Обыкновенная страсть — страница 5 из 17

* * *

По выходным я принуждала себя заниматься тяжелой физической работой – убирать дом, возиться в саду. К вечеру я была вся разбита и падала от усталости – как если бы эти послеполуденные часы провела с А.

* * *

Я начала рассказывать, как «с сентября прошлого года вся моя жизнь превратилась в лихорадочное ожидание мужчины», но прошло всего два месяца после отъезда А., а я уже не могу вспомнить, в какой день что произошло. Я хорошо помню все события, которые ассоциируются у меня с моей связью с А.: октябрьские волнения в Алжире, жару, затянутое дымкой небо 14 июля 89-го, даже куда более мелкие факты – например, покупку миксера в июне, накануне нашего свидания. Но ни одну из написанных страниц я не могу привязать к ливню, который мне запомнился, или к каким-то другим событиям, что произошли в мире за эти пять месяцев, – к падению Берлинской стены, казни Чаушеску. Время описания страсти не совпадает со временем самой страсти.

Между тем я взялась за этот рассказ только ради того, чтобы подольше оставаться в том времени, когда буквально все – от выбора фильма до приобретения губной помады – было подчинено лишь определенному человеку. Несовершенное прошедшее время, которое я неосознанно выбрала с первых же строк, помогает мне продлить время, когда «жизнь была более счастливой, чем сейчас», и я не хочу, чтобы это время кончалось. И еще, чтобы пробудить боль, которая сменила прежнее ожидание его телефонных звонков и встреч. (Сегодня мне еще так же больно перечитывать свои первые страницы, как больно трогать или видеть махровый халат, который он набрасывал, когда приезжал ко мне, и снимал перед уходом. И разница лишь в том, что если эти страницы всегда будут что-то значить для меня, а может, и для кого-то еще, то халат – он и сейчас дорог только мне – в один прекрасный день перестанет меня волновать, и я брошу его в ящик с ненужным хламом. Записывая эти мысли, я, должно быть, пытаюсь спасти и халат.)

* * *

И все-таки я продолжала жить. То есть, стоило мне отложить перо, я тут же ощущала, как мне недостает мужчины, его голоса, иностранного акцента, прикосновения к его коже, я совершенно не могла представить себе его жизнь в далеком холодном городе, мне недоставало реального, живого и еще более недосягаемого мужчины, чем описываемый мною персонаж, обозначенный буквой А. И я хваталась за все, что спасало от боли, поддерживало надежду, хотя надеяться было не на что: гадала на картах, бросала десять франков в кружку нищего на станции метро «Обер», загадывая: «Хоть бы позвонил, хоть бы вернулся». (Возможно, что и книгу я пишу только ради этого.)

Хотя мне было противно общаться с людьми, я согласилась поехать на коллоквиум в Копенгаген, потому что это был повод подать слабый признак жизни, послать открытку, на которую, как я себя убеждала, он должен будет непременно ответить. В Копенгаген я прилетела с единственной целью – поскорее купить открытку, переписать в нее несколько фраз, тщательно заготовленных еще дома, и найти почтовый ящик. Возвращаясь в самолете домой, я думала, что летала в Данию только для того, чтобы послать открытку мужчине.

Меня тянуло перечитывать то одну, то другую из тех книг, которые я лишь проглядывала, пока А. был еще здесь. Мне казалось, что они вобрали в себя мои ожидания, мои грезы той поры, и, погрузившись в эти книги, я заново обрету свою страсть. И все же я не решалась на это из суеверного страха, словно Анна Каренина – из тех эзотерических книг, где есть заговоренные страницы, чтение которых может навлечь беду.

* * *

Как-то меня вдруг охватило безумное желание разыскать дом на улице Кардине, в 17-м квартале, где двадцать лет назад мне сделали подпольный аборт. Возникло чувство, что я должна во что бы то ни стало вновь увидеть эту улицу, дом, подняться по лестнице и постоять у дверей квартиры, где это произошло. Словно смутно надеялась, что старая боль заглушит сегодняшнюю.

Я вышла на станции «Мальзерб» и очутилась на площади, чье новое название мне уже ни о чем не говорило. Пришлось спросить дорогу у зеленщика. Табличка с названием «Кардине» сильно выцвела. Белые оштукатуренные фасады домов. Я отыскала незабытый мною номер и толкнула дверь – кода, как ни странно, не было. Делавшая аборты старая санитарка умерла или переселилась в пригородный дом для престарелых, теперь тут живут люди из обеспеченных классов. Направляясь к Пон-Кардине, я вспоминала, как шла здесь с этой женщиной, которая настояла на том, чтобы проводить меня до ближайшей станции – скорее всего, из опасения, как бы я не рухнула перед ее дверью с зондом в животе. Я шла и думала: «Когда-то я была здесь». И размышляла, что же отличает реально пережитое от литературы – быть может, всего лишь это чувство сомнения: а была ли я здесь на самом деле, потому что подобное невозможно, если речь идет о персонаже романа.

Я снова вернулась к станции «Мальзерб». Эта поездка ничего не изменила, но я была довольна, что совершила ее, потому что свою сегодняшнюю покинутость связала с прошлым, когда мучилась тоже по вине мужчины.


(Неужели только меня тянет туда, где мне сделали аборт? Быть может, я и пишу лишь для того, чтобы узнать, совершают ли другие такие же поступки, испытывают ли схожие чувства, и если да – пусть они их не стыдятся. Даже если, переживая заново свои беды, они не вспомнят, что уже читали что-то подобное.)

Сейчас апрель. Случается, что, проснувшись утром, я не сразу вспоминаю А. Сама мысль о том, что можно снова позволить себе «маленькие радости жизни» – поболтать с друзьями, пойти в кино, вкусно поесть, – ужасает меня не так, как прежде. Я все еще живу своей страстью (ведь придет день, когда, проснувшись, я не буду отмечать, что не подумала об А.), но это уже не то чувство, оно утратило свою протяженность[8].

* * *

В памяти неожиданно всплывают связанные с ним обстоятельства, его слова и фразы. Например, рассказ о том, как он ходил в Московский цирк и дрессировщик кошек был просто «потрясающий». В первую минуту я остаюсь совершенно спокойна – так бывает, когда я вижу его во сне и, проснувшись, не сразу понимаю, что это был сон. Поначалу возникает чувство, что всё опять в порядке, что «теперь все хорошо». Потом я осознаю, что вспомнившиеся мне слова связаны с чем-то давним, что прошла еще одна зима, дрессировщик, возможно, уже покинул этот цирк и определение «потрясающий» относится к отжившему персонажу.

Беседуя с другими людьми, я внезапно начинаю лучше понимать что-то в поведении моего А. или в наших отношениях с ним. Коллега, с которым я пила кофе, признался мне, что у него была очень бурная связь с замужней женщиной и она была старше его: «Когда я вечерами уходил от нее, то с удовольствием вдыхал уличный воздух и наслаждался ощущением своей мужественности». Я подумала, быть может, и А. чувствовал то же самое. Я была счастлива, сделав это неподдающееся проверке открытие, словно обрела нечто более существенное, чем воспоминания.

* * *

Сегодня вечером в поезде регионального метро я слышала разговор двух девушек, сидевших напротив меня. Одна из них сказала: «Они в Барбизоне». Я стала припоминать, с чем у меня связано это место, и вспомнила: А. говорил мне, что в какое-то воскресенье ездил туда с женой. Я вспомнила это так же естественно, словно, услышав упоминание Брюнуа, вспомнила, что там живет моя подруга, которую я давно потеряла из виду. Значит, мир может существовать для меня и вне А.? Дрессировщик кошек из Московского цирка, махровый халат, Барбизон – вся эта история, которую я мысленно воспроизвожу с первой же нашей ночи, наполненная образами, жестами, словами, – сочетание знаков, образующих ненаписанный роман о страсти, начинает распадаться. Вместо живого рассказа остается лишь сухая сжатая опись, едва заметный след. Наступит день, когда и он перестанет для меня что-либо значить.

* * *

Однако я не могу перечеркнуть его, этот след, как не могла порвать с А. весной прошлого года, когда мое ожидание и желание сливались в одну бесконечную муку. Но если от жизни еще можно чего-то ждать, то в написанном тобою тексте оживает только то, что ты в него вкладываешь. Продолжая писать, я гоню прочь тревогу, возникающую при мысли, что кто-то прочитает написанное мною. Я так жаждала выплеснуть на бумагу свою историю, что совсем об этом не думала. Теперь, когда эта жажда почти удовлетворена, исписанные страницы вызывают у меня удивление и неведомый ранее стыд – переживая свою страсть, я испытывала гораздо меньше стыда, чем рассказывая о ней. Чем ближе день публикации, тем больше меня тревожат суждения и «привычные» оценки людей. (Возможно, из-за страха перед необходимостью отвечать на вопросы типа «ваша книга автобиографична?» и за что-то оправдываться: в свет выходит далеко не каждая написанная книга, если только ей не придана форма романа, где соблюдены все приличия.)

Глядя на листы бумаги, исписанные моим ужасным почерком, который никто, кроме меня, не разбирает, я еще могу тешить себя мыслью, что пишу что-то очень личное, по-детски наивное, не претендующее на долговечность – вроде любовных признаний или непристойностей, которыми я украшала внутренние стороны тетрадных обложек, – словом, то, что пишешь совершенно спокойно и безнаказанно, в полной уверенности, что этого никто и никогда не увидит. Когда же я начну перепечатывать этот текст на машинке и он воплотится в общедоступные знаки, с моей невинностью будет покончено.

* * *

Февраль 91-го.

Можно было остановиться на предыдущей фразе, словно уже ничто из происходящего вокруг меня в мире и в моей собственной жизни не способно вторгнуться в мой текст. Считать его уже независимым от времени и готовым для прочтения. Но поскольку эти страницы принадлежат все еще только мне и лежат на моем письменном столе, то я вправе считать этот текст незавершенным. И мне представляется более важным добавить, что я привнесла в него жизнь, чем поменять порядок слов в какой-нибудь фразе.