У него в самом деле был необыкновенный талант раздобывать совсем ни на что не пригодных животных, поэтому легко представить себе, как мать с криком всплескивала руками, увидев порой жалкую, хотя и чистопородную, зверюгу.
Если бы хоть дело кончалось ненормальными голубями или кроликами, куда ни шло, но с каждым разом покупки становились все более странными. Однажды, например, отец выпустил из мешка огромную персидскую кошку — во всяком случае, продавец именовал ее персидской, — а кошка, оказывается, боялась мышей; в другой раз он вынул из кулька гватемальского попугая, который, правда, не умел говорить, зато очень ловко фонтаном выбрасывал сквозь прутья клетки шелуху от проса, а в последний раз отец притащил греческую черепаху с древней родословной; привязав за веревочку, он пускал ее в огород, где она сидела, спрятавшись под листом салата, до тех пор, пока не приходила мать и не срывала его.
Мать уверяла, что в тот день, когда отец извлечет из мешка павиана, она подожжет дом и переберется с детьми к своей матери в Финкенвердер. Павиана отец не принес, но то, до чего он додумался в позапрошлое «барышное воскресенье», было тоже неплохо. Мать, скрестив руки, молча наблюдала, как он осторожно водружал на кухонный стол мешок. Там оказался огромный стеклянный ящик, а в карманах у отца было полным-полно баночек из-под мармелада. Баночки он одну за другой ставил на стол и таким тоном, словно речь шла о золотых самородках, изрекал каждый раз какое-нибудь звучное слово: «скаларии», потом — «данио малабарский», потом — «неоновые» и, наконец, — «гуппи».
Да, это были они, великолепные рыбки-малютки из аквариума на воскресном рынке! Мать даже поинтересовалась, не отнялись ли у нас языки. Потом, качая головой, сказала, что при виде всех этих рыб с их ну просто неприличной окраской и формой ей становится стыдно, если она, может, когда ненароком оскорбительно отозвалась о какой-нибудь почтенной камбале.
Но отца ее слова ничуть не задели — у него теперь действительно было что-то из ряда вон выходящее; и он принялся готовить аквариум. Воду нужно было подогреть, «а то еще, бедняги, простынут»; надо также принести мелкого песочку и промыть его. Мать застонала:
— Промыть песочек! Уж лучше бы последил за девчонками, чтобы те хорошенько вымыли себе шею…
Но отец не угомонился до тех пор, пока волшебные рыбки не бултыхнулись в аквариум.
Наконец мы уселись обедать, и я заметил, что мать с необычайным интересом поглядывает на рыбешек. А когда вдоль стеклянной стенки проплыл большой полумесяц, она, заглядевшись, полила подливкой вместо пудинга руку отца. Но отец даже в этом усмотрел свою победу.
— Точно, — сказал он, — это хоть кого выведет из равновесия… уж очень они хороши, не правда ли, эти благородные создания?
Он вытер малиновую подливку воскресным носовым платком и сказал, что такой вот аквариум здесь, на суровом севере, в своем роде кусочек южного моря и не надо, мол, стыдиться, что это ошарашивает. И он еще раз протянул матери тарелку с пудингом, а она осторожно налила сверху подливку.
Само собой разумеется, в этот день мы не отходили от аквариума, и к вечеру каждая рыбка получила подходящую ей кличку; переливчатый полумесяц, например, мы прозвали Альфонсом, по имени нахального ученика москательщика, который имел обыкновение, нацепив новый галстук, не спеша прохаживаться вдоль нашей изгороди, чтобы обратить на себя внимание моей сестры; цихлиду мы окрестили Гульдой — так звали толстуху лавочницу.
Уже в постели отец признался, что он весь день предвкушал удовольствие увидеть, как завтра соседи вытаращат глаза. В этом отчасти и была цель его поисков «чего-нибудь такого эдакого», чтобы к нам паломничали соседи полюбоваться на его чудеса. Тогда он часами сидел с ними на старых ящиках, вертел самокрутки и занимался тем, что мать называла «заглядыванием в куриные гузки». Бывало, слышишь, как он торжественно говорит:
— Правильно, Адье, такого чистопородного петуха не каждый день раздобудешь!
Слух об аквариуме действительно разнесся с неимоверной быстротой, некоторое время даже казалось, что в поселке разразился соляной кризис, потому что к нам то и дело забегала какая-нибудь соседка одолжить ложку соли и уходила, только всласть налюбовавшись на наше новое приобретение.
Восторги соседей, правда, несколько поутихли, когда они дознались, из-за чего в последние дни их почта приходит с таким опозданием: матери удавалось оторвать почтальона от созерцания нашего «южного моря» лишь неоднократными напоминаниями о том, что ему пора на работу.
А отец, узнав о впечатлении, которое произвели на почтальона чудо-рыбки, с удовлетворением заметил, что такое, мол, бывает: человек, который действительно завел себе что-то особенное, и сам в глазах других становится чем-то особенным, и к нему все идут.
И до чего же он был прав!
Все началось с Ионатана Краулига. В четверг вечером мы только собрались было ужинать, как он явился. Никого другого у нас в доме не называли бы Ионатаном — из такого долговязого имени давно бы сделали «Йонни», — но Ионатана нельзя было называть иначе чем Ионатан. Он был беден и по-своему набожен. Когда-то прежде, рассказывал отец, он не был ни бедным, ни набожным, какое там! Прежде у него был большой угольный склад и он здорово пил. В ту пору его все звали Йонни. Но потребление угля в поселке отставало от потребности хозяина склада в спиртном, и в один прекрасный день он одновременно объявил себя банкротом и провозвестником новой секты.
И вот он явился к нам. Как всегда, на нем была широченная, вымокшая под дождем черная накидка и сношенные сандалии, с которыми он не расставался даже зимой.
Он без обиняков заявил, что пришел из-за рыб, но тут ему бросилось в глаза, что отец лежал на диванчике и не курил.
Ионатан знал, что ни то ни другое не было в привычках отца, и потому участливо спросил:
— Дорогой Пауль, уж не заболел ли ты?
— Да, дорогой Ионатан, — торжественно ответил отец, — у меня грипп.
Мать, знавшая Ионатана не хуже, чем отца, громыхнула кофейными чашками, однако Ионатан проявил себя миссионером в гораздо большей степени, чем это можно было предположить.
— Вот и хорошо, — кротко сказал он, — значит, у тебя найдется часок, чтобы наконец заглянуть в Великую книгу…
— И вправду, — заметил не без коварства отец, которого грипп как нельзя кстати уложил в постель, — самое время заняться божественным делом. — Он посмотрел в потолок таким невинным взглядом, что моя старшая сестра, прыснув, убежала в спальню.
Ионатан и на это не обратил никакого внимания.
— Если тебе будет угодно, — продолжал он, — давай-ка раскроем Великую книгу и займемся изгнанием гриппа. — И он принялся вытаскивать из-под мокрой накидки Великую книгу, которую неизменно носил с собой.
Но отец стал отнекиваться, лучше, мол, потом, а то сейчас у него настроение не благоговейное.
Тут и вторая моя сестра выскочила в спальню; мать же, за это время наполнившая доверху печку брикетами, принялась извлекать их обратно и аккуратно укладывать в ящик. Увидев, что она склонна повторить эту операцию, я подумал о том, как бы и мне незаметно смыться.
Тут раздался стук в дверь, и в нашей маленькой кухне появился господин советник врачебной управы доктор Пфаух.
Отец посмотрел на мать — нет, она не вызывала врача, звать врача из-за гриппа у нас не было заведено, тем более столь уважаемого советника медицины, которого мы знали в лицо только потому, что он часто проезжал на машине по нашей улице в близлежащую рощу, где гуляли нудисты; нет, нет, такое ей не пришло бы в голову, даже если бы в нашем доме случилась и скарлатина. Однако доктор недолго держал нас в сомнении. Он был не из тех, кто особенно церемонится; сказав громко «здрасьте», он сунул матери в руки влажную от дождя охотничью шляпу, уселся верхом на стул и загудел как в трубу:
— Ну-с, молодой человек, где тут у вас ночная посуда с морским чудом?
«Молодой человек» относилось к отцу, а под «ночной посудой» подразумевался, очевидно, аквариум, так как, узрев его за накидкой Ионатана, доктор уселся и прижал свой большой нос к стеклу.
— А этого, наверное, проутюжили? — загудел он, увидев Альфонса. — До чего же плоский! Великолепнейший экземпляр!
Против «великолепнейшего экземпляра» отец не возражал, но что касается «ночной посуды»… Я заметил, как он принялся сворачивать самокрутку, причем ноздри его раздувались.
— Н-да, — сказал он наконец, бросив выразительный взгляд на огромный живот медика, — жаль, что вот нашего брата нельзя проутюжить, небось не занимали бы так много места.
В кухне наступила тишина; моя маленькая сестренка, улучив момент, высунула голову из спальни и спросила, скоро ли будет ужин, хотя, добавила она, к нам идет еще какой-то дядя. А дядя, вернее, тетя входила уже на кухню: это была Алиса. С Алисой, по правде говоря, мы не поддерживали отношений, так как она вечно бросала камни из своего сада в наш, но теперь мы были рады и ей.
В молодости Алиса пела где-то на ипподроме игривые песенки и сохранила с того времени хрипловатый голос и взгляд обольстительницы. С Ионатаном она не церемонилась — его она знала еще в ту пору, когда он назывался Йонни; дернув его слегка за ухо, она пробасила:
— Привет, божий человек!
Советника же медицины она оглядела внимательно и тоном грубоватым, но вполне дружелюбным заметила:
— Ах, вы тот самый дядя доктор с шикарным драндулетом! Боже мой, сколько воды утекло с того времени, когда я знавала господ анатомиков… Или, быть может, мы с вами имели удовольствие?..
— Нет, — проворчал доктор; не такой, мол, он еще старый, как выглядит.
Тут даже Ионатан не удержался от кисло-кроткой улыбки. А Алиса мгновенно вспомнила, что она, собственно, пришла из-за этих вот «малюсеньких, славненьких рыбочек», и, усевшись перед аквариумом, без умолку повторяла:
— Боже мой, боже мой, красотища какая!
Поскольку рыбки снова вступили в свои права, лицо у отца понемногу разгладилось. И все-таки у него, кажется, возникли сомнения относительно полезности последнего приобретения, а приход следующего гостя отнюдь не способствовал тому, чтобы рассеять их.