Обыкновенная страсть — страница 7 из 17


После этого воскресенья я жила как в тумане. Я играла, читала, делала все, что обычно, но мысли мои были далеко. Все стало казаться ненастоящим. Я плохо усваивала предметы, хотя до этого схватывала всё на лету. Из одаренной, но беспечной ученицы я превратилась в зубрилку, неспособную ни на чем сосредоточиться.

И все из-за той сцены, которую я никак не могла осмыслить. Отец, который меня обожал, хотел убить мать, которая тоже обожала меня. Поскольку мать была более благонравной, чем отец, и самостоятельно распоряжалась деньгами, ходила к моим учительницам, меня не удивляло, что она покрикивает на него, как и на меня. Я не видела ни правых, ни виноватых. Просто я должна была помешать отцу убить мать и сесть за это в тюрьму.


Помню, как месяц за месяцем, а может, и год за годом я невольно ждала повторения этой сцены. В присутствии клиентов я чувствовала себя спокойней, но меня пугали часы, когда мы оставались одни – по вечерам и в воскресенье после полудня. Стоило кому-то из родителей повысить голос, и я с тревогой следила за каждым отцовским жестом. Если же наступало затишье, меня снова мучило предчувствие беды. В школе, на уроках, я гадала, не ждет ли меня дома уже свершившаяся драма.

Когда между родителями царило любовное согласие – а я ловила каждую их улыбку, игривый смешок или шутку, – мне верилось, что все идет по-старому. И та сцена – всего лишь «дурной сон». Но уже час спустя я понимала, что подмеченное мною мимолетное проявление нежности ничего не гарантирует в будущем.


В те годы по радио часто передавали странную песенку о неожиданной потасовке в салуне: внезапная тишь, чей-то шепот: «Можно услышать, как муха летит», а затем громкие крики и бессвязные возгласы. Эта песенка каждый раз нагоняла на меня тоску. А как-то раз мой дядюшка, читавший детективный роман, вдруг протянул его мне: «Что бы ты сказала, если бы твоего отца обвинили в убийстве, а он был бы не виноват?» Я похолодела. Мне всюду чудилась воображаемая мною драма.

* * *

Эта сцена никогда больше не повторялась. Отец умер пятнадцать лет спустя, тоже воскресным июньским днем.

Теперь я думаю, что, возможно, родители все-таки обсуждали между собой воскресный случай и поведение отца, но постарались найти ему объяснение или оправдание и решили все забыть. Это могло произойти той же ночью, в постели, где они помирились, занявшись любовью. Эта мысль, как и все запоздалые мысли, пришла мне в голову слишком поздно. Сегодня она уже ничего не меняет и не может излечить от кошмара, в который превратилось для меня то воскресенье.


В августе на юге Франции английские туристы разбили на ночь палатку у безлюдной дороги. Утром всех нашли убитыми: отца семейства, сэра Джека Драммонда, его жену, леди Анну, и дочь Элизабет. На ближайшей ферме жила итальянская семья по фамилии Доминичи – их сын Густав уже отсидел за три убийства. Эти Доминичи плохо говорили по-французски, даже Драммонды изъяснялись, наверное, лучше, чем они. А я по-английски и по-итальянски разбирала только надписи: «Do not lean outside» и «E pericoloso sporgersi», которые висели на вагонах рядом с табличкой «Не высовываться». Все удивлялись, почему обеспеченные англичане не сняли номер в отеле, а решили ночевать под открытым небом. А я представляла себе, как у дороги находят мертвыми меня и моих родителей.

От того года у меня сохранились две фотографии. На одной из них я заснята в облачении причащающейся. Это «художественная» черно-белая фотография – она вставлена в картонную, обклеенную ракушками корочку и прикрыта папиросной бумагой. На обороте роспись фотографа. С фотографии смотрит девочка с бледным, круглым лицом, выступающими скулами, вздернутым носом и широкими ноздрями. Пол-лица занимают очки в толстой светлой оправе. Глаза напряженно смотрят в объектив. Короткие кудряшки спереди и сзади выбиваются из-под вязаной шапочки, нетуго завязанной под подбородком. В уголках рта прячется легкая улыбка. Лицо маленькой серьезной девочки, которая из-за перманента и очков выглядит старше своих лет. Колени она преклонила на молитвенную скамеечку, а локти опустила на обитую мягкой тканью подставку, сцепленные широкие руки с колечком на мизинце подпирают щеку, надетые на них четки свисают на молитвенник и перчатки, лежащие на подставке. Слегка расплывчатый силуэт в муслиновом платьице, слабо, как и шапочка, перехваченном пояском. Кажется, что под облачением маленькой монашенки я совсем бестелесна – глядя на эту девочку, трудно вообразить и уж тем более почувствовать собственное тело, как я чувствую его теперь. Странно думать, что это одно и то же тело.


На фотографии дата – 5 июня 52-го года. Она была сделана не в день конфирмации в 51-м году, а почему-то во время церемонии «обновления обета», на которую меня нарядили так же, как и год назад.


На второй – маленькой и прямоугольной – фотокарточке я снята вместе с отцом у стенки, украшенной кувшинами и цветами. Это было в Биаррице в конце августа 52-го года, скорее всего, на берегу моря (его здесь не видно), во время нашей турпоездки в Лурд. Рост мой не больше метра шестидесяти, я чуть выше отцовского плеча, а в нем было метр семьдесят три. Волосы за три месяца у меня отросли и образуют курчавую шапку, перевязанную лентой. Этот очень мутный снимок был сделан старым полароидным аппаратом, который родители выиграли на ярмарке еще до войны. Лицо и очки вышли очень нечетко, видно только, что я улыбаюсь. На мне белые юбка и блузка – униформа, оставшаяся после праздника молодежи христианских школ. На плечи наброшен пиджачок. На той фотокарточке я кажусь тонкой и плоской – из-за юбки, облегающей бедра и расширяющейся книзу. В этом наряде я похожа на маленькую женщину. На отце темный пиджак и темный галстук, но светлые брюки и рубашка. Он натянуто улыбается. Как всегда на фотографиях, лицо у него напряженное. Да и у меня наверняка тоже, потому что мы оба знали, что – в отличие от прочих туристов – только стараемся сойти за шикарных и беззаботных курортников. На обеих фотографиях, даже улыбаясь, я не разжимаю рта из-за кривых и плохих зубов.


Я всматриваюсь в эти фотографии до полного отупения, словно надеясь перевоплотиться в девочку, преклонившую колени в фотоателье и стоящую рядом с отцом в Биаррице. Но если бы я увидела эти фотографии впервые в жизни, то никогда не узнала бы себя. (Уверена, что «это я», и не могу узнать себя: «Нет, это не я».)

Их разделяют всего три месяца. Первая датирована началом июня, вторая – концом августа. Они слишком различны по качеству и формату, чтобы судить по ним о переменах в моем лице и фигуре. И все же для меня это две временные вехи – первая фотография, запечатлевшая меня в белоснежном облачении после обряда причащения, знаменует прощание с детством, вторая – начало той поры, когда я буду жить с постоянным чувством стыда. Быть может, мне хочется выделить в тех летних месяцах какой-то конкретный период, как это сделал бы историк. (Ведь говоря «в то лето» или «это было в то лето, когда мне исполнилось двенадцать», я придаю сказанному неоправданную романтичность, хотя то лето было ничуть не романтичнее нынешнего, а я не думаю, что лето 95-го заслужит когда-нибудь подобного упоминания: «в то лето».)

* * *

От 52-го года у меня сохранились и другие вещицы:


черно-белая почтовая открытка с фотографией Елизаветы II. Мне подарила ее дочка гаврских друзей моих родителей – она ездила с классом на коронацию. С самого начала на обороте этой карточки было коричневатое пятнышко, вызывавшее у меня брезгливость. Каждый раз, когда мне попадалась на глаза эта открытка, я тут же вспоминала и пятнышко. Елизавета II снята в профиль, взгляд ее устремлен вдаль, короткие черные волосы зачесаны назад, большой рот благодаря темной помаде кажется еще крупнее. Левая рука поглаживает мех, в правой веер. Не помню, казалась она мне красивой или нет. Возможно, я даже не задавалась подобным вопросом, ведь это была королева;


красная кожаная сумочка для рукоделия, ее содержимое – ножницы, крючок, шило для прокалывания дырок и т. д. – потерялось; эта сумочка, подаренная мне на Рождество, была очень удобной – я носила в ней и письменные принадлежности;


почтовая открытка с интерьером Лиможского собора – я отправила ее матери во время паломничества в Лурд, куда ездила с отцом. На обороте крупными буквами выведено: «Отель в Лиможе очень большой, здесь очень много иностранцев. Крепко целуем». Внизу – мое имя и «Папа». Адрес писал отец. На почтовом штемпеле дата: 22.08.52;


комплект почтовых открыток «Замок Лурда. Пиренейский музей», который я, очевидно, купила во время его посещения;


слова и ноты песни «Путешествие на Кубу», напечатанные на двух голубых листках – на первом нарисованы плывущие лодочки, а на них имена певцов, исполнявших эту песню: Патрис и Марио, сестры Этьен, Марсель Аззола, Жан Саблон и другие. Эта песенка мне, видно, очень нравилась, раз я захотела приобрести ее текст и сумела выпросить у матери деньги на эту, по ее мнению, пустяковую и совершенно бесполезную для школьных занятий вещь. Тем более что шлягерами в то лето были «Моя маленькая безумная любовь» и «Мехико», которые напевал один из водителей во время поездки в Лурд;


молитвенник, лежащий под перчатками на более раннем снимке, называется «Римский миссал с текстами вечерних служб» Дома Гаспара Лефевра, издан в Брюгге. Страницы в нем разделены на две колонки – латинскую и французскую. Но в середине книги, где приводятся «Ежедневные молитвы», вся правая страница напечатана по-французски, а левая – по-латыни. В начале молитвенника «Литургический календарь переходящих и непереходящих праздников с 1951 по 1968 год». Странные даты, словно книга написана несколько веков назад. И сколько загадочных слов: «таинство», «градуал», «антифон» (не помню, пыталась ли я ребенком понять их значение). Эта книга вызывает у меня изумление и тревогу, будто передо мной непонятный, эзотерический язык. Слова вроде бы все знакомы, и я без запинки могу пр