Обстановочка (сборник) — страница 6 из 23

Ели-пили! Водка и крем.

Пан-пьян! Наливки и студни.

Пьян-пан! Боль в животе.

Били-бьют! И снова будни.

Бьют-били! Конец мечте.

<1909>

Городская сказка

Профиль тоньше камеи,

Глаза как спелые сливы,

Шея белее лилеи

И стан как у леди Годивы.

Деву с душою бездонной,

Как первая скрипка оркестра,

Недаром прозвали мадонной

Медички шестого семестра.

Пришел к мадонне филолог,

Фаддей Симеонович Смяткин.

Рассказ мой будет недолог:

Филолог влюбился по пятки.

Влюбился жестоко и сразу

В глаза ее, губы и уши,

Цедил за фразою фразу,

Томился, как рыба на суше.

Хотелось быть ее чашкой,

Братом ее или теткой,

Ее эмалевой пряжкой

И даже зубной ее щеткой!..

«Устали, Варвара Петровна?

О, как дрожат ваши ручки!» —

Шепнул филолог любовно,

А в сердце вонзились колючки.

«Устала. Вскрывала студента:

Труп был жирный и дряблый.

Холод… Сталь инструмента. —

Руки, конечно, иззябли.

Потом у Калинкина моста

Смотрела своих венеричек.

Устала: их было до ста.

Что с вами? Вы ищете спичек?

Спички лежат на окошке.

Ну, вот. Вернулась обратно,

Вынула почки у кошки

И зашила ее аккуратно.

Затем мне с подругой достались

Препараты гнилой пуповины.

Потом… был скучный анализ:

Выделенье в моче мочевины…

Ах, я! Прошу извиненья:

Я роль хозяйки забыла, —

Коллега! Возьмите варенья —

Сама сегодня варила».

Фаддей Симеонович Смяткин

Сказал беззвучно: «Спасибо!»

А в горле ком кисло-сладкий

Бился, как в неводе рыба.

Не хотелось быть ее чашкой,

Ни братом ее и ни теткой,

Ни ее эмалевой пряжкой,

Ни зубной ее щеткой!

<1909>

В гостях(Петербург)

Холостой стаканчик чаю

(Хоть бы капля коньяку),

На стене босой Толстой.

Добросовестно скучаю

И зеленую тоску

Заедаю колбасой.

Адвокат ведет с коллегой

Специальный разговор.

Разорвись – а не поймешь!

А хозяйка с томной негой,

Устремив на лампу взор,

Поправляет бюст и брошь.

«Прочитали Метерлинка?»

 – «Да. Спасибо, прочитал…»

 – «О, какая красота!»

И хозяйкина ботинка

Взволновалась, словно в шквал.

Лжет ботинка, лгут уста…

У рояля дочь в реформе,

Взяв рассеянно аккорд,

Стилизованно молчит.

Старичок в военной форме

Прежде всех побил рекорд —

За экран залез и спит.

Толстый доктор по ошибке

Жмет мне ногу под столом.

Я страдаю и терплю.

Инженер зудит на скрипке.

Примирясь и с этим злом,

Я и бодрствую, и сплю.

Что бы вслух сказать такое?

Ну-ка, опыт, выручай!

«Попрошу… еще стакан…»

Ем вчерашнее жаркое,

Кротко пью холодный чай

И молчу, как истукан.

<1908>

Европеец

В трамвае, набитом битком,

Средь двух гимназисток, бочком,

Сижу в настроенье прекрасном.

Панама сползает на лоб.

Я – адски пленительный сноб,

В накидке и в галстуке красном.

Пассаж не спеша осмотрев,

Вхожу к «Доминику», как лев,

Пью портер, малагу и виски.

По карте, с достоинством ем

Сосиски в томате и крем,

Пулярдку и снова сосиски.

Раздуло утробу копной…

Сановный швейцар предо мной

Толкает бесшумные двери.

Умаявшись, сыт и сонлив,

И руки в штаны заложив,

Сижу в Александровском сквере.

Где б вечер сегодня убить?

В «Аквариум», что ли, сходить?

Иль, может быть, к Мери слетаю?

В раздумье на мамок смотрю,

Вздыхаю, зеваю, курю

И «Новое время» читаю…

Шварц, Персия, Турция… Чушь!

Разносчик! Десяточек груш…

Какие прекрасные грушки!

А завтра в двенадцать часов

На службу явиться готов,

Чертить на листах завитушки.

Однако: без четверти шесть.

Пойду-ка к «Медведю» поесть,

А после – за галстуком к Кнопу.

Ну как в Петербурге не жить?

Ну как Петербург не любить

Как русский намек на Европу?

<1910>

Мухи

На дачной скрипучей веранде

Весь вечер царит оживленье.

К глазастой художнице Ванде

Случайно сползлись в воскресенье

Провизор, курсистка, певица,

Писатель, дантист и девица.

«Хотите вина иль печенья?» —

Спросила писателя Ванда,

Подумав в жестоком смущенье:

«Налезла огромная банда!

Пожалуй, на столько баранов

Не хватит ножей и стаканов».

Курсистка упорно жевала.

Косясь на остатки от торта,

Решила спокойно и вяло:

«Буржуйка последнего сорта».

Девица с азартом макаки

Смотрела писателю в баки.

Писатель, за дверью на полке

Не видя своих сочинений,

Подумал привычно и колко:

«Отсталость!» И стал в отдаленье,

Засунувши гордые руки

В триковые стильные брюки.

Провизор, влюбленный и потный,

Исследовал шею хозяйки,

Мечтая в истоме дремотной:

«Ей-богу, совсем как из лайки!..

О, если б немножко потрогать!»

И вилкою чистил свой ноготь.

Певица пускала рулады

Всё реже, и реже, и реже.

Потом, покраснев от досады,

Замолкла: «Не просят! Невежи…

Мещане без вкуса и чувства!

Для них ли святое искусство?»

Наелись. Спустились с веранды

К измученной пыльной сирени.

В глазах умирающей Ванды

Любезность, тоска и презренье:

«Свести их к пруду иль в беседку?

Спустить ли с веревки Валетку?»

Уселись под старой сосною.

Писатель сказал: «Как в романе…»

Девица вильнула спиною,

Провизор порылся в кармане

И чиркнул над кислой певичкой

Бенгальскою красною спичкой.

<1910>

«Смех сквозь слезы»(1809–1909)

Ах, милый Николай Васильич Гоголь!

Когда б сейчас из гроба встать ты мог,

Любой прыщавый декадентский щеголь

Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?

Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!

А стиль, напевность, а прозрения печать,

А темно-звонких слов изысканная меткость?..

Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»

Есть между ними, правда, и такие,

Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род

И, лицемерно пред тобой согнувши выи,

Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»

Но от таких «своих», дешевых и развязных,

Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…

Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,

А нам они наскучили давно.

Пусть их шумят… Но где твои герои?

Все живы ли, иль, небо прокоптив,

В углах медвежьих сгнили на покое

Под сенью благостной крестьянских тучных нив?

Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,

Ни одного из них, наверно б, не узнал:

Павлуша Чичиков – сановная особа

И в интендантстве патриотом стал, —

На мертвых душ портянки поставляет

(Живым они, пожалуй, ни к чему),

Манилов в Третьей Думе заседает

И в председатели был избран… по уму.

Петрушка сдуру сделался поэтом

И что-то мажет в «Золотом руне»,

Ноздрев пошел в охранное – и в этом

Нашел свое призвание вполне.

Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте

И сам сапожников по праздникам сечет,

Чуб стал союзником и об еврейском гвалте

С большою эрудицией поет.

Жан Хлестаков работает в «России»,

Затем – в «Осведомительном бюро»,

Где чувствует себя совсем в родной стихии:

Разжился, раздобрел, – вот борзое перо!..

Одни лишь черти, Вий да ведьмы и русалки.

Попавши в плен к писателям modernes[2],

Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки,

Истасканные блудом мелких скверн…

Ах, милый Николай Васильич Гоголь!

Как хорошо, что ты не можешь встать…

Но мы живем! Боюсь – не слишком много ль

Нам надо слышать, видеть и молчать?

И в праздних твой, в твой праздник благородный,

С глубокой горечью хочу тебе сказать:

«Ты был для нас источник многоводный,

И мы к тебе пришли теперь опять, —

Но «смех сквозь слезы» радостью усталой

Не зазвенит твоим струнам в ответ…