— Видимо, нет.
— Почему, видимо?
— Собственно, мы не знаем, против чего можем иметь возражения. Если не вдаваться в суть, все вообще нормально. И суд, и приговор, который вынесут, и исключение из комсомола, и всевозможные поражения в правах… Есть преступник — значит, должно быть наказание. Опять же нормальное положение вещей.
— Да-а, — роняет Харламов в наступившую тишину, откидывается назад и начинает методично выстукивать тонкими пальцами о край стола… — Хотите начистоту…
Мы переглядываемся. Ребята неловко меняют позы:
— Хотим.
— Я не собираюсь хлопотать об отмене суда… Во-первых, это бесцельная трата времени. Во-вторых, факт суда сам по себе справедлив. Если бы жертвой несчастья стал ваш друг… Разве вы не требовали бы суда…
— Мы не против суда. Мы против наказания невиновного. А это не одно и то же. — Сашкины губы нервно дергаются. Он быстро отводит взгляд в сторону.
— Но ведь вы сами говорите: Климов признал свою вину.
— Признал.
— И у вас нет фактов доказать обратное.
— Пока нет.
— Вот видите. Дело не в суде, ребята… Важно, чтобы все смягчающие обстоятельства были приняты во внимание и судом, и следствием, и даже нами… Что вы на меня так смотрите? Именно нами, кто окружает вас. Его жизнь не кончается судом. Вот так я понимаю наш разговор.
Наверное, Харламов прав. И чуть позже нам многое станет ясным. Суд назначен. Это верно. Но он еще не состоялся. И где-то в глубине души каждый из нас верил в чудо. А вдруг, а почему бы нет…
Харламов отнимал у нас эту надежду на чудо. Он старался нас убедить, но нам не хотелось ему верить.
Харламов смотрит на часы:
— Однако мы заговорились! — Встал.
— Возможно, — соглашаемся мы и тоже встаем.
— Значит, до завтра. Телефон запишите… Буду через час, — бросает он в приемной и необычным для его невысокой фигуры шагом, размашистым и тяжелым, двигается по коридору.
Суд заседал целый день.
Помещение оказалось слишком тесным, чтобы вместить всех желающих. Зал, а это был как-никак зал, вызывающе гудел. Когда мы пришли, свободными оставались лишь задние ряды. Впереди сидели незнакомые парни.
— Летний бульвар в полном составе, — пробормотал баритон за моей спиной. — Э-эх… Молодежь!
Крановщик Сотин был из пришлых. Его долго не принимали на работу. В отделах кадров с интересом разглядывали паспорт, испещренный красноречивыми печатями, сокрушенно качали головой, вздыхали и возвращали его владельцу: «Ты уж извини, но… в общем, сам понимаешь». И Сотин понимал. Машинально брал возвращенные документы, бормотал что-то невразумительное и уходил.
Так прошло два месяца. В комитет комсомола Сотин забрел случайно, перепутал его с месткомом. В такое время Николай там оказался тоже случайно. Разговорились. А через неделю Сотин был оформлен крановщиком на пятый участок. Здесь бы и точку поставить: мол, кончились твои мытарства, человек. Работа есть, крыша над головой имеется. Живи человек себе в толк и людям на радость… Так ведь нет. С фатальной закономерностью, в городе появились его старые друзья. Это не проходило бесследно. Сотин начинал прогуливать, бездумно пить. В такие дни он возвращался под утро, валился на мятую постель и подолгу лежал без видимого интереса к окружающему, уставившись в потолок потускневшим отрешенным взглядом. Тогда Николай старался ему помочь, ругал меньше обычного, гнал в кино, тащил с собой на тренировки, оставлял у себя ночевать.
Иногда у него кое-что получалось, но только иногда. Чаще всего он наталкивался на озлобленный протест с бесконечным повторением: «Я сам, чего вы, я сам».
В затею Николая мы верили слабо, советовали бросить, на что он только улыбался:
— Бросить, нет, ребята. Бросают окурки на мостовую, и то по причине низкой культуры. А тут человек. Попробуем еще раз.
И все начиналось сначала.
Со временем дружки исчезали… Что, почему, кто знает? Исчезали — и все. А может быть, их сажали снова… Компания лихая, известный народ.
И тут, как в хорошем театре, на сцене появлялся совсем другой Сотин. Между собой, может, и не все так. А на людях — человек человеком, даже чуточку застенчивый. Грехи как-то сразу забывались. Уж больно ему шел непитейный, человеческий вид. И даже наш пессимизм неизменно давал трещину. «Чем черт не шутит… Все бывает».
Сотин не раз настраивался уехать. «На хвосте они у меня и отставать не спешат… Видать, самому нырять придется», — рассуждал он незлобно.
Однако не уехал… Может, привык, а может, расхотелось.
И вот теперь его нет. И лишь эти шесть первых рядов, заполненные угрюмыми парнями, напоминали о его трудной жизни.
От официального защитника Николай отказался.
— Зачем? — сказал он на суде. — Преступления, и тем более преднамеренного, я не совершал. Защищаться перед кем-то у меня нет основания. Я не снимаю с себя ответственности за случившееся. Более того, подчеркиваю, что виноват только я. Подкрановые пути 16 апреля были не в порядке. Проверял ли их крановщик? Не знаю. Должен ли был проверить сам? Очевидно. Кому-либо указаний на этот счет не давал. Вину свою признаю полностью. Мне очень… — Николай беспомощно посмотрел в сторону родителей Сотина, хотел еще что-то добавить, но неожиданно совсем тихо закончил: — Больше мне сказать нечего.
Зал беспокойно вздохнул.
— Угробил человека, а теперь интеллигента корчит, сволочь! — надрывно крикнул рябоватый парень.
Впереди одобрительно загудели.
— Это тебе не свидетельские показания давать! Тепереча вашего брата… — парень угрожающе поднял кулак. — Допрыгался, партеец?
— Заткнись, — выкрикнул кто-то из наших.
— Я те заткнусь… — Рябоватый снова попытался встать, но его силой усадили на место.
Мы видели, как Николай побледнел.
Родственники Сотина сидели чуть сбоку, и со стороны казалось, что все происходящее их мало касается. Лишь время от времени плечи отца судорожно вздрагивали, и тогда безнадежно древняя бабка, она сидела рядом, начинала торопливо креститься.
Я выступал четвертым. Позади была не одна бессонная ночь, усталость и растерянность. Не единожды воспаленное воображение рисовало мне образ, облаченный в строгую мантию, перед улюлюкающим и ревущим залом, после чего я просыпался в холодном поту и долго не мог заснуть, терзаемый сомнениями и предчувствиями. Однако ночь брала свое. На смену залу улюлюкающему являлся зал рукоплещущий, и тогда сон становился безмятежным и радостным. Но все это было тогда, где-то далеко позади. А сейчас я беспомощен и косноязычен до безобразия. Блистательные речи Кони, уничтожающие афоризмы Спинозы, все то, что я пытался впитать в себя за последний месяц, куда-то испарилось, и я остался один на один с раздраженным залом и слабым подобием трибуны, с которой мне предстоит сказать речь, речь общественного защитника.
Кому из нас не хотелось видеть себя поднаторевшим, не лишенным сарказма, мудрой бывалости в свои исконные двадцать пять лет? Увы, но моя неопытность была безграничной.
Говорил я долго и сбивчиво… Я не защищал его… Мне хотелось очень немногого, чтобы люди, сидящие в этом сдавленном и душном зале, чуть-чуть отчетливее разглядели человека за бутыльчатым колонником скрипучей перегородки, разглядели подсудимого.
— Что может быть весомее, чем собственная жизнь? — спросил я у зала и сам себе ответил: — Ничего.
Моя речь могла показаться непоследовательной, доводы весьма относительными. Видимо, так оно и было.
Я говорил, а меня неотступно преследовала мысль: «Все мишура. Песок. Ты не сказал главного, чего-то очень значительного. Твои слова никого не убеждают. Посмотри в зал. Он безмолвствует… Я смотрел в зал и не видел ничего, кроме розоватого колыхающегося тумана. Ты думаешь — это тишина. Нет — это безразличие к твоим словам. Это провал. Какая глупая затея быть общественным защитником. В самом деле, кого может удивить жизнь? Удивляет лишь смерть.
«Тогда на собрании актива, он произнес подобную фразу… Хотел сказать главное, все время думал — надо сказать главное, и вот не сказал. Глупо».
Почему вдруг актив? Мне трудно ответить на этот вопрос. Подсудимый признал себя виноватым. Речь защитника по существу бессмысленна. А значит, всё то, что ты говорил или еще скажешь, чревато нелепым вопросом: «Зачем?»
Существуют жизненные ситуации, в которых человек обретает свое я. В такие минуты все происходящее вокруг тебя второстепенно, ибо твой интерес в человеке, которого ты раз и навсегда определил умным или глупцом, решительным или трусом.
Подобные активы мало чем отличаются один от другого… Строителей вечно критикуют.
Николай не собирался выступать. Назвали его фамилию, зал привычно гудел, мы переглянулись, а он как ни в чем не бывало встал и быстро пошел к трибуне…
— Есть вещи, о которых не принято говорить вслух, — сказал Николай, и зал словно ошпарило тишиной. — Зачем существует критика? Вопрос риторический, и тем не менее я его задаю.
С точки зрения общепринятых норм доклад был критическим. Суть в другом: критика бессмысленна.
Кончился еще один актив. Мы не спеша поднимемся со своих мест, перекурим в коридоре, не спеша разойдемся и так же не спеша обо всем забудем. Придет время следующего актива — все повторится сначала. И только в привычной критической обойме Иванов заменит Петрова, а Сидоров — Решетова. Вы думаете, это кого-нибудь удивит? Никогда! Так было до нас, существует ныне и будет после. Кого мы обманываем?
План выполнен на 101 процент, так утверждает докладчик. Может быть, кому-то из присутствующих не известно, что тридцать процентов принятого жилья будет сдано в эксплуатацию лишь в конце следующего месяца. Разве об этом не знает секретарь областного комитета партии, заместитель председателя горисполкома, разве об этом не знали их предшественники?