радость — порознь.

— Я не дома, но мы вместе, — выкрутился из положения Рудаев, осознав справедливость упрека. — В пять встречу.

Когда Рудаев подъехал к проходной, Жаклина уже стояла на улице.

— Проветримся? — спросила она, проворно садясь в машину.

— Нет, безделье кончилось. Началась работа. И какая! Снова водоворот. Все мартены мои, цех подготовки составов с изложницами мой. И конверторный. Кругом идет голова.

— Надеюсь, ты не в цех меня везешь?

— Нет. В один дом, где я сам еще не был.

— Но я одета не совсем…

— Для делового визита это не имеет никакого значения.

Межовский обрадовался и удивился, увидев Рудаева.

— Знакомьтесь, Жаклина Ирондель, ласточка, вернувшаяся на родину, — торжественно представил девушку Рудаев.

— Такая ласточка украсит любую весну, — приветливо сказал Межовский и покосился на Рудаева.

Усадив Жаклину на полукруглый диванчик, Межовский положил перед ней кипу журналов, и она, чувствуя себя лишней, сделала вид, будто очень заинтересовалась последним номером «Огонька».

Судя по всему, Межовскому еще никто не сообщил о событиях на заводе, и, решив, что Рудаев пришел проситься на работу, он стал вводить его в курс своих дел.

— У меня не все так плохо, как можно было бы ожидать, и не все так хорошо, как хотелось бы, — говорил он. — Опыты по продувке металла воздухом перенес в Караганду. Там пока нет кислорода, и цеховики охотно приняли на вооружение сжатый воздух. Много времени уделяем новым маркам стали. Заполярью очень нужна сталь, которая надежно служила бы при самых низких температурах. С обычным металлом зачастую происходят неприятности — лопается, даже не подвергаясь нагрузке. А для приморского завода, как, впрочем, и для других заводов, изготовляющих автомобильный лист, необходимо решить очень щекотливую проблему. Наш лист быстро стареет. Уже через месяц после изготовления при глубокой штамповке кузовов дает трещины. На Западе от этого бедствия спасаются просто: его штампуют «свежеиспеченным». Для нас это почти недоступно — большие расстояния, длительные перевозки. Вот и приходится создавать принципиально новую сталь — нестареющую.

— Но я бы не сказал, что наши кузова служат плохо. Вон мой «Москвич»… — попробовал возразить Рудаев.

— Старение сказывается только при штамповке. В готовых изделиях металл не старится.

Лишь теперь Рудаев рассказал Межовскому о внезапном повороте в своей судьбе и предложил возобновить договор с заводом.

Межовского такая перспектива мало обрадовала.

— Даже при вашей поддержке мне будет невероятно трудно. — Он поглаживал ладонь о ладонь свои руки, сплошь покрытые черными волосками. — Никакой нажим повелителей не поможет без содействия исполнителей. Кроме того, импульс лучше всего передается непосредственно. В этом я убедился, когда работал с вами. А если он поступает через звено, да еще такое, как Гребенщиков, — коэффициент полезного действия резко снижается.

Жаклина вслушивалась в горячий разговор, и постепенно Рудаев открывался ей в новом качестве. Первый день на работе — и уже весь в делах. Разве нельзя было провести сегодняшний вечер иначе, пожить еще немного в атмосфере радости? Он заслужил право на веселый, бездумный вечер. И она тоже. Немало сил потребовалось от нее в это смутное время. Не легко было ей все эти месяцы играть роль беспечной резвушки-хохотушки. Он мог превратно истолковать ее поведение, принять ее за пустышку, которой чужие беды нипочем. Но она шла на это, лишь бы приободрить его, и, возможно, напрасно шла. Чего доброго, у него и сложилось о ней превратное мнение. Даже сегодняшний вечер он не намеревался уделить ей. Что будет потом, когда он войдет в свою колею, станет дневать и ночевать в цехе?

Рудаев принялся уговаривать Межовского продолжать исследовательские работы по продувке металла.

— Мне кажется, Борис Серафимович, вы преждевременно затеяли этот разговор, — придержал его Межовский. — Посмотрим, чем кончится история с остановкой строительства цеха.

Когда вышли на улицу, Жаклина не без ехидства спросила:

— А теперь на какое совещание ты повезешь меня?

— Поедем к моим старикам.

Это предложение девушка приняла с радостью.

Глава 11

Строители сделали свое дело, на что и рассчитывал Збандут. Не было инстанции в стране, куда бы они не сообщили о чрезвычайном происшествии — остановлена ударная стройка. На эти сигналы инстанции отвечали шквалом гневных звонков, телеграмм и писем. Збандут буквально не выпускал из рук телефонных трубок. Кончался один разговор — начинался другой. Он целыми днями не покидал кабинета, и цеховики, не зная истинной причины его затворничества, поспешили вынести свое суждение: кабинетный директор.

На все предложения немедленно созвать совещание на заводе Збандут отвечал:

— Пожалуйста. В любой день, в любом составе, но только в Тагинске.

Сначала такое условие казалось нелепым, даже смехотворным, — совещание по одному заводу проводить на другом. Но хитроумный замысел директора скоро был разгадан — обсуждать не проект, а цех, по нему построенный. Против Тагинска яростно возражали авторы проекта. Они хорошо понимали, что их, как напрокудивших котят, хотят ткнуть носом в свои изделия. Проектировщики вообще предпочитают не появляться на объекте, который не удался. Приедешь, наслушаешься «комплиментов», и тогда уже не отвертеться от досадной и к тому же бесплатной работы по исправлению ошибок. Лучше заочно покаяться и заверить, что учтешь их в дальнейшем.

В конце концов Збандут вызвал секретаршу и попросил по возможности ограждать его от междугородних вызовов.

Многих и разных руководителей перевидала за двадцать лет секретарской работы Ольга Митрофановна. И больше всех боялась людей, очень уж пекущихся о своем авторитете. Она узнавала их с первого взгляда по напыщенной манере держаться, по хорошо поставленному голосу, даже по одежде — их отличала франтоватость. Такие начинали свою деятельность с переустройства кабинета. Заменяли мебель, часто совершенно новую и добротную, расширяли площадь за счет других комнат заводоуправления, убежденные в том, что новая техническая политика на заводе, — а каждый мнил себя ее носителем, — начинается с изменения облика кабинета. Эти люди много внимания уделяли себе. Они следили за тем, как воспринимаются, какое впечатление производят их слова, интонации, жесты. К счастью, таких было немного, и постепенно они уходили в прошлое.

Ольга Митрофановна была человеком привязчивым. Больше всех любила она своей особой секретарской любовью Даниленко. Его авторитет зиждился на прочной основе, и он ничего не предпринимал, чтобы его приумножить. Он всегда был естественным и потому разным. И оживленным, и приглушенным, и чутким, и жестоким. Но к нему легче было приноровиться, чем к тем, кто не снимал с себя личину бесстрастия. Троилина она жалела. Работал он много, честно, задерживался до глубокой ночи, по она видела, что он часто тратит время вхолостую. Его добротой злоупотребляли все, кому не лень, даже личный шофер, который взял себе в привычку отпрашиваться раза два, а то и три в неделю. Збандута она сразу приняла всерьез. Он показался ей человеком сложным, непрощупываемым, хотя бы потому, что она никак не могла понять, насколько органично его беспримерное спокойствие. Очень спокойных она тоже недолюбливала — не разберешь, следствие ли это выдержки или просто хладнодушие.

Полной неожиданностью явился для нее приказ об остановке строительства конверторного цеха. На всякий случай она рискнула спросить, нужно ли выпускать такой приказ. Всегда лучше устное распоряжение — отменить удобнее.

Збандут взглянул на нее, но не сердито, как она ожидала (секретарь есть секретарь, надо знать свое место), а благодарно. Спросил:

— Какой я на вашем счету директор?

— Седьмой, — настороженно ответила Ольга Митрофановна, ожидая подвоха.

— И последний.

Она по-своему истолковала эти слова — чего доброго заменит ее другой.

— Почему последний?

— Я долго собираюсь сидеть в этом кресле. — Подумав, Збандут добавил: — А впрочем, может, и вовсе не придется.

Ольга Митрофановна осмелела.

— Боюсь, что долго не усидите.

— Это еще почему? — в свою очередь удивился Збандут.

Она показала на его приказ.

— Людей с таким размахом либо быстренько убирают, чтобы не усложняли жизнь вышестоящим, либо назначают на более высокий пост, чтобы…

— …осложняли жизнь нижестоящим.

— Именно.

— Я постараюсь, чтобы не произошло ни того, ни другого. А вас попрошу, даже вменяю в обязанность: будут какие-либо соображения по поводу моих приказов — высказывайте без стеснения. Я ведь не бог, могу и перестараться. Так что повышаю вас в ранге — действительный тайный советник. Договорились?

Ольга Митрофановна вернулась в приемную согретая и подкупленная вниманием Збандута. Впрочем, все директора относились к ней хорошо. Она умела работать. Множество бумаг, которые проходили через нее, регистрировались не только в журналах входящих и исходящих, но и в ее памяти. Она молниеносно отыскивала любую бумажку. И не всю почту валила на стол директора, многое отсылала по своему усмотрению исполнителям. А то, что попадало к директору, тоже было рассортировано на безотлагательное и второстепенное — не страшно, если полежит день-другой. Она безошибочно угадывала, какого посетителя можно перенаправить, знала, кому что подсказать. В общем, совсем не походила на ту многочисленную армию незадачливых секретарей, которые полагают, будто главная их обязанность — ретиво ограждать начальника от докучливых посетителей. Однако никто до Збандута не оценил так ее радения, не разобрался в ее качествах.

Начальник технического отдела явился к директору, чтобы согласовать ряд намеченных мероприятий, но неожиданно попал в подследственные.

— Как у нас в перспективе сбалансированы чугун и сталь? — с места в карьер спросил его Збандут.

— Тютелька в тютельку.

— А если доменная печь станет на ремонт или, еще хуже, аварийно остановится? А если сталеплавильные цехи увеличат выплавку, что, кстати, неизбежно, — как тогда?

— Ну, так нельзя планировать — на «а если», — возразил начальник отдела, уже зная понаслышке, что новый директор с большей симпатией относится к тем, кто ему толково перечит.

— Я думаю иначе. На заводе всегда должен быть избыток чугуна. Не потребуется цехам — реализуем как товарную продукцию. Тютелька меня не устраивает. Это значит постоянно быть на привязи у доменного цеха.

— Но так у нас не принято. — Инженер решительно чиркнул ладонью по воздуху.

Збандут остановил на нем замороженный взгляд.

— Кем не принято? Когда не принято? Надо все-таки смотреть вперед, а не под ноги. Перестраивайте, дорогой мой, свой образ мышления. Ни один руководитель не может все предусмотреть. А вот каждый его помощник должен все видеть на своем участке и помогать ему, вооружать его. Даже воевать с ним, отстаивая свои убеждения.

И Збандут подверг начальника отдела настоящему допросу. Где учился? Кем работал? С кем работал? У кого воспринял эту удобную формулу— «не принято»? Что читает по специальности? Ах, мало времени. Есть способ найти время — перейти на менее ответственную должность. А разве работа с Даниленко ничему не научила? И не технический ли отдел должен быть самым инициативным? Ведь он — мыслящий центр завода, ему полагалось бы снабжать в избытке серым веществом всех остальных.

Пробирал, пробирал, а под конец успокоил:

— Не подумайте, что этот разговор — подготовка к вашей отставке. Менять людей я не собираюсь.

Ошеломленный начальник отдела ушел, забыв даже, зачем явился.

В приемной, вытерев пот с большого за счет пролысины лба, он спросил Ольгу Митрофановну:

— Что, не в настроении?

— Был бы не в настроении, посоветовала бы зайти в другой раз. Наоборот, он сегодня в хорошем расположении духа. Даже весел.

— Бог мой! — удрученно вздохнул инженер, приостановившись у двери. — И это называется «весел»! Что же будет, если он загрустит!

На столе секретарши зажужжал зуммер.

— Он очень был расстроен? — спросил Збандут, когда Ольга Митрофановна вошла в кабинет.

Впервые за долгую секретарскую жизнь директор завода спрашивал у нее подобное, и у Ольги Митрофановны на минуту парализовалась речь.

— Мне кажется, он перепуган насмерть.

— Вызовите его ко мне на пятнадцать пятнадцать. Совсем упустил из виду спросить, зачем приходил. Эх, некрасиво…

Следующий посетитель удивил Ольгу Митрофановну несказанно. В приемную вошла Вера Федоровна Сенина, сказала, что ей назначен прием.

— А ну-ка честно: когда вы предполагали явиться пред мои ясные очи и потребовать, чтобы те теплые слова, которые я когда-то предпослал, получили материальное воплощение? — притворно сердито спросил Збандут.

— Если по-честному — то не скоро.

— А почему? Вы же знаете, что я меценат, так сказать, покровитель искусств…

— Балет — не первоочередная ваша забота. И потом… Многие говорили нам теплые слова…

— По-вашему получается, и я не должен ни у кого ничего требовать, понимая, что у министра, например, дел больше, чем у меня. Короче говоря, вот что. Принесите подробную смету расходов на первое необходимое. И не обкрадывайте себя. Из большого малое сделаешь — этим искусством у нас бухгалтеры владеют в совершенстве, а вот из малого большое — зубами не вытянешь. Так что давайте завтра же, пока я еще директор.

Збандут достал из стола толстый альбом, довольно потрепанный с виду, протянул Сениной.

— Мой первый вклад.

Вера Федоровна открыла альбом. Эскизы театральных костюмов. Не удержалась, стала перелистывать толстые страницы. Нашла костюмы к «Баядерке» и увидела, что они и близко не походили на те бурнусы, в какие одела она своих подопечных.

— Что впереди? — поинтересовался Збандут отнюдь не из вежливости.

— «Лилея».

— Это уже вторая ступень трудности. А как ваша очаровательная прима?

— Только-только вернулась со своим партнером из турне по Дании.

— О, вот они какие у вас!

На губах Веры Федоровны заиграла улыбка.

— Сенсационный успех! Сначала, правда, принимали с недоверием, решив, что им вместо любителей Советы подсунули профессионалов. Приходилось Хорунжему спускаться в зал и показывать свои натруженные руки, руки рабочего человека, имеющего дело с металлом и машинным маслом, не отмывающиеся добела.

— Интересно. Я обязательно приду на первый же спектакль с их участием.

Вера Федоровна вдруг заторопилась. Пробормотала какие-то слова извинения, коротким рывком пожала руку Збандуту и быстро вышла.

Тотчас же в кабинете появилась Ольга Митрофановна.

— Чем вы так доняли эту стоическую женщину?

— Я?.. — Збандут и впрямь, казалось, чувствовал себя виноватым. — Вот те на.

— Прошмыгнула мимо меня в слезах.

— Странно…

Збандут рассказал о разговоре, и Ольга Митрофановна успокоилась.

В середине дня появился Рудаев. Вид как у именинника. Еще бы! Воскрес из мертвых. Такая радость не скоро проходит.

Директор поднялся ему навстречу.

— Вижу, повеселел. Что, крепко пережил, когда с завода выперли?

— Уже образовался иммунитет. Второй раз в этом году, — попробовал отшутиться Рудаев.

— Дурная привычка, — не приняв шутки, укоризненно заметил Збандут. — Тем более что первый раз по заслугам. Убежден в своей правоте — стой насмерть.

— Я и стоял насмерть. А финал один — снова выгнали. В общем, направо пойдешь, налево пойдешь…

Збандут рассмеялся, и Рудаев неожиданно для себя увидел не только обаятельного, но и жизнерадостного человека.

— Второе увольнение почетное, дорогой мой. Вот если меня погонят за остановку строительства, право же, гордиться буду.

— Сейчас не погонят, но при случае припомнят, — на правах равного сказал Рудаев.

— Кстати, учтите, вскоре и третий раз может такое случиться.

— За что же в третий? — Рудаев недоуменно покосился на директора, решив, что тот шутит.

— А мы, Борис Серафимович, одной веревочкой связаны. Если меня уберут, то и вас не задержат. Ну как, не появились дополнительные соображения к тагинской декларации?

— Все, что знал… — смутился Рудаев.

— Создал песню, подобную стону… — нараспев протянул Збандут и посмотрел на Рудаева, пригнув голову к плечу. — В Кривом Роге не были?

— Не успел.

— Завтра выезжайте. Там рвут и мечут — тоже должны строить цех, подобный нашему. Присмотрите людей, которых полезно пригласить на совещание. И заодно — начальника для нашего цеха. Только обязательно из молодых. Не забудьте позвонить по телефону, где вас искать, — совещание состоится со дня на день. Что на стройплощадке? Тишь?

— Нет, работают.

— Ка-ак! Кто позволил!

Для Рудаева было открытием, что уравновешенный Збандут способен так прорываться. Значит, нутро у него горячее, как у притихшего вулкана. В любую минуту можно ждать извержения.

— Воспользовались паузой и приводят в порядок площадку, на что в обычные дни времени не находится. Расчищают завалы, — объяснил Рудаев.

Збандуту стало неловко за свою вспышку. Он их себе не позволял. Помолчал, закурил папиросу, набив предварительно мундштук ватой, сказал своим обычным размеренным тоном:

— Это они правильно. — Протянул руку. — Итак, не задерживаясь, в Кривой Рог.

Пожелав Рудаеву успеха, Збандут забрал почту и отправился в диспетчерскую. Из этой небольшой комнаты, сплошь затянутой драпировкой, осуществлялось непрерывное централизованное управление производством.

Поздоровавшись с диспетчером, обратился к старшему:

— Я вам советовал закрепить диспетчеров за сменами, чтобы каждый отвечал за свою.

— Так то был совет.

— А разве совет директора…

— Понято, — коротко ответил диспетчер.

Збандут уселся за стол и занялся почтой. Ее скопилось изрядное количество даже в папке, помеченной «Безотлагательно».

Диспетчер предупредительно выключил динамик, чтобы громкий разговор не мешал директору работать, а более для того, чтобы он не услышал тех крепких выражений, которые беззазорно применяют цеховики, особенно когда их начинают прижимать. Но директор, не отрываясь от почты, жестом попросил включить его.

Збандут не мог сосредоточиться, посматривал по сторонам. Начал ставить карандаш на торец, но карандаш валился набок, и внезапно резким движением он смахнул его на пол. Поморщился. Прорывались иногда сквозь защитную личину спокойствия эти замашки неуравновешенной, горячей юности. Много неприятностей в жизни доставила ему необузданность темперамента, много усилий потребовалось, чтобы приучить себя к размеренной походке, к спокойным жестам. И каждый раз, когда над выдержкой брал верх его естественный врожденный темперамент, Збандут корил себя, а иногда и наказывал. Вот и сейчас пошел, поднял карандаш и положил его на место.

Вскоре произошло то, чего больше всего опасался диспетчер. На его вопрос, почему холодает доменная печь, начальник смены с места в карьер загрохотал:

— Если бы я знал отчего, она не холодела бы! И с каких это пор диспетчер стал лезть в технологию! Ты знай свое — давай агломерат!

Збандут подтянул микрофон к себе.

— С каких это пор вы с диспетчером на «ты»?

— А это еще кто суется в разговор?! — По инерции у начальника смены снова вырвался выкрик.

— Директор.

В микрофоне что-то крякнуло, потом раздался глухой кашель.

— Простите, товарищ Збандут, — уже совсем иначе, елейно и почтительно, проговорил начальник смены и объяснил причину похолодания печи.

— Вот так и в дальнейшем вести все разговоры с диспетчером. Я переселился в его помещение и все слышу. Передайте по смене.

Грубее всех разговаривали с диспетчером начальники цехов. Они считали ниже своего достоинства давать подробные объяснения. Привыкли требовать с диспетчера оперативного обеспечения цехов всем необходимым — от сырья до порожних вагонов — и взвивались до небес, когда диспетчеры требовали от них. Такова была традиция, освященная годами, и Збандут принялся ломать ее.

Начальника смены блюминга, который пытался отделаться от диспетчера невразумительными ответами, директор тоже взял в оборот. Ему важно было установить, почему тот темнит, — принимает диспетчера за тупицу или сам туп? Но разобраться в этом с ходу не удалось, и Збандут попросил его после смены наведаться в диспетчерскую.

— Познакомитесь с диспетчером, получите точное представление друг о друге — будет легче работать, — отечески внушал ему Збандут. — И я вас поближе рассмотрю.

— Посидели бы вы здесь месяцок, — с просительной интонацией сказал диспетчер, — был бы другой компот. Важно приучить к нормальному тону. А там пойдет.

Збандут облизал пересохшие губы, посмотрел на диспетчера с добродушной усмешкой.

— Месяцок? Вы много захотели. Хватит и недели. Потом достаточно заглянуть к вам раз в три дня для поддержания легенды, будто директор здесь днюет и ночует. — И добавил с укором: — Нужно зарабатывать личный авторитет, а не светить отраженным светом.

В молодости Збандуту пришлось посидеть в диспетчерском кресле, познать всю сложность и значимость этой незаметной, неблагодарной, но крайне необходимой работы, и на каждом заводе он добивался, чтобы диспетчер из простого информатора вырастал в подлинного организатора производства.

* * *

В час ночи, предупредив главного инженера, что завтрашний день проведет в Донецке, Збандут сел в машину и укатил в Днепропетровск. В девять утра он был уже у Штраха. Он понимал, что на совещание, которым все время были заняты мысли, надо являться во всеоружии, заполучив приверженцев. Личные контакты в таких случаях играют немаловажную роль.

Новое здание проектного института стояло на самом берегу Днепра. Из окон кабинета Штраха была видна могучая река и противоположный берег, застроенный до самого горизонта и дымивший трубами бесчисленных заводов.

Эти два человека впервые встретились лицом к лицу и поначалу вели разговор осторожно, прощупывая друг друга. Но очень скоро пристрелялись и, отбросив всякую дипломатию, углубились в существо дела. К удивлению Збандута, у Штраха уже был готов новый эскизный проект цеха, дорогой, щедрый, но подкупающий размахом и смелыми решениями. Ни одного дефекта, которыми изобиловал пресловутый типовой проект, Збандут не обнаружил.

Положение прояснилось. Теперь на совещании можно предложить взамен существующего новый, более совершенный вариант. Есть с чем сравнить, есть что выбирать.

— Кто вам финансировал эту работу? — поинтересовался он.

— Никто.

— А как же вы сведете концы с концами?

— Отстоим — ваш завод оплатит, погорим — понесем, как водится, убытки. Не все в нашей жизни определяется рублем. Есть еще другое мерило человеческих деяний — совесть. Ради нее приходится не только на материальные убытки идти, но подчас и на Голгофу. За все лучшие проекты у нас, как правило, лупят. Совершенствуем, ищем оптимальные решения и, естественно, вылезаем из сроков. А сроки — основное в нашей деятельности. Неважно, что хуже, лишь бы в срок. И все благоденствуют, все довольны.

У Штраха глаза усталые, но мудрые, многое повидавшие. Голова седая, без единой чернинки, но держит он ее гордо.

— Надеюсь, что встречу в вас не только единомышленника, но и активного союзника, — не то вопросительно, не то утвердительно сказал Збандут.

— Это разумеется само собой. Слушайте, кто такая Лагутина? Я заочно в нее влюбился.

— В нее еще легче влюбиться очно. — Збандут охотно улыбнулся. — Это самая интересная женщина, какую я видел. Бывают красивые и неумные, бывают умные и некрасивые. В этой сочетается все.

— У нее что, умение репродуцировать или она живет своим умом?

— И то и другое, опять-таки в редком сочетании. И еще неоценимая черта, которую так нужно развивать в людях, — принципиальность, независимость мышления.

— Эх, батенька, — протяжно вздохнул Штрах, опускаясь в кресло, — с этими качествами жить не так просто, и таких людей не больно много.

— И все же именно такими людьми должен окружать себя руководитель, не боясь, что кто-то окажется умнее его. А у нас… Попадет иногда в руководящее кресло пентюх — и подбирает кадры себе по плечу, а чаще и пониже, чтобы на их фоне казаться светочем. Смотришь, через какое-то время уже образовался целый очаг бездарей. А бездари страшны тем, что обладают свойством коагулировать, сплачиваться, кустоваться.

— Попробуй подбери умных, — проворчал Штрах. — Вот хоть бы у меня в институте… Какие стимулы для удержания умных людей? Зарплата у всех одинаковая, возможности получить степень нет — институту не дано право присваивать ученые степени. А если человек защитит диссертацию на стороне, он и уйдет на сторону, поскольку в проектном институте никакими привилегиями пользоваться не будет. Вы вот на проектировщиков нападаете. А хоть когда-нибудь об этой стороне дела подумали?

— У меня есть о чем думать на своем месте, — вяло отозвался Збандут. — У нас на заводах тоже ни один кандидат наук не задержится, не говоря уже о докторе. Не та зарплата, не те условия работы. Завод отдачи требует, быстрого решения вопросов, потому что их тьма-тьмущая и потому, что один на другой набегает. К примеру, проблема качества. Дело в том, что качество продукции из количества не растет, и не каждому ведомо, что лучше один хороший рельс, чем два плохих, лучше один лист из нестареющей стали, чем два из обычной, лучше…

— …один умный, чем десять глупцов, — подхватил Штрах.

— Посмотрите, что получается, — продолжал Збандут. — Вызовут тебя, предложат… ну, скажем, освоить в кратчайший срок новый мудреный профиль проката. Подумаешь, прикинешь и откровенно признаешься, что не можешь этого сделать. А твой коллега пообещает, легко пообещает, будто это пара пустяков. Смотришь — его акции сразу повысились. Придет время, коллега засыпался, ничего у него не вышло. И все равно акции его котируются выше твоих. Он пытался, а ты не хотел и даже не пытался.

— Я давно пришел к выводу, что принципиальность дорого обходится, — мрачно отозвался Штрах.

— А вот отсутствие ее воспитывает нигилизм. Моя хата с краю, своя рубашка к телу ближе, поперед батьки… — и — так далее. У своерубашечников очень удобная позиция — беспринципность, возведенная в принцип. Клеймо на них надо ставить, чтобы каждый сразу видел, с кем имеет дело.

— Воспитывать их надо, — возразил Штрах. — Бить по самолюбию и притом нещадно. Вы заметили, что, как правило, нигилисты — люди никчемные. Они ничего не знают, ничего не умеют и низвергают авторитеты только лишь для самооправдания, для самовозвышения. Кстати, есть только два способа проникнуться уважением к собственной персоне — либо сделать из себя что-то значимое, общественно полезное, чтобы стать вровень с другими, а то и приподняться над ними, либо шельмовать всех подряд, втаптывать в грязь. Первый способ трудноват — надо расти самому, а второй… второй совсем прост. Косить все, что растет кругом — и будешь торчать, как штырь. В своем воображении, разумеется.

— У вас молодежи много? — Збандут потер тыльной стороной ладони отросшую за ночь щетину, устало прикрыл глаза.

— Почти весь институт молодежный. А за счет кого еще расти?

— И как, уживаетесь? Штрах задумался.

— Молодежь никогда не бывает похожа на своих отцов, — раздумчиво произнес он. Заметив, что собеседник ищет сигареты, протянул свою пачку. — Она или лучше их или хуже их, но их не повторяет.

— А все-таки — хуже или лучше? — нетерпеливо спросил Збандут.

— Ну вот вы как хотите. Да или нет. Тут односложным ответом не отделаешься.

— Лавируете?

Штрах усмехнулся. Лукаво и в то же время снисходительно.

— В общей массе она умнее, чем были мы, тоньше, проницательнее и… критичнее. Нам достаточно было лозунгов и призывов, чтобы жить впроголодь, не спать сутками, работать до седьмого пота. Им одних лозунгов мало. И вот в этом роль руководителя, наставника огромна. Его не столько слушают, сколько смотрят на него и поступают сообразно тому, как поступает он. Точнее говоря, следует делам и почти никогда словам. PI еще одно качество отличает их от нас. Мы были жертвенным поколением. Шли на любую жертву, какую от нас ни требовали, подчас даже на неразумную. Это ведь факт, что каждый из нас готов был погибнуть, чтобы спасти, ну, допустим, уплывающее бревно. Нынешние парни и девчата тоже идут на жертвы. В пожар, чтобы вынести попавшего в беду ребенка, каждый, пожалуй, ринется, но из-за бревна… Непременно взвесит, что стоит бревно в сравнении с человеческой жизнью.

— Я как-то ехал в поезде с девушками, которые бежали с целины, — совхоз попался крайне неудачный, — припомнил Збандут соответствующий их разговору случай. — Упрекнул в отсутствии стойкости, и знаете, что мне ответили? «Мы ехали бороться с трудностями, а не с идиотизмом». Оказывается, они много и долго терпели лишения, пока не разобрались, что директор просто скопидомничает. Всю зиму морил голодом, а продукты берег. И не на посевную, нет, что можно было бы оправдать, — распутица, не подвезут, — а так, на всякий случай. Из любви к запасам, что ли. И доберёгся до того, что посевную не с кем было проводить.

— Я еще об одной особенности не упомянул, — боясь, что потеряет нить мысли и не выложится до конца, поспешно вставил Штрах. — Мы все отдавали во имя грядущего, порой ничего не получая взамен. А нынешняя молодежь прежде всего думает о сегодняшнем дне. Журавль журавлем, а синицу подай.

Долго еще говорили они о себе в прошлом, о себе в настоящем и, словно по взаимному уговору, не трогали своего будущего. У Штраха его почти не было. Оставались считанные годы до пенсии, и он не совсем представлял себе, каким перешагнет он этот грустный возрастной порог. Мысль о бездействии ему претила. Да и Збандуту под пятьдесят — возраст, когда начинаешь задумываться о подступающей старости.

А потом неожиданно разгорелась острая дискуссия о том, кому из них труднее живется на белом свете.

— Вам что? — говорил Збандут. — Вы отвечаете только за план. Выполните задание — в королях ходите.

— Королями мы никогда не ходим. Задания нам подваливают такие срочные и сверхсрочные и особо срочные, что, поверите, никаких сил. Хронически идем вне графика со всеми вытекающими отсюда последствиями. Никто не учитывает наших возможностей. У вас на заводах почему-то принято считаться с мощностью агрегата и с его пропускной способностью. А у нас главный агрегат — человек, и вот с ним-то никто не считается, будто возможности его беспредельны.

— Зато у вас нет тысяч неприятностей, которые подстерегают директора. Хотя бы аварии. Их не так много, но вероятность их висит над тобой, как дамоклов меч. Уходы плавок в мартене, прорыв горна в доменном, когда расплавленный чугун попадает в воду и все от взрывов летит к чертям собачьим. А когда взрывает амбразуру и тысячи тонн раскаленных материалов вываливаются из домны, как икра из вспоротой белуги!

— А-а! — Лицо Штраха передернула пренебрежительная гримаса. — Авария гнетет до тех пор, пока не ликвидирована. Вошел в строй агрегат — и о ней забыли…

— Когда план нагонишь…

— Вот если цех неудачно спроектируешь. А если завод? Попробуйте тащить эту тяжесть до гробовой доски.

— Так уж до гробовой…

— А как бы вы думали?

— Однако вас не очень гнетет эта тяжесть, если без особого сопротивления взваливаете ее на плечи.

— Не понял, — схитрил Штрах, хотя для него не было загадкой, что имел в виду Збандут.

— Чего здесь не понять! Знали, что в Приморске получится неважнецкий цех, однако трупом не легли. Привязывали типовой проект, да еще и торопились.

Штрах посмотрел на Збандута исподлобья глазами-буравчиками, шевельнул густыми бровями и сразу обрел хищноватый облик.

Збандут схватил карандаш и скупыми, но точными линиями мгновенно набросал на листе бумаги дружеский шарж. Штрах вспыхнул, когда увидел свое изображение, — шарж показался ему чрезмерно злым, но быстро остыл и забрал рисунок себе на память.

— Зарываете талант в землю, — проворчал добродушно.

— Представьте себе, не один, — не без хвастовства отозвался Збандут. — И пел в юности, и музицировал. Только исподволь. В мои годы для комсомольца это считалось зазорным. Частушки давай, хорошо, на гармошке — изволь. А «Смейся, паяц» — ни-ни. Это уже моральное разложение. А рояль — отрыжка буржуазной идеологии. Хуже, чем галстук или шляпа. Было?

— Было. Все было, — уходя мыслями в прошлое, грустно проговорил Штрах.

— У нас на заводах знаете кто галстуки научил носить? Не знаете? Серго Орджоникидзе. Как вздрючил инженерно-технический персонал за замусоленную одежду и рубашки с воротом нараспашку…

И когда Штрах снова вернулся к наболевшему — чья должность все же тяжелее и беспокойнее, Збандут поспешил закруглить разговор.

— Мне кажется, наш спор — кому из нас живется вольготней на Руси — решится на совещании.

Глава 12

Совещание было намечено не в Приморске, чего больше всего опасался Збандут, не в Тагинске, чего добивался, а в Москве, чего он никак не ожидал. И не в министерстве, не в Центральном проектном институте, а в Совете Министров. Особенно настораживало его, что сроки совещания несколько раз переносились. Это означало, что подготовка к нему шла серьезная и тучи сгущались.

В Совете Министров Збандут появился заблаговременно — хотел прощупать, какие ветры носятся в воздухе, и был несказанно удивлен, увидев в коридоре множество людей. Они стояли кучками, спорили, что-то горячо доказывали друг другу, и в этом обычно чинном, спокойном, благопристойном коридоре стоял шум, подобный шуму морского прибоя.

Збандут подошел к группе, окружившей плотным кольцом Штраха. Здесь был и Рудаев. Он молчал и только внимательно прислушивался к обвинениям, бросаемым в адрес проектировщиков. Молчал и Штрах. Нападки сыпались на него ворохом, и защищаться в такой ситуации было бессмысленно.

Взяв Рудаева за локоть, Збандут отвел его в сторону.

— Что тут происходит?

— Терзают Штраха за..< чужие грехи, — пояснил Рудаев и поправился: — Вернее, за непротивление злу. Намерены драться за нас, как тигры. Но за вашу судьбу побаиваются. Директор ЦПИ Воскобойников, говорят, дока, всюду вхож, поддержкой пользуется. Он тут уже всех обработал, даже референтов настроил. Нас, заводчан, очень холодно встретили, а меня так разглядывали, будто я из кунсткамеры.

— А что, экземпляр редкостный, — грустно усмехнулся Збандут. — Такие иглошёрстные особи почти что сведены на нет. Одного только опасаюсь я: перегорят здесь, в коридоре, а когда до дела дойдет, не хватит горючего. Да и обстановка будет охлаждающая.

Воскобойников появился за пять минут до начала совещания, прошелся взглядом по головам, кое-кому кивнул в ответ на приветствие с высоты своего поста и роста и пошел в кабинет зампредсовмина. «Проскользнул, дабы избежать столкновения в кулуарах и заручиться солидным союзником», — невольно мелькнуло в сознании Збандута.

Такое свойское вторжение в кабинет Прокофьева всех насторожило. Рудаев недвусмысленно посмотрел на Збандута — что я говорил?

Когда большие напольные часы зашипели, готовясь к бою, референт открыл дверь и попросил заходить.

Рудаев впервые участвовал в совещании, проводимом на таком высоком уровне, и с волнением переступил порог большой комнаты с длинным столом, протянувшимся вдоль окон, сквозь которые в неожиданном ракурсе открывался двор Кремля.

Во главе стола сидел Прокофьев, самый молодой из заместителей, широкий в кости, крупнотелый человек, и, слушая склонившегося к нему Воскобойникова, добродушно улыбался. Разговор носил явно не относящийся к делу характер — может, об охоте, а может, о случае на рыбалке. Воскобойников азартно жестикулировал и всем своим видом давал понять, что с Прокофьевым у него отношения короткие, если не приятельские. Да и Прокофьев характера их отношений не скрывал. Когда все расселись, он запросто положил свою руку на руку Воскобойникова — ладно, дескать, доскажешь потом.

— Начнем, товарищи, — по-домашнему радушно предложил Прокофьев, пригладив волосы, и предоставил слово Воскобойникову.

— Я полагаю, что надо начинать с виновника торжества, — тотчас возразил Воскобойников тоном человека, привыкшего командовать.

Прокофьев сразу разгадал маневр директора института.

— А я полагаю, что первым разумнее заслушать вас, — сказал он твердо.

Воскобойников неохотно встал, но быстро овладел собой и с экспрессией, характерной для тех случаев, когда обвинение диктуется целями самозащиты, набросился на Збандута. Какие только ярлыки не были приклеены ему! Партизанщина, самоуправство, вымогательство, феодальные замашки, антиправительственный акт. Даже давно вышедшее из обихода слово «саботаж» тоже вытащил из архива.

Прокофьев слушал терпеливо, никак не проявляя своего отношения ни к терминологии, ни к темпераменту, с каким все это преподносилось, но, когда Воскобойников стал требовать строжайших мер взыскания, резко остановил его.

— Всеволод Константинович, квалифицировать действия директора и обсуждать степень его вины во всей этой истории — не ваша забота. Начнем лучше с другого конца. Вернее, с начала. Все мы хотим, — Прокофьев посмотрел на окружающих, как бы испрашивая их мнения, — хотим услышать из ваших уст оценку проекта, сделанного вверенным вам институтом. Мне кажется, так мы сэкономим время.

Воскобойников напустил на себя мину обиженного.

— Пусть это сделают они.

— Я попросил бы все-таки вас.

Рудаев не выдержал, заерзал на стуле, испытывая злорадное чувство удовлетворения — попав в непредвиденную ловушку, противник неуклюже хорохорится и тем самым только усугубляет свое положение.

— Хорошо, я вам помогу, — тоном доброжелательного экзаменатора, который приходит на помощь оторопевшему студенту, произнес Прокофьев. — Расположение конверторов вам нравится?

— Проект сделан в соответствии с лучшими образцами западных фирм, — вильнул от прямого ответа Воскобойников. — Западная техника…

— Минуточку, — прервал его Прокофьев. — Получается, ваш творческий вклад выразился в том, что вы перенесли западный цех на советскую землю.

— Это не совсем так. Мы внесли кардинальные изменения применительно к нашим условиям…

— Какие?

А вот какие — Воскобойников ответить не мог по той простой причине, что не было их, кардинальных изменений. Проект делали в спешке и ничего существенного внести не успели. Кое-какие мелочи он упомянул, но и для самого неискушенного в вопросах производства человека было очевидно, что проку от них немного, что к разряду инженерных находок они не относятся.

Наступило неловкое молчание. Прокофьев не пришел больше на помощь Воскобойникову, перелистывал содержимое какой-то папки, и, присмотревшись, Рудаев узнал свою объяснительную, посланную из Тагинска.

Воскобойников неуверенно опустился на свое место, но Прокофьев тотчас поднял его снова.

— Значит, вы утверждаете, что проект соответствует лучшим образцам западной техники… вчерашнего дня.

— Сегодняшнего, — возразил Воскобойников, придав своему лицу как можно больше внушительности.

— Вчерашнего. Пока там построили, пока вы проектировали, пока строители воздвигали — это уже вчерашний день капиталистической техники. А нам нужен завтрашний день техники социалистической.

— Я не могу, когда меня прерывают. — Воскобойников уже не скрывал своего раздражения.

— Извините, молчу. — Прокофьев сцепил пальцы рук, оперся на них подбородком. — Но только вы не молчите. Перечислите пункт за пунктом недостатки вашего проекта. И не скупитесь на откровенность, не перекладывайте свою работу на других.

— Жесткие сроки, которые установили нам для проектирования нового цеха, я бы сказал, волюнтаристские, — зашел Воскобойников с другой стороны, — во многом определили…

Прокофьев вздохнул, стал смотреть в окно, и это совсем сбило Воскобойникова. На шее у него выперли жилы, судорожно заходил острый кадык. Он держал сегодня экзамен не только на осведомленность и эрудицию, но и на честность.

— Основным мерилом качества проекта являются удельные затраты на единицу продукции, — все же собрался с силами Воскобойников.

— Расположение конверторов удачно или нет? — окончательно потеряв терпение, без всяких, церемоний прервал его Прокофьев.

— Видите ли…

— Удачно или нет?

— Не совсем.

— Так. Слава всевышнему. Один конкретный ответ выудили. Всеволод Константинович, думаете, мы с вами будем сидеть тут до утра? Котлы удачны или нет?

— В данное время принимаются меры к их улучшению.

— Выходит, тоже не совсем удачны. Хорошо. Дальше. Да почему я должен вытаскивать из вас по слову? Раскачайтесь в конце концов.

— Вы из меня делаете унтер-офицерскую вдову, которая сама себя сечет! — Голос Воскобойникова задребезжал струной, и сам он затрясся от гнева.

— На нашем языке это называется иначе — самокритика, — резанул Прокофьев. — Вам предоставляется редкая возможность для искреннего самокритичного выступления. И не отвлекайтесь, пожалуйста, на экскурсы в область литературы.

Рудаев был готов обнять Прокофьева. Шел он сюда, не ожидая ничего хорошего. Успели ему нажужжать, что Прокофьев молод, в металлургии разбирается слабо, беспощаден к нарушителям установленных сроков строительства, дружен с Воскобойниковым, всегда находит с ним общий язык.

В любом аппарате есть свои пифии. Они не упускают случая щегольнуть информированностью, особенно перед людьми, не искушенными в тонкостях внутриаппаратных взаимоотношений, они ответят на любой вопрос, дадут любой совет. Незадачливый провинциал для таких — приятная находка. Он слушает с открытым ртом и, главное, многое воспринимает как откровение. Вопреки ожиданиям, Рудаев убедился, что Прокофьев отметает всякие личные симпатии и упрекнуть его можно разве лишь в том, что делает он это излишне демонстративно.

— Проект утвержден Советом Министров как типовой, — вытащил Воскобойников последний козырь из колоды неудачно перетасованных карт.

Прокофьев позеленел от злости и долго не мог произнести ни слова. Не потому, что не находил их. Сдерживался. И сдержался, спросил самым спокойным тоном:

— Кто представлял его на утверждение?

— Наш институт.

— Значит, вы талантливо ввели в заблуждение Совет Министров? Вам поверили, а вы подвели, — заключил Прокофьев и объявил перерыв.

Воскобойников сделал было попытку остаться с ним один на один, но маневр не удался.

Прокофьев сослался на какой-то сверхсрочный и сверхважный разговор по телефону и попросил оставить его одного. Пришлось выйти в коридор.

На Воскобойникова не только не набросились всей оравой, как того можно было ожидать, к нему даже никто не подошел. Ни по делу, ни без дела. Он стоял в одиночестве, прислонившись к стене, и курил папиросу за папиросой, полагая, что сохраняет независимый вид. Изредка бросал он косые взгляды на тех, кто представлял оппозицию, и довольные физиономии их возбуждали в нем глухую ярость. Особенно противно было лицезреть Рудаева, с торжествующим видом расхаживавшего по коридору. «Ничего, это не последняя инстанция, — метался в мыслях Воскобойников, — есть еще Центральный Комитет партии. Там никого не погладят по головке за срыв сроков строительства. Там…» Но поразмыслил хладнокровно и пришел к выводу, что в сложившейся обстановке лучше туда не жаловаться, скорее надо опасаться, чтобы сами не вызвали. Бросил испепеляющий взгляд на проходившего мимо Збандута. «Вот старый авантюрист. Чует же, что ничего не добьется, но сконцентрировал на себе внимание, нарядившись в тогу прогрессиста. Шел бы обычными путями — захлебнулся бы в потоке бумаг и череде совещаний. А тем временем главный корпус цеха закончили бы — и дискуссии конец. Ничего, будут продолжать строить как миленькие, — убеждал он себя. — Но в грязи выкупают. Эту свору только спусти с цепи. Разорвут в клочья».

В тот момент, когда он представил себе, какие страсти разгорятся после перерыва, референт объявил, что Прокофьева вызвали в президиум ЦК КПСС и совещание откладывается до завтра.

Они возвратились в гостиницу втроем — Збандут, Рудаев и Штрах. Хотелось есть, но принялись анализировать ситуацию и о еде забыли.

— Ушел Прокофьев от решения. Ловко ушел, не придерешься, — сказал Штрах.

Рудаева эта фраза насторожила.

— Вы полагаете, что это не совпадение, а уловка?

— Во всяком случае, оттяжка нам не на пользу, — < вмешался Збандут. — Мы не знаем всех подводных течений, которые могут нам встретиться, всех рифов, на которые можем натолкнуться. Разве предугадаешь, какие силы мобилизует Воскобойников? Против нас и сроки строительства, и удорожание его.

Он лениво прохаживался из одной комнаты в другую, разглядывая незадачливые картины на стенах. Тревога, которая разъедала ему душу, никак не проявлялась внешне. Само спокойствие. Развалился в просторном мягком кресле Штрах. А Рудаев как присел на краешек стула, так и сидел, словно с минуты на минуту собирался уйти.

— Вам что? Вам подай хороший цех — и хоть трава не расти, — вдался в рассуждения Штрах. — А представляете, каково мне? Весь институт фактически нужно сажать за рабочие чертежи. А на моем горбу еще крупнейшая домна. Для вас же. И вторая очередь, аглофабрики, самой большой в Европе, на двенадцать лент, да каких! Тоже для вас, кстати. И еще домна для Кривого Рога, и новый стан для Азовстали, и реконструкция чуть не всех аглофабрик страны. Что прикажете отодвинуть? А в общем… Нет, тут одним выговором не пахнет. Пачка.

— И много вы их набрали? — беззаботно осведомился Збандут.

— У-у! Явный перебор. Я даже журнал завел входящих и исходящих. Случается, кое-какие снимают. Нет, куда лучше быть эксплуатационником.

— Еще бы! Райская жизнь!.. — не сдержался от иронической реплики Збандут. — Все требуют вразнобой и все учат невпопад. А инстанций сколько, которым надо подчиняться! А инструкторов и контролеров всех мастей и оттенков! А пожарная охрана чего стоит! Вы думаете, пожарная охрана мало крови пьет? Да я пожарников боюсь больше всего на свете. У меня на них даже условный рефлекс появился — потеть начинаю. Черт знает что! В Совете Министров сухой сижу, а войдет пожарник — и сразу потек.

— Дипломатом быть нужно, — поучающе заметил Рудаев. — Когда директорствовал Даниленко…

— Самый искушенный в дипломатии у нас Рудаев, — не преминул поддеть и его Збандут. — За три месяца два раза с одного и того же завода выставляли.

Реплика рассмешила Рудаева, он отхохотался и только собрался заговорить снова, как дверь приоткрылась, и на пороге появился Даниленко.

— О-о, Николай Александрович, — не особенно дружелюбно протянул Збандут. — А вы легки на помине…

— Перемалывали косточки, ругали…

— Прикидывали, в какой тихой заводи отсиживаетесь.

Даниленко недоверчиво улыбнулся, сказал сокрушенно:

— Эх, жаль опоздал к началу. Но, кажется, не опоздал к концу.

— Как ни старались…

Ему рассказали о ходе совещания.

— Что ж, пока все идет закономерно, — удовлетворенно отметил Даниленко. — Одержите победу — пресса сделает из вас героев. Завидую я сталеварам, горновым и директорам, — сказал шутливо. — О них пишут, их хвалят. Ни одной хорошей статьи не видел о секретаре обкома.

— Зато у вас дурная привилегия — о вас и плохо не пишут, — ввернул Збандут.

— Я знаете, о чем думаю? — с грустью в голосе произнес Штрах. — Вот сдадим мы сейчас как лучшие друзья, сплоченные одной целью, и, кажется, нас водой не разольешь. А разъедемся… Я, конечно, зашьюсь с проектированием, и, когда начнут искать виновного, все вы будете показывать на меня пальцами — распни его. Воображаю, какой заголовок для своей статьи придумает тогда товарищ Лагутина! У нее есть такой дар. «Повторение ошибки — это преступление». Здорово! Громко, емко! Хочешь не хочешь — прочитаешь.

— Это не ее заголовок. Рудаевский, — уточнил Даниленко. Наткнувшись на удивленный взгляд Штраха, достал из туго набитого портфеля телеграмму Рудаева.

Штрах прочитал телеграмму, вздохнул.

— Тем хуже для меня, если и у него публицистический дар. Иное название больше целой статьи стоит. А в данном случае и название и статья — гром.

— Погром, — поправил его Рудаев. — Крепче, чем тогда по Гребенщикову.

— Этому вепрю ни гром, ни погром не страшны, — Даниленко стрельнул быстрым взглядом в Збандута. — Кое-кто даже поставить его главным инженером замыслил.

— Гребенщикова?! — У Рудаева даже голос перехватило от одной мысли, что, чего доброго, снова придется работать под его началом. Этот церемониться с ним не будет.

Збандут молчал. У него и в самом деле были соображения на этот счет. Гребенщиков — человек с широким техническим кругозором, с солидным багажом знаний. Да, груб, да, часто бывает несправедлив. Но не оттого ли в нем столько яда, что используется он ниже своих возможностей? А вот нагрузи его работой по плечу, удовлетвори органическую потребность проявить себя на другом поприще, более широком, более соответствующем его размаху — и все шипы на нем сотрутся. От рабочих он волей-неволей отойдет, а инженеры — те за себя постоят. К тому же Гребенщиков, пожалуй, не захочет слишком резко контрастировать с ним, Збандутом, у которого другая школа управления. И по специальностям тогда руководители завода составят полноценный комплекс. Директор — доменщик, главный инженер — сталеплавильщик, заместитель главного — прокатчик. Классическое распределение, лучше не придумаешь. Но пока еще рано на этом настаивать.

— Недавно приснился мне очень любопытный сон, — почему-то уставившись на Штраха и напустив на себя загадочный вид, доверительно заговорил Даниленко. — Будто умер Гребенщиков. Похоронили мы его честь честью, с речами, не особенно трогательными, с музыкой, не особенно грустной. А вскоре умираю я. Дурацкое какое-то состояние. Лежу, все вижу, все слышу, а не могу ни пальцем пошевелить, ни звука произнести. Похоронили и меня. С помпой, как по должности подобает. В общем, по первому разряду. И вознесся я на небеси. Огляделся. Направо от меня врата в рай, налево — в ад. Ну, думаю, в ад я всегда угожу, вот как бы в рай пробраться. Напустил на себя смиренный вид, подошел к вратам рая. Звонок электрический. Нажал кнопку. Из калиточки выходит апостол Петр. «Чего тебе?» — «Как чего? Вот умер, сюда прошусь». Петр другую кнопочку нажал, которую я поначалу не приметил. Появился апостол Павел — он у него вроде начальника отдела кадров. «Анкету товарищу», — приказал Петр. Заполнил. Подал. Петр взглянул, да как заорет: «Секретарь обкома? Безбожник? В ад!» И хлопнул калиткой. Отошел я в сторону, не тороплюсь, как вы понимаете. Смотрю — подходит к вратам Синельников, сталевар старого мартена. Врата автоматически открываются, будто в них фотоэлемент пристроен, и наш Синельников дует напрямик. «Слава богу, сталеваров пускают», — решил я и опять позвонил.

Только физиономию скривил на правую сторону, чтобы не узнали. Снова анкету заполнил. Прочитал ее Петр, спрашивает, с какого я мартена. И вот тут черт меня попутал, тщеславие, видите ли, взыграло. Подумал про себя: мужик я как будто подхватной, неловко как-то сказать, что до нового цеха не докарабкался. Говорю — с нового. «В ад, — отвечает Петр. — В рай только из старых цехов пускаем. Там люди при жизни геенну огненную прошли, от всех грехов очистились. А в новом что? Охлаждение, вентиляция, механизация, автоматизация. Вода газированная— пупырышки такие от нее поднимаются». Ну, думаю, все. Вопрос решен окончательно и ни в какую инстанцию обжалованию не подлежит. Но прежде чем в ад направиться, решил посмотреть, что же в раю делается. Забор вокруг такой старенький, доски рассохлись, щели в палец. Взглянул одним глазом в щель — раюшники ходят. В белых хитонах, руки на груди скрестили, и у некоторых сквозь лысину уже лучики пробиваются. Пригляделся — Гребенщиков! Я опять к вратам, опять рожу перекосил, теперь на левую сторону, позвонил, заполнил анкету. И опять меня Петр адресует в ад — начальник, матерщинник. Ну, тут я уже не выдержал. Выправил рожу — все равно один конец, да ка-ак рявкну: «Так что, гражданин апостол, оказывается, и здесь блат?!» Нахмурился Петр: «Это еще почему?» — «А на каком таком основании у вас вон тот человек в раю?» — и показал на Гребенщикова. «Тот? — переспросил Петр. — Человек? Так это же цербер. Мы его запустили, чтобы создавал праведникам подобие человеческой жизни, поднимал кровяное давление. А заодно чертей отпугивал, когда к отроковицам пробираются».

Финал этой веселой импровизации был настолько неожиданным, что все покатились со смеху. Однако тайное намерение Збандута никому не пришлось по вкусу, и в группе сообщников сразу же наметился явный раскол.

Глава 13

Рудаев на себе испытал, что такое московская телефонная связь. Чтобы отозвался 09, нужно набрать его, по крайней мере, два десятка раз. Дозвониться до администраторов гостиниц тоже оказалось не так просто. Обзвонил все большие гостиницы, принялся за маленькие. И вдруг — о, радость! — «Балчуг», номер 47.

Однако удача снова изменила ему. На все вызовы — молчание и молчание. Тогда он решил пойти в гостиницу, засесть в вестибюле и не двигаться до тех пор, пока не вернется Лагутина.

Он появился у гостиницы как раз в ту минуту, когда Лагутина выходила из нее. Не дав опомниться, схватил ее, приподнял, крутнул несколько раз и поцеловал куда пришлось — где-то между глазом и носом.

— Принимаю как гонорар за статью, — сказала она охлаждающе, но тут же рассмеялась, взяла Рудаева под руку и медленно повела по улице.

Рудаев принялся взахлеб рассказывать о совещании.

Значения своего выступления Лагутина не переоценивала. К острым статьям в печати уже начали привыкать, и, чем больше их появлялось, тем слабее был результат. Если бы не отчаянный шаг Збандута, возможно, вообще никаких последствий статья не имела бы. Что-что, а отмалчиваться учреждения научились.

Прошли Москворецкий мост, обогнули собор Василия Блаженного. Красная площадь предстала перед ними во всем своем весеннем блеске. Ярко пылали на солнце купола соборов, весело играли окна дворцовых зданий, и даже древняя Кремлевская стена в орнаменте из серебристых елей выглядела свежо и молодо. На брусчатой мостовой озерками стояла вода, в ней азартно плескались голуби.

— Я бы оставила вас здесь, — извиняющимся тоном сказала Лагутина. — Мне нужно обежать ГУМ. Завтра знакомые уезжают в Магнитку, надо кое-что передать.

— Мужу? — ревниво спросил Рудаев.

— Его матери. У меня чудесная свекровь.

— Возьмите меня с собой.

— Что ж, идемте, — нехотя согласилась Лагутина. — Только учтите, хожу я быстро, а у вас размеренная начальственная походка. Перестраивайтесь.

Осчастливленный разрешением быть рядом, он ходил за ней как на привязи, толкался в бесцеремонной толпе, терпеливо ожидал, пока она делала покупки, и носил постепенно заполнявшуюся сумку. Иногда она ставила его в очередь, и он, совершенно не выносивший этого занятия («Не буду стоять, если бы даже давали год жизни», — как-то сказал он матери), безропотно подчинялся ей и даже не одергивал тех, кто пытался словчить, оплатить чек раньше, чем следовало.

Понемногу он поддавался гипнозу своей роли, роли человека близкого, разделяющего тяготы бытовых забот.

— Для ГУМа характерна одна особенность, — вынесла свое заключение Лагутина, когда они наконец выбрались из человеческого муравейника. — В нем есть все, кроме того, что тебе сейчас наиболее нужно.

Он охотно согласился, что это так, хотя понятия не имел, права она или необоснованно придирается.

— А как вам нравится участь вырвавшегося в столицу мужа? — лукаво спросила Лагутина.

«Ну скажи, скажи прямо, что такая участь тебе очень нравится, что подвиг этот грошовый, а ты согласен на любую жертву, каждодневную, ежечасную. Ведь предоставляется случай ответить всерьез на шутливый вопрос, и это легче и проще, чем начинать объяснение самому, говорить какие-то традиционные слова, которых ты никогда не умел говорить». Как ни понуждал себя Рудаев сделать это, он все же не пошел на такой шаг, спасовал.

Вернулись в гостиницу, но Лагутина не поднялась в свою комнату. Оставила покупки внизу, в камере хранения, и снова увела Рудаева.

— Погуляем по Москве, Борис Серафимович. Я ведь ее почти не вижу. С утра до вечера в библиотеке за архивами.

Ему не оставалось ничего иного как согласиться. «Все равно выслушаешь, — упрямо подумал он. — Сегодня тебе не отвертеться. Впрочем, нет никакой гарантии, что не выбросит какой-нибудь неожиданный номер. Подойдет, допустим, к подъезду любого жилого дома и распрощается под предлогом, что у нее тут знакомые, надо проведать. Потом попробуй опять лови ее».

Снова захотелось сразу же, вот сейчас, сказать все, буквально все, что неудержимо просилось наружу, но обстановка улицы сковывала его. Показалось кощунством говорить на ходу, да еще под взглядами встречных, горячие, нежные, сокровенные слова, предназначенные одному-единственному человеку.

— Как там поживает наш верный друг Гребенщиков? — разряжая напряженность затянувшегося молчания, спросила Лагутина.

Рудаев хлопнул себя по лбу.

— Совсем забыл! Збандут собирается ставить его главным инженером! Вы представляете?

— Лю-бо-пытно! — неопределенно протянула Лагутина, узко щуря глаза, — не то соображала что-то, не то от солнца. — Но, пожалуй, в этом есть некоторый резон. В цехе Гребенщиков полновластный хозяин, а рядом со Збандутом, под его амортизирующим влиянием власть нашего босса будет ограничена. Во всяком случае…

— Вы что, всерьез? От кого-кого, а от вас я такой примиренческой позиции никак не ожидал. Даже Даниленко ощетинился, когда узнал.

— Если хотите, то и на вас тем самым Збандут накинет узду. Промежуточный контроль. Придется держать ушки на макушке.

— Но ведь этим он создаст мне невыносимую обстановку!

— Дорогой Рудаечка, для тех, кто не живет в мире с самим собой, кто сам является источником собственного беспокойства, не страшна никакая окружающая обстановка. Да, вам предстоят новые испытания. Испытание на удар вы выдержали. Теперь попробуйте выдержать на истирание. А все-таки молодец он.

— Кто?

— Збандут, конечно.

— Хорошо, давайте проведем линию дальше, — озабоченно проговорил Рудаев. — Збандут уходит, Гребенщиков поднимается на следующую ступеньку — директор.

— Вот этого никогда не случится.

— Какая тому гарантия?

— Новая атмосфера. Таких сейчас к кормилу не подпускают.

Поравнялись с кинотеатром. Лагутина предложила посмотреть новый фильм.

Рудаев отрицательно покачал головой.

— В Москве тратить время на кино! Это можно и у себя в Приморске.

— Как раз в Приморске-то и нельзя. Сразу всполошим всех кумушек. Вот, скажут, на чем зиждется их деловой альянс!

И Рудаев вдруг нашел зацепку для решающего разговора. Не такую блестящую, не такую удачную, как хотелось бы, но она позволяла перейти тот психологический барьер, который никак не мог преодолеть.

— Дина, у нас есть простой способ заткнуть всем рты. Давайте поженимся. — Он даже задохнулся от этих слов, таких неожиданных для него самого.

Лагутина бросила на своего спутника молниеносный взгляд, не то удивленный, не то растроганный, и тотчас отвела глаза в сторону. Рука ее, которую Рудаев держал в своей, вздрогнула, сжалась.

— Это что, официальное предложение?

— Да.

— Прозаически как-то звучит — поженимся.

Рудаев смущенно переминался с ноги на ногу. Язык его одеревенел, перестал повиноваться. Сделал отчаянный жест свободной рукой, словно хотел схватить что-то в воздухе.

— Ну не умею я говорить изысканных слов. Все мне кажется, что… прозвучат они фальшиво.

— Знаете, в каком случае слова звучат фальшиво? Если сам не веришь тому, что говоришь.

— Это не совсем так, — возразил он сдавленным голосом. — Слова все какие-то замусоленные, истертые, не те, что нужны позарез… Мне бы такие, чтобы сотворили чудо…

— Нет слов истертых вообще, — задумчиво сказала Лагутина, — есть истертые для каждого в отдельности. И потом… Истертые слова нельзя произносить только истертым людям. У остальных они звучат заново. А чудо… Оно само по себе не сотворится.

Ни он, ни она не замечали, куда идут. Спохватились только у подъезда гостиницы. Лагутина попыталась было пойти обратно, но он не выпустил сопротивлявшейся руки и не грубо, хотя достаточно настойчиво, ввел упрямицу в вестибюль гостиницы. О покупках, сданных в камеру хранения, она забыла, он счел это хорошим признаком и не стал напоминать. Дежурной за столиком не было. Лагутина взяла ключ из ящика, подошли к номеру.

Вот сейчас скажет: «До свидания, Борис Серафимович…» — подумалось Рудаеву, и он даже не сразу перешагнул порог, когда Лагутина, открыв дверь, посторонилась, чтобы пропустить его.

Рудаев повесил на вешалку пальто, огляделся. Лагутина уже сидела в кресле в блаженной позе отдыхающего после трудов человека. А ему хотелось быть близко, приткнуться где-то рядом. Чтобы осуществить это свое желание, он опустился на пол, положил голову ей на колени.

Она провела рукой по жестким, как прутья, волосам.

— А вы злой…

— Злые не бывают беспомощными…

Он вскинул голову, и она увидела в его взгляде раскаяние и мольбу.

…Они проснулись в одно мгновение, словно кто-то окликнул их. Голова ее покоилась у него на плече, волосы рассыпались по подушке, касались его шеи. В комнату сквозь темную штору с трудом пробирался пепельный свет, проявляя расплывчатые очертания предметов и восстанавливая вокруг реальный мир. Кровать стояла у самого радиатора, было жарко, и Рудаеву казалось, что лежит он на горячем песке под сожженным зноем небом. Он потянулся к Лагутиной, нежно поцеловал ее в щеку, сказал мечтательно:

— Я хотел бы просыпаться с тобой каждое утро… Она отодвинулась, прикрыла рукой грудь.

— Ну скажи, что ты счастлива… — взмолился Рудаев. — Скажи, прошу тебя.

— Счастлива. Но я не посягаю на твою свободу.

— Посягают на то, чего не хотят отдать. А я прошу: возьми ее. Возьми. Я люблю тебя. Вот эти глаза, губы. Всю тебя. Всю… — Он запнулся. — Неужели я ни чуточки не дорог тебе?

— Любовь подразумевает заботу. И помощь, — горестно проговорила Лагутина. — А я ни заботы, ни помощи, увы, не ощутила.

Рудаев попытался привлечь Лагутину к себе, но она отстранилась и подтянула повыше одеяло.

— Мне надо перешагнуть через полосу духовного отчуждения, которое неуклонно разрасталось и ширилось. Это не просто. Что такое любить? Любить — значит желать все время быть вместе, ты сам только что об этом сказал. А до сих пор ты прекрасно обходился без меня, и я не уверена, что не сможешь обойтись в дальнейшем.

— Дина, зачем так!…

Она не дала ему говорить, зажала рукой рот, и он только смог поцеловать горячую ладонь.

— Вот ты сказал — поженимся, — продолжала она. — А ты уверен, что тебе нужна именно такая жена? На Западе один социолог подверг обследованию сотни женщин и знаешь, к какому выводу пришел? Большинство женщин с запросами несчастны в личной жизни. У них повышенные требования к тем, кого они избирают, ну… в спутники жизни, что ли. Видишь, как трудно обойтись без истертых слов. А мужчины ищут себе пожиже, попроще. С такими легче. И мужское самолюбие удовлетворено, чувствуют себя «над». Да и многие женщины предпочитают, чтобы к ним относились покровительственно.

— Мне сейчас не до социологических исследований, — не удержался от резкости Рудаев и чертыхнулся про себя — дернуло его за язык.

— Многое в жизни бывает в первый раз… Лагутина запнулась под его взглядом, а он не стал просить ее, чтобы договорила, боялся, как бы снова не увела в сторону.

— Я ни на какое «над» не претендую. Ей-богу, я лучше, чем ты обо мне думаешь, и давай сейчас все решим.

Она задумчиво покачала головой.

— Ни сегодня, ни завтра мы не решим. Решит время. Вот когда каждый час одинокого досуга и мне и тебе будет казаться вечностью…

У Рудаева омрачилось лицо, он стал похож на обиженного ребенка.

— Пойми меня, Боря. Не могу я так, закрыв глаза… Боюсь еще раз обжечься… Знаешь, как это больно, когда по ожогу ожог. Давай подождем, повременим немного.

Глава 14

Людей в кабинете Прокофьева сегодня так много, что все они не разместились за столом, пришлось вносить стулья. Появился и Апресян со строителями и еще какие-то деятели, о которых всесведущие сказали, будто это работники Госплана.

Кто подтягивал силы, Збандут определить не мог, ясно было лишь, что без согласия Прокофьева ни один лишний человек не появился бы в этих стенах. А уж разобраться в соотношении сил и вовсе невозможно. Вот строители всех рангов наверняка станут на сторону Воскобойникова — техническая документация готова, металлоконструкции сложены на площадке, оборудование поступит в срок. Работай, выполняй задание и получай награды и премии. А что скажут сотрудники Госплана? Они ведь тоже заинтересованы в реализации своих планов. И спрашивают с них строго и часто, благо всегда под рукой.

Вопреки ожиданиям, Прокофьев оставил Воскобойникова в покое и начал с сотрудника Госплана. Избежав традиционной велеречивой преамбулы, тот сразу обрушил на собравшихся ворох цифр. Каждый день задержки строительства обходится во столько-то тысяч, столько-то тысяч тонн будет недодано стали, столько-то тысяч рублей поглотят простои прокатных цехов, столько-то тысяч автомобилей не выпустят заводы из-за отсутствия автомобильного листа, столько-то тысяч золотых рублей недополучит страна из-за срыва заказов на экспорт, в таких-то странах будет подорвано доверие к договорам, заключенным на поставку металла с Советским Союзом.

От этого человека узнал Рудаев, что в глубинных пунктах Центральной Африки есть селения, где с нетерпением ждут стальной лист, упакованный по двести килограммов в пачке, потому что верблюд, — а там другого транспорта нет — не может поднять более двух таких пачек. Привыкший считать металл тысячами тонн, Рудаев впервые в жизни почувствовал значимость каждой тонны. Впервые оценил и всю сложность работы сотрудников Госплана, которые решают уравнения со множеством неизвестных, поскольку никогда нельзя предугадать, на каком участке этой сложной цепи, состоящей из пятидесяти тысяч предприятий, порвется какое-либо звено или несколько звеньев кряду. И такой простой показалась ему работа в цехе, который можно объять взглядом, где все ясно, хотя далеко не всегда просто, что ему стало стыдно за себя. Поддавшись общему настроению, он неприязненно относился к госплановцам.

Но вскоре чувство раскаяния улетучилось бесследно, его вытеснило отчаяние. Весь смысл выступления работника Госплана сводился к одному: откажитесь от своих требований. Подумайте, во что обойдется переделка цеха стране, прикиньте, что важнее: улучшить условия работы людей и получить больше металла в будущем, но с опозданием, или выиграть во времени и выдать сотни тысяч тонн остродефицитного металла в ближайшее полугодие — ведь каждые сутки задержки — это многие тысячи тонн; взвесьте, выдержите ли тот огромный груз ответственности, который взваливаете на себя.

Рудаев с тревогой посматривал на Збандута, стараясь определить, какое впечатление произвели на него этот шквал тяжеловесных цифр и ворох убийственных доводов, но тот сидел, как мумия, уставившись прямо перед собой в стену.

Затем Прокофьев перечислил недостатки проекта, перечислил по памяти, не заглядывая в бумаги, и попросил заводчан напомнить, если что упустил. Но все основное было упомянуто, а мелочиться никто не стал.

Прокофьев кивнул Штраху, тот поднялся, подошел к небольшому столику, стоявшему неподалеку, сдернул с него покрывало, и взору присутствующих предстал макет нового цеха.

До сих пор Рудаев только слышал об объемном методе проектирования. Макет складывался из отдельных пластмассовых элементов, как составляют дети модели машин и зданий из готовых элементов «конструктора».

На этой объемной модели даже не умеющий читать чертежи мог прекрасно разобраться в расположении оборудования и агрегатов, подъездных путей и линий коммуникаций. Проектировщикам при таком методе трудно было ошибиться и что-либо перепутать, а строители, ясно видя, что к чему, без обычных затруднений могли составить план своих работ.

Предупреждая лишние вопросы, Штрах объяснил, что все конструкции, которые надо делать заново, окрашены красной краской. К общему удивлению, их оказалось меньше, чем предполагали. Заново перепланировав цех, проектировщики умудрились сохранить многое из того, что уже было изготовлено.

— Давно так проектируете? — живо заинтересовался Прокофьев.

— Года полтора, — ответил Штрах.

Прокофьев пристально посмотрел на Воскобойникова, и тот прочитал в его взгляде осуждение.

Рассмотрев макет, заводчане сразу активизировались. Посыпались предложения — вот сюда бы еще один стенд для ремонта ковшей, вот здесь нужен дополнительный заезд в разливочный пролет, вот тут хорошо бы удлинить площадку.

Директор Южгипромеза слушал, думал, кое с чем соглашался, иногда возражал. Чувствовалось, что не один день просидел он над макетом и многое отработал сам.

Потом Штрах несколькими точными движениями сузил пролеты цеха, загнал груши конверторов в пространство, ограниченное колоннами и подкрановыми балками, убрал приспособления для шлакоуборки, и глазам присутствующих предстал таганский цех.

Зрелище было настолько убедительным, контраст между проектами двух институтов таким разительным, что чаша весов сразу склонилась на сторону нового проекта.

Но торжество испортил Воскобойников. Штрах, оказывается, умолчал о том, что для расширенного пролета нужны особые мостовые краны для заливки чугуна грузоподъемностью в двести тонн, а на проектирование, заказ оборудования и изготовление таких кранов уйдет минимум два года — в природе пока таких кранов не существует. Вот об этом и сказал Воскобойников.

Штрах стал излагать свои соображения насчет переделки старых кранов, но названные им сроки показались сомнительными. Ему на помощь пришел Даниленко.

— В природе вообще никаких кранов не существует, — сказал он, бросив взгляд на Воскобойникова. — И все же они есть. Готовенькие, целехонькие, именно такие. В ГДР.

— Это точно? — требовательно спросил Прокофьев.

— Да. Сделаны на экспорт, но застряли.

— У нас всегда крайности, — зло бросил Воскобойников. — То строили дворцы для свиней…

— Но это не значит, что нужно впадать в другую крайность, — строить хлева для людей, — резко оборвал его Прокофьев. — У меня осталась только одна неясность: на сколько все это задержит строительство?

Вот тут и разгорелся спор. Горячий, непримиримый. Воскобойников утверждал, что на год, строители требовали дополнительно полгода, Штрах назвал три месяца и упорно стоял на своем. Воскобойникова поддерживал работник Госплана — ему лучше чем кому другому известно, как долго проектируют и как долго строят. На него набросились строители — разве он не слышал о темпах приморского «Металлургстроя», разве не знает, что этот трест построил слябинг длиной в километр за год, а мощную домну за одиннадцать месяцев? За Штраха вступились представители заводов — строительство-де такого цеха расчистит дорогу для остальных ему подобных.

Прокофьев не вмешивался. Даже не сделал попытки утихомирить Апресяна, когда тот со свойственным ему южным темпераментом попытался перекричать заводчан. Было похоже, что Прокофьев пришел к определенному решению и потерял всякий интерес к тому, что происходит сейчас у него в кабинете.

Особенно шумно стало, когда Штрах заявил, что новый цех обойдется всего на двадцать процентов дороже тагинского.

— От вашего расчета пахнет липой! — вознегодовал Воскобойников. — Вы намеренно занизили стоимость, чтобы обмануть Совет Министров, вы…

Штрах долго выслушивал длинную и бурную тираду, крепился, но в конце концов не выдержал:

— Это у вас ни одно строительство не укладывается в смету! Как правило, перерасход раза в полтора! Так извольте ответить: вы делаете это нечаянно, по неграмотности? Но нечаянно можно сделать раз-два, а у вас так каждая смета. Почему вы об этом молчите? И еще меня распекаете?

— Это наш страшный грех, — вмешался в перепалку Прокофьев. — Планируем, распределяем финансы, а потом оказывается, что все нужно перераспределять заново. И прав Штрах. У Воскобойникова это система. Премии за удешевление проекта его институт получить успевает, а потом нам приходится выкручиваться из ахового положения, изыскивать дополнительные средства, латать тришкин кафтан.

На смену затихшим строителям пришли проектировщики, и поднялся такой тарарам, что встревоженный референт заглянул в кабинет, да так и застыл, силясь разобраться, что там происходит.

Дискуссия закончилась неожиданно. Прокофьев постучал карандашом по столу, выждал, пока угомонились спорщики, и заговорил безапелляционным тоном судьи, оглашающего решение:

— Мы тщательно изучили объяснительную записку товарища Рудаева и все материалы, касающиеся типового проекта. Совет Министров не настаивает на его реализации. Таким образом, открывается дорога другим, более совершенным проектам. Ясно?

— Вполне, — удовлетворенно произнес Збандут.

— Проект Южгипромеза нам представляется удачным, но, очевидно, и он не будет типовым. Слишком размахнулся Эммануил Семенович Штрах. Типовое решение находится где-то посредине. Но возражений против осуществления этого проекта в ближайшее время нет.

Озабоченные складки на лице Штраха разгладила скупая улыбка.

— Спасибо, — проникновенно сказал он.

— А вот какой цех строить в Приморске — будет решать Украина. На ее территории — и пусть сами выбирают. Незыблемыми остаются сроки окончания строительства. Их никто изменить не может — автомобильный лист позарез нужен.

— Это как же так? Объем работ больше, документации нет, а сроки… — попробовал возобновить дискуссию Апресян.

— Все, товарищи, — решительно заключил Прокофьев. — Условия вам ясны. Теперь пусть республиканские органы сделают выбор. Что же касается самоуправства товарища Збандута, то мера его ответственности определится, когда будет решено, какой цех строить. Если штраховский — его действия окажутся оправданными, если тот, что начат, он ответит за задержку строительства.

Оставив Штраха на растерзание строителей, Збандут, Рудаев и Даниленко выскользнули в коридор.

Но выйти им не удалось. Шел дождь. Неожиданный для апреля щедрый весенний ливень. Густой пеленой закрыл кремлевские здания и хлестал по мостовой, будто задался целью отмыть ее до зеркального блеска.

Збандут стоял нахохлившийся. Сквозь открытую дверь он следил за каплями дождя, разбивавшимися в водную пыль о мрамор ступеней, и думал о канительных боях с неизвестным исходом, которые еще предстояло ему выдержать.

— И сегодня Прокофьев ушел от окончательного решения, — с досадой в голосе сказал он.

— Ничего подобного, — возразил Даниленко. — Проявил политическую мудрость, передал вопрос на решение тем, кому и следует решать.

— Ни победы, ни поражения, — буркнул Рудаев. Даниленко положил руку ему на плечо.

— Победа, дорогой. Есть неоценимое чувство, которое творит чудеса, если им руководствоваться правильно, — национальная гордость. Кто на Украине не захочет построить самый совершенный цех! И я, — он бросил взгляд в сторону Збандута, — не в тихой заводи отсиживался, как вы заподозрили, а в Киеве. Обеспечивал тылы. И обеспечил.

* * *

В конференц-зале заводоуправления не протиснуться. Все двери открыты, и даже в коридоре сидят люди. И новость — повсюду репродукторы. На всех этажах слышно, что происходит на техническом совете при директоре завода. И сам техсовет новость. С легкой руки Рудаева техсовет появился в каждом цехе, а вот при директоре он организован впервые и впервые заседает.

В президиуме Збандут, Подобед, Черемных и, к общему удивлению, старый директор Троилин. Много труда стоило упросить его прийти на заседание. Упирался, отказывался, но, когда позвонил Збандут, отказать не смог.

— У нас как часто бывает? — продолжает свою тронную речь Збандут. Сегодня он оживлен и совсем не похож на ту несокрушимую гранитную глыбу, какой предстал в этих стенах впервые. Держится располагающе просто, говорит тепло. — Новый директор в первые же дни выступает на заводской конференции. Он еще мало знает завод и людей и сам не определился, а речуху толкает. Получается очередная декларация и взаимное поверхностное ознакомление. Мне не хотелось так начинать. И вот у нас первое деловое совещание. Давайте сообща рассмотрим кардинальный вопрос — каким быть нашему заводу. Тогда мне можно выходить и на конференцию. Пожалуйста, выкладывайте все свои соображения. Не согласны с чем-либо — возражайте. И всегда помните: все наши помыслы должны быть устремлены вперед. Прошлое не будем перетряхивать. Что было, как было — это все вы знаете. Нет второго завода в стране, который рождался бы в больших муках, чем наш. По сути он незаконнорожденный, никакими планами не предусмотренный. Появился на свет только лишь благодаря смелой инициативе, и честь и хвала тем людям, которые его породили, пеленали, искусственно вскармливали и ставили на ноги. Наша с вами задача — достойно продолжать начатое.

Как ни старался Троилин сохранить спокойное выражение лица, это ему не удалось. Глаза выдали — заблестели. Он шел сюда как на казнь, опасаясь любителей лягнуть старое руководство в расчете выслужиться перед новым, и появился более для того, чтобы своим присутствием придержать их, — даже поверженных предпочитают хулить за глаза.

Но Збандут сразу отбил охоту перетряхивать старое белье.

— Знаю, какие ходят разговоры, — заявил он, — и не потому, что к ним прислушиваюсь. Просто имею некоторый опыт. Вот, говорят, новый директор добился в Москве средств на строительство микрорайона, гостиницы, яхт-клуба и так далее. Поймите, друзья мои, такой щедрый дар правительства не связан с моим назначением. Это простое совпадение.

Лукавил Збандут. Но люди простили ему эту маленькую неправду — она была продиктована простыми этическими соображениями.

— Пользуясь случаем, что здесь присутствует Игнатий Фомич, — Збандут повернулся к Троилину, — прошу вас: отдохните сколько нужно будет, подберите себе работу по вкусу и вернитесь на завод. Вы еще очень нужны ему.

В зале щедро захлопали, что на таких серьезных собраниях почти не случалось. Троилин был симпатичен людям, и такой жест нового директора встретили не только одобрительно, но и с энтузиазмом. Редко когда новый директор оставлял на заводе старого.

Збандут подошел к развешенному на стене плану завода.

Это был не обычный план с тысячами тусклых пересекающихся линий, в которых и специалист запутается, а объемный, расцвеченный, понятный даже ребенку.

Салатной краской выкрашены старые корпуса, обреченные на снос, синей — новые, существующие, красной — те, что еще нужно было строить. А в ряде мест виднелись пунктирные контуры, заполненные разведенной голубой тушью. Збандут обвел их указкой.

— Это те цехи, за которые придется повоевать, — пока они не предусмотрены генеральным планом развития завода. Еще одна домна, еще один конверторный цех, еще прокатные, включая цех оцинкованного железа. Последний вот так нужен стране, — он провел ребром ладони по горлу. — Каверзное и хлопотное это производство, но в перспективе прибыльное. А прибыль, экономика предприятия, хозрасчет, поверьте мне, в скором времени будут решать все.

В ближайшую к трибуне дверь, с трудом раздвигая столпившихся людей и тяжело отдуваясь, протиснулся Штрах. Збандут заметил его и пригласил в президиум. Штрах смущенно замахал руками, но, увидев, что в зале нет ни одного свободного места, неохотно поднялся на сцену и сел поодаль.

— Обратите внимание, — продолжал Збандут, — с каким талантом выбрали площадку для нового завода проектировщики и бывший директор завода, духовный его отец Даниленко. Застроим мы эти голубые квадраты — и сколько еще свободного места! Можно расширяться безгранично. Воздвигай что хочешь, тесно не будет. А с теснотой в старой части завода мы тоже справимся. Устаревшие цехи совсем снесем — пора уже разделаться с этим проклятым наследием, — остальные расширим, реконструируем, так что и потомки наши бранить нас не будут. Им при коммунизме жить и работать, и нам не к лицу оставлять тесные цехи, а тем более строить такие.

Душно в конференц-зале. Збандут достал платок, вытер повлажневший лоб. Опытным взглядом оратора окинул собравшихся — не скучают ли. Нет. Слушают внимательно. Заметил Лагутину. Она примостилась у окна поближе к свежему воздуху и что-то торопливо записывала. «Ну, если ей интересно, то другим и подавно», — успокоил себя Збандут.

В этот миг взрыв сотряс воздух. Потом второй, третий. Еще несколько, почти слившихся в один. Здание дрогнуло. Жалобно задребезжала люстра. Люди повернулись к окнам и стали всматриваться в побуревшее от пыли небо.

Збандут поднял руку.

— Простите, не предупредил. Взрывают фундаменты конверторного цеха. Кстати о нем. Мне хочется выразить глубочайшую признательность двум людям — инженеру Рудаеву и журналистке Лагутиной. Они первые смело подняли голос протеста против повторения ошибки, и благодаря им мы будем иметь первоклассный цех. История эта очень поучительная и выходит далеко за рамки нашего завода. Надо, товарищи, со всей внимательностью прислушиваться к мнению отдельных людей. Даже в наш век торжества коллективного разума иногда отдельный человек видит то, чего не видит целый коллектив. И если эта прозорливость сочетается с принципиальностью, то такому человеку цены нет. Да, да, товарищ Черемных, — повторил Збандут, заметив скептическую гримасу на его лице. — Договоримся впредь так: ни один проект не будет утвержден мною, пока технический совет не рассмотрит все замечания отдельных лиц. И будем считать самым наказуемым деянием не упрямство, не защиту своих взглядов, пусть даже они окажутся вредными техническими заблуждениями, а соглашательство. Раз уж мы признаем за человеком право на ошибку, то предоставим ему и право на исправление ошибки. Поверьте, исправление технической ошибки, как правило, экономически целесообразно на любой стадии.

Снова загремели за окном взрывы, теперь уже сливаясь в сплошной тяжеловесный гул.


1968 год.

«Художественная литература»