Мама маленькая, худенькая. Татарочка. На Гюльчатай немножко похожа, только личико круглее, носик пуговкой, глаза хитрые, смеяться любят. А характером — на Тосю из «Девчат». Мама в молодости хохотушкою была. Я в образ на фотокарточке, где ей 18 лет, влюблен без памяти. Как же ей достались-то по жизни эти чудики — один русский, папанька мой, бросил её, когда меня под сердцем носила, другой — хохол толстенький, моложе лет на двадцать, пьяница обыкновенная — хорошо, развелась.
— Мама у тебя устала, Рома.
Это он мне сообщает, Серафим Николаевич, якут по национальности. Сидит на моей тахте, улыбается, а дверь из комнаты в коридор открыта, и в коридоре мама стоит и кричит (временное умопомешательство, «американские горки»):
— Уходите! Уходите! Устроили притон!
Я вскочил с кресла, дверь своей комнаты запер. А он, по-моему, даже не понял, что это ему она кричала, что это его она выгоняла из квартиры. Я же говорил: «диктатор». Человек она нервный, частенько неуравновешенный, да еще старость подбирается, женская, одинокая. Я знаю, что такое у нее проходит и довольно быстро, без следа, через неделю она и не вспомнит об этом якуте, в глазах ее — проходимце-бомже, которого я «подобрал с помойки». Абсолютно уверен — такое мнение у нее создалось о Серафиме.
(«Подобрал с помойки» — потом сообразил, почему она так сказала. Нюх у нее хороший, почуяла запах неприятный. От ботинок «прощай молодость» исходил. Ацетоном так и завоняло по всей квартире. Я ему дал и обувь чистую, непромокаемую, и носки сухие. А свои носки он, ворочая нос, снял, в целлофан завернул и выбросил в мусорное ведро.)
— Уходите! Вон! — на «вы» ему.
А он сидит такой и ухом не ведет. «Мама у тебя устала, Рома». Я бы, может, и выгнал его тут же, послушавшись маму, но я знаю ее, она и на друзей моих наезжает. Чуть что-то, не входящее в ее круг понимания, так она всем и без разбору: «Вон! Вон отсюда!». Короче, я с трудом ее уговорил оставить Радия на одну только ночь, а утром он уедет, и все будет хорошо. Куда он уедет? На что он уедет? Пятница, только познакомился, к себе привел, чаем напоил. Успокоил. А самому горько-горько. Заставила меня почувствовать унижение, несамостоятельность, ничтожность. Не имею права я принимать решения. И тут же мысль — это пройдет у нее, пройдет. И я не прав, что сержусь на нее. Горько-прегорько.
Я знаю, она очень одинока. И еще страшнее представилось мне мамино одиночество в понедельник, 20 марта, когда она увидела Радия в моей комнате и снова закричала, чтобы я поскорее выпроводил своего друга за порог.
— Богом клянусь, мама, он уедет! Ночевать не будет! Уедет! Вот билет! Радий, покажи, пожалуйста, маме билет на поезд!
Никакого доказательства она, конечно, в полусумасшедшем состоянии, видеть не хотела, замахала руками, отскочила от протянутого Радием билета в Тюмень. И добавила:
— И в Бога я не верю!
В Бога не верила и Люба. Ну, как сказать — «не верила»? Подозреваю, насколько бы люди не были атеистами, они все-таки верят во Что-то Доброе, то, Что Может Защитить или Спасти. Слово «Бог» боятся, стесняются выразить чувство веры, показухой и клоунадой считают обряды, зато праздники, почему-то, принимают на ура. Удивительно! В Пасху, например. Куличи, свечки покупают, красят яйца. «Все так делают!» — вот ответ. Что мамы, что Любы. А постился кто? Никто и не думал! Пасха прошла — как будто блик божий мимо них прошелестел и — всё, забыли. Ну, так ведь, да?
Это уже раздражение во мне.
Припахал я Радия кушетку детскую нести — от Центра до Калинки, к Любе. Он как раз с рынка освободился, поел котлет «охотничьих», пожаренных в масле вместе с луком и кусками бородинского хлеба, попил чаю крепкого три кружки — улыбается, готов к любой работе. Какие вопросы. Братишка на неделе диван приобрел, кушетку выставил в прихожую. Куда её? Мама говорит: «Любе неси!». Можно было, конечно, машину грузовую взять, но это деньги — двести-триста рублей. А идти двадцать минут. Думаю, принесем Любе кушетку, за которую она ни копейки не заплатит, поблагодарит нас, чаем угостит и, возможно, согласится гостя на ночь приютить. Мечтаю.
Доперли кое-как, с длительными перекурами. Втащили в квартиру, поставили. Пацаны за кушетку чуть драку не устроили — кому на ней спать. Пошумели, порычали, убежали во двор. Анфиса с перепугу на стенку забралась и зырит оттуда пятаками бешеными. А мы стоим. Пауза. Люба уже по-своему оценила гостя, теперь уставилась на меня.
Люба — женщина приятная почти во всех отношениях. Кость широкая, грудь волшебная. Всё — моё! А подкрасится — и точку меж бровей нарисовать — настоящая индианка, красавица. Ласковая ко мне, терпеливая. Умная — кроссворды как семечки щелкает. Судьба к ней тоже не без претензий: родила мальчиков-погодок от одного туркмена-сладкопевца, так он — гляди — на третий год семейной жизни в Москву подался. Не оценили мужика культурного здесь, в глуши александровской, зато в столице в консерваторию угодил, семьей обзавелся, в Германию съездил (сообщают его родственники). Одна беда по свету не ходит: отца похоронила, пять лет назад — маму. И как вот жизнь закручивает! Встретился с ней (та еще история была!), полюбил Любушку, и тепло мне от неё, и уютно.
Я в глазах её читаю: «Ты что за бомжа вонючего сюда привел?!». По телевизору сериал идет, а мы ей мешаем смотреть. Она не готова была тут же, мгновенно, принять божественный дар. Я вежливо откашлялся и спросил: «А ч-чаю не будет?..». Она мотает головой. «А переночевать пустишь Радия Николаевича?». Она меня съесть была готова с потрохами. Мотает головой. Вежливо улыбается. Испепеляющий взгляд. «Всего вам доброго!» — говорит Радий Николаевич. Уходим.
Он был подавлен.
— Зачем про ночлег спросил, Рома? Не спросил бы — не мучились бы ни я, ни она. Тебе самому приятно было?
— Да, — говорю, — узнал глубже её духовные возможности.
Он был уничтожен, но, однако же, высказался:
— Это сущий вампир, Рома. Как ты с ней восемь лет живешь? Неужели нет в городе вашем женщины лучше? Пять минут молчания рядом с ней — и всего меня высосала, опустошила. Уходи от нее, вот мой совет.
Его прямо трясло всего. Её, наверное, тоже: и не отблагодарила, и чаю не налила, и человека обидела. Разве не осознает? А я между ними один — наблюдатель. Оно мне надо было?
— Она испугалась тебя, Радий. Как мама. Люди вообще боятся, но не Бога, а просто страх внутри сидит из-за узости души и мышления. Достоевский еще, кажется, об этом писал.
Я вдруг вспомнил, что мне Санек 12 марта говорил. Пересказал Радию, добавил, что он, Радий, является сейчас таким. ну, не Богом, но что-то вроде Него, который приходит к людям, а у них — страх перед Высшим, поэтому лучше телевизор включить, сериал какой-нибудь смотреть, чем лицом к лицу с Этим Высшим столкнуться.
— Бога не надо бояться, Рома.
Остановились. Покурили.
Небо зловеще затянуто, давит сверху, вздумало насмерть род человеческий придавить. А горизонт на востоке весь почернел, будто заболел немочью невиданной, неслыханной. По курсу — через овраг — собор Христорождественский, так один купол и виден, за всю природу отдувается, светит блекло, не сдается.
— Слушай, — говорю, — Радий, а ты не пробовал. хм. украсть, например? Или. грабануть кого?
— Что ты, Рома, говоришь?! — Он даже опешил от моих слов.
— А что такого? Так же легче! Вычислишь, допустим, бабушку с кошельком, женщину, кого послабее, проводишь её до укромного места, где она идти будет, а рядом — никого. По голове чем-нибудь — бах! Деньги забираешь и уходишь! И все! Работать не надо.
— Нет-нет-нет! — как будто я его ударил. — Рома. Это. Нельзя.
— Хотя бы думал об этом? — пытаю и проверяю.
— … - что-то такое зашептал, молитву, наверное.
Короче, смотрю на него, сканирую — да какой он вор?! Какой он грабитель?! «Мама умерла у меня, Рома, и земля из-под ног ушла». Пораженный и очарованный жизнью якут.
Ветер поднялся.
Пошли, согнувшись, быстрым шагом.
Ветер усилился, захлестал по лицу и рукам. У-ух! Март тяжелый в этом году, недовольный чем-то. Но это он зря, весна своё возьмет. Размышляю. Радий пыхтит за правым плечом. Только подумал я о погоде — снег повалил, будь он неладен.
Сидим в комнате. Я смотрю на него, он — на меня. За окном — пурга мартовская, снег с дождем хлещет, по карнизу барабанит. Мама ушла к тете Шуре Максимовой, подружке. Вечером придет, увидит Радия — скандала не избежать. Ругаться ой как не хочется.
— Спроси, Рома, о чем хочешь.
Я, конечно, был очарован им. Он сам был — очарованный, поддавшийся толчку извне, полетевший незнамо куда и незнамо зачем. «Спроси, Рома, о чем хочешь». Так не говорят здесь, в Александрове, под наглой деньжищной Москвой, за сто первым километром. Здесь разговариваешь с человеком и с первых секунд сердцем чувствуешь, что собеседнику твоему наплевать на тебя, а если не наплевать, то, во всяком случае, он в любой момент готов победить тебя, быть выше тебя, применяя нецензурную брань, повышая голос, бессознательно (а порою и сознательно) уничижая тебя. А Радий за четыре дня ни одного матерного слова не произнес! Голоса не повысил!
Он, естественно, был не у себя дома, возможно, очень боялся навредить кому бы то ни было. Невыгодно. С практической точки зрения. С другой стороны, когда я видеокамеру на него наставил (японскую старенькую, пленка 16 мм), он поначалу так резко головой крутанул, словно я ему пощечину залепил. Затем с каждой минутой записи, с каждым вопросом моим он все хмурился и хмурился, отворачивался и отворачивался. Сердился, в общем.
— Расскажи о себе, Радий. О жизни, что-нибудь.
— Вот так я не могу. Под давлением. Философствовать перед камерой. Рома, не надо.
— Не приходилось ни разу сниматься?
— Нет. Никогда не рисовался.
— А фотографироваться?
— Мало. Мама фотографировала в детстве.
— Во-от, видишь. Но пользоваться фотоаппаратом умеешь?
— Это компьютер. — Показывает головой на монитор, стоящий на столе. — Дилетант я, Рома. Как дау́н.