Я мчался на автомобиле прочь от охватившей мою душу ностальгии вдоль решётки садов Ан – тониадиса. Солнце этого чахлого дня египетского декабря тщетно пыталось ласкать мою футуристическую кожу. Однако пылающие и чувственные акации моего отрочества исчезли! Вместо них мне в ноздри ударил сильный запах дёгтя, распространявшийся от киля баржи, до краёв нагруженной хлопком. Этот деготь стремлении, путешествии, опасностей, дорог и приключений, затуманил мне мозг и заставил поднять голову.
По ту сторону ограды зачарованного сада протянулась в идеальном геометрическом порядке полоса высоченных пальм с металлическими пучками на верхушках, служащая обозначением авиатрассы итальянских почтовых аэропланов. Они кружат с негромким, но упорным жужжанием воинственных пчёл. Чёрная флейта войны, суровая музыкальная лазурь. Вместо крыльев отрезанные руки музыканта, оставшегося лежать на земле.
VI. Множество пальм, порождающих новые образы
Побеседовав с королём Фуадом, я заем обратился к нильским пальмам и странствующим дервишам. Они дали мне исчерпывающий ответ с точки зрения лирики пластики музыки и шумовых эффектов.
Командор Грасси, один из тех итальянцев, кто покорял Восток силой своего интеллекта и умением убеждать, предложил мне скорости, способные развеять даже самую неотвязную ностальгию моих блистательных собеседников.
Пульмановский вагон от Александрии до Каира, мимо пролетают стройные ряды пальмовых войск. Со своими звериными, почти антропоморфными стволами, всегда лишёнными растительности, они стоят, всем своим видом напоминая о владыках этой равнины.
Они царствуют над ней. Отдельные беспорядочные группы. Плотные батальоны. Сторожевые посты. Философы, погружённые в уединённое созерцание.
Там, внизу, генеральный штаб пальм командовал незримым сражением. Остальные возносили хвалу солнцу, задрав к нему свои лишённые листьев верхушки, замершие, как будто в ожидании золотого дождя. На горизонте они маршировали, подобно стаду слонов. Особняком стояла старая пальма, согнувшаяся и искривлённая под тяжестью сельскохозяйственных забот.
Она не ответила мне.
Мой поезд скользил по плодородной египетской равнине. Низменность. Зелень. Бедные и невзрачные селения, грязь, коровий навоз, солома и верблюжий помёт, высохший на солнце покрытый коркой и наростами.
Мрачные буйволы как фурункулы. Кажется, что земля крепко прижала к своей груди все вещи: лачуги, поезда, элеваторы, неподвижные и медленные воды с парусами на баржах под слишком широким и пустым небом, которое, возможно, однажды решительно колонизирует рассерженный Нил.
VII. Мысли буйволицы
Подобно вору, бегущему от погони, поезд слегка задевает банановую плантацию, полную живых изумрудов и пронизанную золотыми полосами. Каналы выхватывают из ножен кривые паруса, напоминающие клинки.
Верблюды и феллахи15 повторяют изгибы селений, рассеянных по равнине.
Ритм поезда сотрясает жирные комья земли. Вагон мягко покачивается на рессорах и, слегка вибрируя, баюкает моё тело среди стрёкота насекомых, влажного горячего дыхания притаившейся буйволицы, которая, похожая на большую черепаху, высовывает голову из огромной грязной скорлупы равнины, чтобы посмотреть на пьяную, беспорядочно разбросанную группу белых арабских могил.
Буйволица пережёвывает: «Я дочь этой чёрной земли и серого Нила. Лёжа, я напоминаю кучу ила. Меня заставляют подниматься ударами, и тогда мои круп и мои рога внезапно продолжают контуры низких крыш, крытых соломои, ребятишек, ветоши, козлят, сводов пекарен, земляных труб без дыма. Я люблю покой и неподвижность в нескольких шагах от рельсов и дороги. Я не поднимаю головы, чтобы посмотреть на феллаха, который, сидя боком на волнистой спине верблюда, уставился на меня невидящим взором, не удостаивая ни единым взглядом ни цели своего путешествия, ни окрестностей, раскинувшихся у него за спиноЙ. Атмосфера уже никогда не будет так густо напоена запахами, как прежде. Воздух пахнет илистыми испарениями. Он сдавливает мои щёки как тёплая губка. Длинные серебристые галабие, подметающие чёрные тропинки, или сверкающую зелень лугов, курят земной фимиам небесам!»
Между тем небесная лазурь раскалилась, и разбросанные там и сям серебристые облачка, казалось, зажглись и повисли как светильники, высоко над невидимым божеством.
Предчувствие воды.
Тревожный свет. Блеск страдающих от жажды камнеи.
VIII. Охота на перепёлок и арабок с арабским сводником
Кафр-эз-Зайят!16 Это название бесцеремонно выдёргивает мою душу из реальности 1933 года и мгновенно переносит её в эпоху моих двадцати лет, радостных, лёгких, воодушевлённых. Тридцать лет назад, когда ночь пахла мумией, поезд остановился на станции Кафр-эз-Зайят, у простого деревянного навеса, прячущегося в банановых зарослях на берегу невидимого в темноте Нила.
Мохамед эль Раджел, посредник английского генерального штаба, которого мне с жаром рекомендовал сэр Вард, ожидал нас, чтобы отвести к месту охоты… а также, чтобы воздать полагающиеся нам деревенские эротические почести.
Я помню его настолько отчётливо, как будто мы расстались только вчера, шумного и церемонного, кланяющегося, хватающего нас за руки, ловко подносящего к губам наши пальцы и властно раздающего приказания двум нашим неграм, переносящим наши пожитки и съестные припасы.
Этот хитрющий проныра очаровал нас всех с первого взгляда. Смазливое лицо цвета шоколада, большие чёрные глаза, смышлёные и благодушные, и крючковатый нос.
Мохамед быстро шёл впереди, так что чёрный помпон на феске подпрыгивал в такт его шагам, указывая нам дорогу величественным жестом. Он, без сомнения, смотрелся достаточно благородно в своей развевающейся чёрной галабее, наброшенной поверх шёлковой туники в канареечно-жёлтую и фисташково-зелёную полоску.
Нас было десять страстных охотников: три грека, пять англичан и двое итальянцев, жаждущих подстрелить как минимум сотню перепёлок вдали от Александрии, казавшейся необитаемой по случаю праздника Байрам17 Кубические хижины показались сперва по обеим сторонам дороги; лачуги, почти полностью слепленные из нильского ила, желтоватые и окружённые крошечными садами. Затем пальмовые рощи замаячили на светлеющем горизонте.
Печальная, усталая и разочарованная заря. В темной деревне стояла мёртвая тишина. Небо медленно окрашивалось серебристо-зелёными полосами. Вдали, за возделанными полями убывающая луна мягко окрасила в сиреневый цвет волнистые песчаные барханы. Тёплая и мягкая луна цвета рыжей ржавчины опускалась, подобно золотой капле, в далёкое море.
Банановые плантации тесно обступали дорогу, и мы наслаждались восхитительной душистой садовой свежестью.
Палатка бедуинов, показавшаяся вдалеке, прорезала бледное небо, она напоминала гигантскую летучую мышь с распростёртыми перепончатыми крыльями, пригвождёнными к земле.
С любопытством изучал я причудливую геометрию покрывавших её заплаток, похожих на пёстрое трико Арлекина, цвета грязной охры и ржавчины, в окружении наметённых ветром песков.
Вход в палатку загораживала невысокая изгородь из веток и кусков жести, несколько отвратительно худых коз волочили дряблые и отвисшие сосцы.
Шелудивая, ободранная, похожая на скелет собака с сердитым лаем выбежала нам навстречу…
Это была палатка Абдула эль Раджела, брата Мохамеда.
– Саиди, Абдул! – воскликнул наш проводник.
– Саиди, Мохамед! – прозвучал голос из палатки.
Абдула появился из-за изгороди. У него был дерзкий и суровый профиль: просторное одеяние из белой шерсти ниспадало складками к нему на грудь; его жесты были величественными, во всей его наружности было одновременно что-то царственное и цыганское. Два брата долго о чём-то говорили вполголоса, нам не удалось расслышать ничего, кроме имени Фатма, повторённого несколько раз.
Сэр Вард много рассказывал мне о Фатме, самой прекрасной женщине на всём Востоке, а также о её муже по имени Мустафа эль Бар, бывалом охотнике, вынужденном из-за бедности и ревности освоить печальное ремесло бурлака на нильских дахабие.18
Он слыл непримиримым врагом Мохамеда, однако в чём именно заключались их разногласия, я уже не припомню.
Поздоровавшись с Абдулой, мы продолжили шагать вдоль становившейся песчаной дороги, через безлюдную деревню.
Остов верблюда.
К шести часам мы добрались до группы пальм, растущих на пляже. Море стального цвета посте – пенно окрашивалось розовым.
Устроившись на своих складных стульях в десяти метрах один от другого, мы погрузились в ожидание, приняв общее решение стрелять только в направлении моря, как только появятся перепёлки.
Мохамед принялся копать большую яму. Он хотел показать мне, на какую глубину солнце прогрело землю.
В полседьмого раздался шелест крыльев и первые перепёлки, как шары, выпущенные из пращи, появились перед нами. Они изнемогали от усталости.
Первые залпы мимо. Нам было плохо видно. В промежутках между выстрелами Мохамед забавно подпрыгивал и дрыгал ногами неподалёку от меня, протыкая длинной палкой воображаемых перепёлок, причмокивая и восклицая:
Чуфф! Чуфф! Пам! Пам!
Он принимал то героические, то томные позы, то имитируя перепелиный свист, то издавая победные вопли.
Мы продолжали охотиться до девяти часов. Появились несколько полуголых мальчишек, предлагавшие в обмен на несколько мелких монет полные корзины свежего сахаристого инжира.
Солнце поднималось. Становилось жарко, и насекомые начинали досаждать нам.
Пески теперь цветом напоминали пепел. Мохамед ловко соорудил веера из пальмовых листьев, а затем принялся декламировать басни Лафонтена. Я до сих пор вспоминаю гортанный звук его голоса и его ребяческие эксцентричные жесты, когда он имитировал зверей из басен.
На обратном пути мы шли вдоль берега Нила, медленно несущего свои маслянистые желтоватые воды среди берегов, покрытых густой растительностью. Между несколькими искривлёнными фиговыми