Пришлось отодвинуться и встать, чтобы унять тревогу в голове, и пока я стояла дрожа, мама смотрела на меня со злорадством. «Теперь все на тебя смотрят», – сказала она. Я оглянулась – все смотрели.
Когда родители вернулись с вечера встречи выпускников, я спросила, пришли ли все остальные. Я знала историю каждого. Хотела услышать про бриолинщика, который гулял с дешевыми девчонками с начесанными волосами. Про мальчика, который пригласил маму на выпускной.
– Он подошел ко мне и поздоровался, а я просто опустила взгляд на стол и ничего не сказала. – Почему? – Ну, не могла же я заговорить с ним прямо там, у всех на глазах!
В ее голове все пришли на вечер встречи, только чтобы увидеть ее.
Ярмарка, кино, школьный спектакль – неважно что. Мама всегда задавала только один вопрос. Много людей было?
Ее не волновало, кто заметит ее страх. Или она не думала, что выдает его. Или не думала, что боится.
Мама поступила в колледж на западе, у границы с Нью-Йорком, и вернулась домой через две недели, потому что забыла все свои блузки и потому что это было слишком далеко на карте – так она объясняла. Я не понимала, что это значит, но говорила она с такой категоричностью, что и мысли не возникало спросить. Она была спокойна. Голос звучал мягко, словно никакого объяснения и не нужно: все и так понятно.
Я представляла, что ее с мамой, папой, сестрой и домом связывала туго натянутая нить, и она была не в силах оставаться вдалеке. Я никогда не задумывалась о других студентках колледжа, которые наверняка были так же далеко от дома. Мама никогда их не упоминала. Она уехала далеко-далеко, почти в другой штат – такая у нее была легенда.
3
Местная библиотека – белая вагонка, зеленые ставни – когда-то была школой в одну комнату. Мальчики и девочки выстраивались в ряд у зеленых дверей еще за тридцать лет до того, как город стал городом.
Я чиркала серыми камушками о кирпичи вдоль дорожки. Они пахли как порох. Между кирпичами разбухал ярко-зеленый мох.
У библиотеки был маленький садик, огороженный кустами форзиции. Лазейку в изгороди найти было несложно, и я пролезала с газона в сад и обратно, пока мама сидела на скамейке и читала любовный роман с серебристым заглавием на обложке. Я выкапывала червей и бегала за шмелями, а однажды, опершись рукой о землю, продавила мягкий влажный холмик – когда вынула руку, она отчетливо воняла дерьмом. Кто-то отпустил собаку гулять по саду. Мама отвела меня в маленькую уборную в библиотеке, стерла какашку квадратиками туалетной бумаги, вымыла мне руку и вытерла бумажным полотенцем. Потом поднесла ладонь к носу, принюхалась и скривила лицо.
По воскресеньям мы с отцом ездили на свалку.
Я поднималась к сараю, где люди оставляли старые книги, брала сколько хотела и относила в машину, которую отец нагружал видавшей виды мебелью.
После мы ездили по всему городу, заезжая на гаражные распродажи, объявления о которых видели в «Курьере». У меня всегда было сколько угодно времени, чтобы все рассмотреть. Каждое воскресенье мне давали два доллара на карманные расходы, и иногда я покупала на них пластинку или маленькую керамическую фигурку животного. В лучшую часть города мы никогда не заезжали, потому что богатые не устраивают гаражные распродажи – они просто выбрасывают вещи на свалку.
Однажды, увидев список вещей на продажу, мама повезла меня покупать чемодан для лагеря.
В том районе было меньше американских флагов, деревья зеленее, дома больше. Не помню, как выглядел дом изнутри, но помню торжественность, с которой женщина открывала этот чемодан и которая шла в разрез с ободранной бумажной отделкой в местах, где ее дочь отодрала наклейки. Картонный лоток-органайзер весь изогнулся. Лицо у женщины было ровное и спокойное. На голове повязка, безупречно уложенные волосы загибаются под подбородком. Мама отдала ей тридцать долларов. Пока мы садились в машину, мама бранилась, что это розничная цена, и за те же деньги могли бы и новый купить.
В будни по вечерам мы ездили в магазины «Экстра». Там был бесплатный кофе для отца и огромный склад, набитый бракованными и неликвидными товарами: книгами, одеждой, обувью, коврами, стульями – всем, что только можно представить. На входе продавали фрукты. Каждый раз нас ждало что-нибудь удивительное: целая вешалка расшитых блестками платьев или двухметровый бассейн с воздушными шарами. Однажды на свой день рождения я подобрала по шарику для каждой приглашенной девочки. Мама надула их все и держала за ниточки: каждая гостья должна была выбрать по ниточке, а кто вытянет шарик-сердце, получит приз.
Иногда, когда у нас были дела поблизости, мы с мамой заходили в магазин здоровой еды. Полку с переспелыми фруктами по скидке мы называли отделом «вторички». «Иди возьми содовую, я буду во вторичке!» — кричала мне мама, забыв, что мы не одни. «Это не вторичка!» — возмущался здоровенный управляющий.
Мама никогда не стеснялась покупать эти мягкие потемневшие персики, а когда для физкультуры нужна была вторая пара школьной обуви, мы купили бежевые кеды – цвет никому не нравился и сбил цену до двух долларов. Ни она, ни я не понимали, в чем смысл «спортивной» обуви. Я разрисовала кеды звездочками и месяцами и заменила шнурки черными ленточками; а когда одноклассники вежливо говорили, что им нравится, как я их украсила, предлагала так же «усовершенствовать» их кроссовки. У них у всех была настоящая обувь для бега и одинаковые дорогие ветровки разных расцветок.
В классе у нас было любимое развлечение всех детей – игрушка «Лайт-Брайт». Мы устанавливали листы черной бумаги на металлический экран с дырочками, включали свет и продавливали сквозь бумагу прозрачные пластиковые гвоздики. Получалось просто сказочно: звезды, радуги, светящийся виноград.
Я попросила у родителей купить мне «Лайт-Брайт» – как тот, с которым играла в школе, – и они купили. Из всех моих игрушек только эта подключалась к сети, только ее купили новенькой и в родной коробке со всеми частями. Никто с ней раньше не играл!
Этот «Лайт-Брайт» никак не уживался с другими вещами в комнате и в доме, и я не помню, чтобы хоть раз с ним играла. Он был мой, но я не чувствовала, что достойна. Моя очередь с ним играть еще не наступила – он был совсем новый. Так я думала не только об игрушках и велосипедах, но и о земле у нас под ногами. Некогда эта земля принадлежала самым богатым поселенцам, которые – когда она стала не нужна – передали ее в дар нашему городу. И теперь эта земля была нашей. Нам не нужно было платить за нее – и именно это придавало ей ценность.
Мы разводили сухое молоко и никогда не выбрасывали еду.
Почти все продукты мама покупала на заправке за углом, неподалеку от фундаменталистской церкви [2]. Там в магазинчике продавали картофельный и капустный салат в баночках. Салат-латук и бананы. Консервы, специи, хлопья для завтрака в коробках и пакетах. Проходы были узкие, а стеллажи невысокие, и мне только немного не хватало роста смотреть поверх них.
На обед я съедала пачку крекеров, а на ужин были сыр и коробка миндального печенья. Иногда я покупала приправы для тако, несколько лепешек и фарш и вкушала блаженство, посыпанное тертым сыром и нашинкованным зеленым салатом.
Мама пила диетическую колу и «Таб» и сдирала розово-коричневым маникюром этикетки из тонкой пленки со стеклянных бутылок. Готовила запеканку из куриной тушенки и банки консервированного грибного супа. Жарила котлеты для бургеров до темно-коричневого цвета без всяких приправ. Запекала в микроволновке картошку целиком. По средам я возвращалась домой до обеда, и она подогревала для меня суп с макаронами в виде букв и поджаривала в мини-духовке английскую булочку с двойной порцией кетчупа и двумя квадратиками горячего расплавленного сыра.
В холодильнике всегда стоял коричневый пластиковый кувшин с холодным порошковым чаем, розовый кувшин с розовым порошковым лимонадом и прозрачный кувшин с апельсиновым соком из замороженного концентрата. По утрам мы пили только его.
Мама пекла брауни, кексы и печенья. В оранжевой кастрюле с толстым дном она готовила соусы: карамельный и шоколадный. Я такая толстая, говорила она. С завтрашнего дня на диету, говорила она, слизывая шоколад с пальцев. С завтрашнего дня на диету, говорила она и ждала аплодисментов.
Мне нравилось покупать конфеты в магазине напротив кладбища конгрегационалистов и идти с ними туда, где трехсотлетние младенцы лежат бок о бок со своими пожилыми родителями. Я жевала коричную конфету и думала о мертвых.
Мне казалось, что я девочка из 1650 года, в любую взятую минуту. Вечера для друзей, их доброта, льющийся свет по пути из школы. Сосновые иголки. Я жила тогда будто и не совсем здесь, не придавая большого значения этой жизни. Там, среди надгробий, было спокойно. И спокойно было на нашей улице, где у стариков были те же лица, что когда-то принадлежали мертвым, два века назад построившим эти дома. Смотрите, вон они на портретах у лестницы. Их можно разглядеть ночью, если смотреть с дороги сквозь прозрачный тюль.
Мама вешала на стены старинные гравюры с портретами Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна, как будто мы жили в написанном школьницей сообщении о Соединенных Штатах Америки. Какие-то из них были уродливыми и поврежденными, но это не имело значения. Родители не гнались ни за лоском, ни даже за красотой; им просто нравилось подбирать вещи, которые глупые люди выбрасывали.
Наших фотографий мы нигде не вывешивали, даже на холодильнике. Дома у моих друзей на стенах и холодильнике висели фотографии семьи, и я все думала, почему у нас их нет, и в то же время понимала, что Джордж Вашингтон важнее любого из моих родственников.
Среди книг на свалке мама нашла каталог элитных часов. Обложка помялась, но она прогладила ее утюгом, как разглаживала долларовые купюры. На кофейном столе рядом с круглой стеклянной вазой журнал казался деталью из богатого дома. Мама положила его чуть наискосок, словно кто-то только что бросил его на стол, не дочитав, и всегда поправляла угол, проходя мимо.