Очень холодные люди — страница 5 из 22

По ночам я просыпалась от стука, с которым изголовье долбилось об стену, и кричала родителям, чтобы перестали. Я думала, что это их большие тела шлепаются друг о друга в жаркую летнюю ночь, пока они пытаются устроиться поудобнее перед телевизором. Меня бесило, что они такие неуклюжие.

А в то лето мы жили в солнечной комнате многоквартирного дома на Кейп-Коде. Родители спали на одной двуспальной кровати, я – на другой, в полуметре от них.

Мама лежала под одеялом с широко раскинутыми ногами. Она носила дешевые атласные сорочки, которые едва скрывали ее грузное тело. Ей нравилось задирать сорочку высоко на бедра, выставляя на показ синие и красные вены. Я умоляла ее прикрыться. Она говорила: «Какая же ты монашка!»

Однажды утром я проснулась под шепот родителей. Было жарко, и мы лежали без одеял. Отец лежал на спине, а мама сидела рядом, прислонясь спиной к изголовью.

Отец лежал неподвижно, но в пижаме у живота что-то шевелилось, словно какой-то зверек пытался выбраться. У него в штанах, подрагивая, вставал и опадал пенис. Тогда мама перекинула ноги поперек кровати и, чтобы спрятать этот непослушный пенис, легла спиной пониже живота отца.

* * *

В жару мы ездили к маминым родителям в апартаменты с бассейном. Дедушка всегда ждал там на кресле и читал. Время от времени он поднимался – медленно, как слон, хотя был не очень похож на слона: костлявый и сутулый. Медленно на своих кривых пальцах он спускался по ступенькам бассейна и погружался в воду. Потом возвращался в кресло и снова брался за книгу. Наверняка он смотрел, как я плаваю, но я не обращала внимания.

Иногда мы с мамой поднимались к ним в квартиру. Там всегда стояла стеклянная банка с мармеладными драже, и мне разрешали брать сколько захочу.

Бабушка обычно была в квартире: ходила медленно, словно в полусне, из комнаты в комнату, шаркая тапочками по скрипучему паркету. В руке всегда была горстка драже, и она бездумно бросала их в рот – все сразу. Я представляла, как смешиваются во рту абрикосовый, мятный и кофейный вкусы, и морщилась.

Если бабушка спускалась к бассейну, то и там ходила так же медленно и нетвердо, садилась на шезлонг и втирала в руки и ноги ярко-оранжевый крем из металлического тюбика. Пах он как тесто для кекса.

Как-то раз дома я бегала по заднему двору, а мама прыскала в меня водой из шланга. Я так смеялась, что боялась лопнуть. Потом я много раз просила маму снова опрыскать меня из шланга, но она говорила нет. Не сердито, не раздраженно – это «нет» было мечтательное: словно на ней лежало заклятие, и оно не позволяло предаваться столь опасным радостям. Я думала, что, может, есть что-то неправильное в таком громогласном счастье и что она пытается защитить меня.

* * *

Однажды вечером мы все пошли в кино. Мама купила коробку конфет и стакан попкорна, но ничего из напитков. Она открыла конфеты и бросила целлофановую обертку на пол. Я подняла ее. Мама посмотрела на меня так, будто я сделала какую-то глупость.

Она поставила стакан попкорна на пол к себе между ног и откинулась на сиденье, зажав ладони с растопыренными пальцами между рыхлыми бедрами. Руки все время дергались – то одна, то другая. Она прикрыла глаза и водила языком по зубам. Ее колено мягко соприкасалось с моим.

Когда фильм закончился, она пнула пустой стакан под соседнее кресло.

На обратном пути я узнала, что мы уехали из дома только потому, что мама решила не идти к соседям на рождественский вечер. Она подумала, что они заметят отсутствие машины.

О фильме я ничего не помню.

Иногда на перемене я прыгала с девочками через скакалку. Когда наступала моя очередь прыгать, они весело взмахивали ею у меня над головой. В этот момент я думала только о скакалке в руках у девочек – о наших куртках и наших резиновых сапогах с солеными разводами от ледяных тротуаров. Помню тот день, когда я шла домой по хрустящей дороге из серого льда и наступила на замерзшую лужу у забившейся ливневки – нога до середины икры провалилась в студеную талую кашу.

Как-то раз тропинка через ручей вся обледенела. Я упала на спину и не могла встать, выползла на дорогу и прямо по ней дошла до магазина, бросила монетку в телефон-автомат и позвонила маме. Или, может, у меня не было монетки и я позвонила за счет вызываемого абонента, точно не помню. Она накричала на меня и сказала, что ее никогда в жизни домой на машине не увозили. Но она выросла в большом городе, и тротуары там чистили. До дома я ползла, затаив дыхание.

Скоро был мой день рождения. Мама купила мне сатиновое платье-комбинацию с красными и розовыми сердечками, и на праздник я надела его под юбку. Еще мне подарили новую фланелевую сорочку. Она искрилась под одеялом холодным фейерверком.

В тот год за пару дней до моего дня рождения случилась легендарная метель. Выезжать на машине все еще было запрещено, и отец пошел в магазин пешком, купил торт и приволок его домой на санках. Друзей приводили пешком их благодарные, заваленные снегом и делами родители. Мама помогла нам сделать короны из картона, и мы все радостно ходили в них.

На фотографии с того дня я стою рядом с горой снега, которую собрала снегоуборочная машина, – и она вдвое выше меня.

* * *

Минус семнадцать, сказала девочка на перемене так, будто с научной точки зрения это было нечто совершенно невероятное, уму непостижимое. Минус семнадцать. Только вот такая температура бывала часто. Никого этим было не удивить. За игрой наши шерстяные варежки промокали насквозь. Минус семнадцать. Наконец кто-то ей ответил – тихо, словно черный медведь, не совсем проснувшийся от спячки. Вообще-то минус восемнадцать.

Надев поверх формы девочки-скаута теплую куртку, я подходила к дверям, украшенным рождественскими венками, и просила расписаться и пожертвовать два доллара за коробку мятного или песочного печенья. Печенье я развозила ближе к весне, но и тогда снега было еще достаточно, чтобы приходилось надевать пакет поверх носков. Даже это не спасало от холода, и покрасневшая обмерзшая кожа горела огнем до конца дня.

Через несколько домов шариковая ручка стала писать темно-синим пунктиром с кляксами. Когда стержень с чернилами замерз намертво, кто-то дал мне карандаш, и я пошла дальше.

После Хеллоуина школа заливала спортивную площадку, и получался каток. Как-то раз я упала на нем и выбила зуб.

На дальнем конце школьного двора сгребали гору снега высотой с двухэтажный дом. Мы обустраивали на ней горки и лестницы, выкапывали пещеры и норы для хранения, украшали палками, сосульками, снежками – они таяли и снова замерзали. Ладони становились розовыми, мокрыми, красными. Чтобы попасть на нашу сторону снежной горы, мы придумали пароль: С и Г – снег и гипс, говоришь его и делаешь особый жест.

Когда пруд замерзал, гуси выстраивались в ряд, как дети, и по очереди прокатывались по местечку, которое растопили до скользкости своими жирными попами.

В один день после снегопада я лежала плашмя на засыпанном садовом столе и смотрела на черные ветки высоко надо мной и на сине-белое небо за ними. Было так тихо. Снег приглушил гудение домов и улиц. «Ты что делаешь!» — закричала мама из окна кухни. Я выбралась из ямы в форме Рут – моей холодной, чистой, надземной могилы.

Снег с реагентами оставляет белые разводы на брусчатке, и даже если вы поливаете их горячей водой и скребете щеткой, как мама каждую весну, эти призраки зимы никогда не исчезают.

5

На Бэннон-роуд стояли два двухэтажных дома, в каждом по десять квартир. Детская площадка на конце улицы вмещала только качели и помятую металлическую горку. Когда выходило солнце, смотреть на нее было больно.

Это был неблагополучный район, и у детей там чаще всего был только один из родителей и много братьев и сестер, или они жили с бабушкой и дедушкой, или с мамой, тетей и ее маленьким ребенком. Все дети с Бэннон-роуд учились в спецклассах, но на школьном дворе никогда не поймешь, кто откуда, пока не услышишь, как они говорят. Дети с Бэннон-роуд говорили с бостонским акцентом – акцентом бедных. Моя мама тоже говорила с акцентом, но это была подделка под аристократов с их надменными протяжными «а».

Моя подруга Эмбер жила там же, где и я, – на противоположном Бэннон-роуд конце города. Здесь росли голубые сосны и дикие яблони – яблоки никто не подбирал, и они укатывались за квартал от родного дерева.

Семья Эмбер переехала в Массачусетс из Северной Каролины. Вся ее одежда и обувь были ношеные, и в столовой она ела по талонам на бесплатное питание, как дети с Бэннон-роуд. Она жила на единственной грунтовой дороге в городе, и выстеленной бетонными плитами парковки перед домом едва хватало на две машины.

Отец Эмбер был механиком, но не в том смысле, в котором чьи-то другие отцы были юристами и банкирами. Другие отцы были тем, кем они были, только на работе: в офисах в центре города – у нас в пригороде их видели только отцами. Ее отец оставался механиком даже дома: в комбинезоне и с инструментами.

Когда Эмбер в первый раз пришла ко мне домой, я заметила обволакивающее ее облако харизмы, которому не мешали ни плохие зубы, ни изношенная одежда.

«Ммм, вот что я люблю!» — сказала Эмебер, пока мы сидели у нас на кухне после школы: она жевала и говорила о мальчиках. Я бросила в нее виноградинку. Попала прямо в глаз. Эмбер побежала в ванную умываться.

Мама сидела с нами. Она смотрела на меня недовольно – не потому что я случайно сделала Эмбер больно, а потому что не помешалась на мальчиках, как она. Мама тоже хотела поговорить о мальчиках.

Когда Эмбер пора было уходить, я проводила ее до двери и вниз по крыльцу. Она залезла на свой слишком большой оранжевый велосипед и заметила, что я плачу. Я изо всех сил пыталась перестать, но не могла. В голове не было ничего, слезы катились сами собой. Она уезжала, а я плакала. Удивление, стыд – разом, словно пощечина. До тех пор я не знала, что мне одиноко.