Обыкновенная жизнь — страница 21 из 27

Да будет тебе!

И ведь ты не изменял ей, не грубил ей, ничего; ты только тайно и упорно ее ненавидел. Ничего себе семейная жизнь, а? Один раз только ты ей немножко отомстил - когда вредил государю императору. Я тебе покажу, немка! А в остальном примерный брак и все прочее; это уж свойство твое такое: быть дурным, извращенным - втайне; даже от самого себя умеешь скрыть это и только радуешься, что вот ты и таким мог бы быть. Постой, а в министерстве-то?

...Там ничего не было.

Знаю, знаю, совсем ничего. Ты только с ужасом - но вполне приятным ужасом - думал про себя: господи, какое раздолье для взяточника! Миллионы можно бы выколотить, миллионы! Довольно одного намека, - мол, с нами можно сговориться...

А разве я это делал?

Боже сохрани. Такой безупречный чиновник. С этой стороны - абсолютно чистая совесть. Просто наслаждением было представлять себе, что можно было бы сделать и как все это осуществлять. Очень подробный, хитроумный план: вот это бы устроить так-то и так-то, и тому подобное; делать, так с толком! Но вместо этого - не делать ничего, пронести свою служебную независимость незапятнанной сквозь искушения со всех сторон. Похоже на то, как ты ходил к своей чистой любви по улочке проституток - "пойдем, молодой человек!". Не существовало такого служебного преступления, которого бы ты не придумал, не допустил в душе; ты все возможности исчерпал - но не совершил ни единого. Правда, ни один человек и не в состоянии был бы натворить всего, что ты напридумывал, - пришлось бы ему ограничиться несколькими аферами, но мыслям нет пределов, и в мыслях он может все. И вспомни только секретарш!

Ложь!

Тише, тише. Брось, ты достаточно силен был в министерстве; только брови сдвинуть - и у девчонок задрожат колени. Вызвать, к примеру, одну такую и сказать: у вас тут куча ошибок, барышня, я вами недоволен, не знаю, пожалуй, мне следовало бы потребовать вашего увольнения. И так далее, - этот способ можно было перепробовать на всех. Да еще если б были эти бешеные миллионы, за которыми только руку протяни! В те-то времена - чего не сделала бы такая девушка ради своего жалкого жалованья, да за две-три шелковые тряпки! Молодые, зависимые...

Разве я это делал?

Куда! Только страх на них наводил - барышня, я вами недоволен... Мало разве тряслись у них поджилки, мало молили они взглядами твоей милости? Тут бы только ласково погладить ее, и дело в шляпе. Но это просто была такая возможность, которой тешил себя наш игривый старичок. Секретарш там было -не сочтешь; и - делать, так с толком: перебрать всех, одну за другой, снять где-нибудь на окраине комнатенку, да посквернее, чтоб не очень чистую. Или лучше - пусть бы дощатая лачуга, раскаленная солнцем, вонючая, как собачья конура; дверь на крючок - и темно, как в аду; только слышно - один голос стонет, другой грозит и успокаивает...

Больше ничего не скажешь?

Больше не скажу. Ничего этого не было, вообще ничего не было; этакая обыкновенная жизнь. Один лишь раз это осуществилось в действительности тогда, когда тебе было восемь лет, с той цыганочкой; вот тогда что-то ворвалось в твою жизнь - такое, чему, пожалуй, и впрямь в ней не было места. А с тех пор, что ж: ты все время выбрасывал это из себя, а оно все оставалось. И все время ты хотел еще раз пережить это, но оно так и не повторилось. Это ведь тоже связная история жизни, как ты полагаешь?

XXIX

Связная история жизни. Мой бог, что же мне теперь с нею делать? Ведь правда же, что был я обыкновенным и вполне счастливым человеком, одним из тех, кто честно исполняет свой долг; и это - главное. Ведь такая жизнь формировалась во мне с малых лет; в ней оставил след отец, в своем синем фартуке склоняющийся над досками, поглаживая готовое изделие; и все, кто жил вокруг - каменотес, гончар, бакалейщик, стекольщик и пекарь, - все серьезные, внимательно углубленные в свое дело, словно ничего иного и нет на свете. А когда делалось трудно или больно - хлопнуть дверью, да еще усерднее вцепиться в работу. Жизнь - это не события, это - работа, это наш постоянный труд. Да, именно так; и моя жизнь была трудом, в который я погружался по уши.

Я не знал бы, куда девать себя без какого-нибудь дела; и когда пришлось уйти на покой, я купил вот этот домик с садом, чтоб было с чем возиться, сажал, взрыхлял землю, полол и поливал, - слава богу, в такую работу углубляешься до того, что и о себе забываешь, и обо всем, кроме того, что под руками; да, это тоже была отчасти крошечная ограда из щепочек, над которой я ребенком сиживал на корточках; и здесь мне было дано немало радостей, - и я видел зяблика, который глянул на меня одним глазком, как бы спрашивая: кто ты? Зяблик, зяблик, я обыкновенный человек, как все другие за моим забором; теперь я садовод, но этому меня научил старик тесть, - ведь почти ничто не пропадает даром, такой во всем дивный и мудрый порядок, такой прямой и неизбежный ход. От детства - и досюда. Так вот она - связная история о человеке. Простая и педантичная идиллия - да.

Аминь - и да, это правда. Однако есть здесь еще одна история, тоже связная и тоже правдивая. История о том, кто хотел как-нибудь возвыситься над заурядной средой, в которой родился, над этими столярами и каменотесами, над товарищами своими и над всем школьным классом - хотел этого неизменно, неизменно. И тянется это тоже с малых лет и до конца. Но эта жизнь сделана совсем из иного материала, из неудовлетворения и заносчивости, которые все время требуют себе как можно больше места. И думает человек уже не о работе, а о самом себе, о том, как бы сделаться больше других. Учится он не оттого, что это доставляет ему радость, а затем, что хочет быть первым. И, ухаживая за куколкой - дочерью начальника, самовлюбленно думает: а я-то достоин большего, чем телеграфист или кассир. Все время - я, одно лишь я. Ведь и у семейного очага он забирает себе все больше и больше места, пока не стало так, что только он, и все вертится вокруг него. Казалось бы, уже достаточно? В том и беда, что мало ему; достигнув всего, что ему требовалось, он не может не искать новых, больших мест, где мог бы снова раздуваться, исподволь, но наверняка. Но в один прекрасный день кончилось все, вот что грустно, да еще как скверно кончилось-то; и разом человек стал стар, и не нужен, и одинок, и чем дальше, тем меньше от него остается. Вот и вся жизнь, зяблик, и не знаю я, из счастливого ли она была сделана материала.

Правда, есть еще и третья линия, тоже связная и тоже идущая от детства: линия ипохондрика. В ней замешана матушка, знаю; это она так меня избаловала и наполнила страхом за себя. Этот третий человек был как бы слабым, болезненным братцем того, с локтями; оба эгоисты, это верно, но тот, с локтями, был агрессивен, а ипохондрик сидел в обороне; он только боялся за себя и хотел одного - пусть будет скромно, лишь бы безопасно. Никуда он не лез, искал только безбурной пристани, укромного уголка, - вероятно, потому-то и пошел на государственную службу и женился, ограничив тем самого себя. Лучше всего он уживался с тем первым человеком, обыкновенным и хорошим; работа, с ее регулярностью, давала ему славное чувство уверенности и чуть ли не прибежища. Тот, с локтями, хорош был, чтоб обеспечивать некоторое благополучие, хотя его неудовлетворенное честолюбие порой нарушало осторожный и удобный мирок ипохондрика. Вообще три эти жизни как-то уравновешивали друг друга, хотя и не сливались воедино; обыкновенный человек делал свое дело, не заботясь ни о чем ином; человек с локтями умел выгодно продать этот труд, но он еще и подстегивал: сделай то-то, а того-то не делай, это тебе ничего не даст; ну-с, а ипохондрик самое большее озабоченно хмурил брови: главное - не надорваться, во всем соблюдай меру. Три такие разные натуры, а в общем-то не ссорились между собой; молча приходили к согласию, а может быть, даже как-то считались друг с другом.

Эти три личности были, так сказать, моими узаконенными супружескими жизнями; их делила со мной моя жена, с ними она вступила в союз верности и солидарности. Но была тут еще одна линия, романтическая. Романтика моего я назвал бы товарищем ипохондрика. Личность весьма необходимая - она хоть как-то возмещала то, что отрицал ипохондрик: любовь к приключениям и широту души. С другими об этом и речи быть не могло: человек с локтями был слишком деловит и трезв, а обыкновенный был совсем обыкновенный, без фантазий. Зато ипохондрик, тот страшно любил всякое такое: вот переживаешь что-то очень увлекательное и опасное, а сам при этом сидишь в безопасности дома; хорошо иметь в запасе такое авантюрное, рыцарственное "я". Оно с детства было со мной, было неизбежной и неотъемлемой частью моей жизни - но не моего супружества; об этом жена моя не должна была знать. Возможно, у нее тоже были ее, другие "я", ничем не связанные ни с ее семейной жизнью, ни с супружеской любовью; но я об этом ничего не знаю.

Затем есть тут еще пятое действо - тоже история связная и правдивая; начало ее относится к моим мальчишеским годам. Это и была жизнь порочная, с которой ни один из остальных моих "я" не хотел иметь ничего общего. Даже знать о ней не полагалось, лишь изредка... в строжайшем уединении, чуть ли не впотьмах, тайком, украдкой можно было немножечко наслаждаться ею, но это было со мною все время, дурное, вшивое, бесконечно порочное, и жило само по себе. Это было не "я" и не какой-нибудь "он" (как, например, романтик), это было некое "оно", нечто до того низменное и подавляемое, что уж не творило никакой личности. Все, что хоть в малейшей степени было мною, с отвращением сторонилось его; может быть, даже ужасалось его, как чего-то такого, что против моего "я", что - гибель, самоистребление, не знаю, как это выразить. Больше я не знаю, ничего не знаю; ведь и сам-то я не познал этого, никогда не видел его целиком, а всегда лишь как нечто шевелящееся вслепую, во тьме... Ну да, как в лачуге, запертой на крючок, в грязной лачуге, вонючей, как звериная нора.

И еще была история - не полная, только фрагмент. История поэта. Ничего не могу поделать, чувствую, что у поэта