Очередная задача — страница 2 из 4

— А это правда, что идёт хлеб?

Шнуров вспоминает, передергивается. Она отходит.

— Идёт, гражданка.

И под топоток привыкших к белоколонному паркету каблучков:

— Слава богу, слава богу…

Глава третья

У предгубсовнархрза товарища Наумова длинные, мягкие, тонкие, рыжеватые, с золотистым отливом волосы; он воздержан в речах, любит степенную музыку, звуки органов и звон колоколов. Здесь же заявил резко, в потолок:

— Заниматься демагогией — преступление… обещать населению хлеб, когда его заведомо не может быть, — позорно! Денег взять неоткуда, — бунта хотите?

Единственный анархист в пленуме президиума, Ерошин, — имел вид крестьянский; у него синие с миндалевидным разрезом глаза — умеренная страсть, очаровывающая и пленяющая:

— Вырезать буржуя, — сказал он восхитительной крестьянской скороговоркой: — чёрным террором их, голубей, — а там поделить всё…

Представитель солдатской секции с короткими толстыми мясистыми руками. Слова его сжатые, как ручные гранаты или как его руки.

— В настоящее время, в соответствии с общими потребностями революции, хлеб необходим армии. Линия уравнительности преступна, защита революции — на штыках.

Таковы были начала речей пленума.

Собрание твердеет, делается угловатее. Пленум волнуется, звонок визжит. Последняя контрибуция, собранная на прошлой неделе, дала половину. Банк и казначейство пустуют, товары в кооперативах давно обменены. Промчавшийся в начале недели эшелон с братвой захватил остатки продовольствия — вместо своих вагонов со снарядами прицепил продгрузы. С пути на телеграммы ответил; «снаряды найдём, а хлеб на дороге не валяется».

В перерыве из милиции звонят, что за городом какой-то митинг. От тюремного комитета поступает заявление: «ввиду повального голода объявить нам амнистию».

А в голове Шнурова неумолкающая тяжесть, переходящая в руки и ноги какой-то сожжённой дрожью. Рядом Наумов предлагает полушутя-полусерьёзно завсоцобезу организовать из богаделен отряды по сбору милостыни. Завсоцобез — врач-кавказец, огромный, грудастый, властолюбиво твердит:

— Выхожу из кабинета, а она мёрзлая стоит в коридоре, притом, против меня и мёртвой рукой тянет… На-а! вот тебе святые родители, на последних часах картошку выменял — сплошь вырвало… физиологически-то объясни мне?

Шнурову кажется — в перерыве говорят не об этом, могут забыть — секретарь строчит так упорно, словно дописывает конец голода. Разум и воля, которыми присутствующие здесь одарены, как чернозём рождением, требуют ли записей? Он с такой силой, что болит поясница, звонит к продолжению:

— Из всего сказанного, товарищи, вытекает, что нет готового организационного рецепта, охватывающего все случаи взаимоотношений между передовым авангардом революции и — народом. В этой области необходимы творчество, инициатива, личные и организационные комбинации, отвечающие конкретным условиям обстановки. Нужен хлеб, иначе бунт неизбежен. Сберём последние крохи его, я говорю не буквально, а о том хлебе, который имеется в руках буржуазии в твёрдом денежном эквиваленте. На прошлой неделе мы собрали контрибуции пятьдесят тысяч, сейчас кооперативы и продорганы требуют полтораста…

— Ерунда, — возразил Наумов: — из пятидесяти, положим, мы собрали двадцать… да и то…

— …В этих условиях должен исчезнуть самый вопрос о возможности или невозможности, ибо… имеется предложение наложить на буржуазию города Пензы и окрестностей чрезвычайную контрибуцию в полтораста тысяч рублей…

— Двести, всё равно лопнем, — сказала крестьяно-пленительная скороговорка.

Секретарь считает голоса — 11 и — 4 воздержались.

Позже председатель тройки по сбору чрезвычайной контрибуции товарищ Шнуров тихим голосом просит по телефону: бывшего городского голову гражданина Моштакова явиться к нему в исполком; заведующего Государственным банком — на квартиру предтройки; коммунальную столовую при исполкоме — оставить порцию его обеда дежурному часовому внизу, предисполком освободится поздно вечером.

Обед стынет, часовой ногтем сбирает жир, — он весь чуть-чуть закрывает заусеницы одного его пальца. «Жидко кормят», — ворчит часовой. Предисполком спускается с лестницы сдержанно и сдержанно берёт салфетку с котелком — он идёт к себе, в «Гранд-Отель».

Через полчаса начнётся военное положение. Ворота медленно осыпают снег, калитки звонко стучат — прохожие спешат скорее спрятаться. Салфетка не греет рук, и котелок походит на портфель. На углу он встречает женщину, она одна в беличьей шубке, голова почти сливается с плечами и — вдруг она кланяется. Суп плещется, он идёт быстрее и ни, к чему быстро несколько раз повторяет в уме: «пожалуй, есть в России ещё румяные девушки».

Беличья шубка немного ждёт, немного переступает (ноги слегка замёрзли), — ну, вот ещё — до военного положения десять минут — она вприпрыжку торопится. Дома её называют Верой.

Глава четвёртая

Достойно когда-нибудь воспоют это собрание в театре, окрашенном в розовую краску; лиру над занавесью, лиру — похожую на выщипанный хвост; гипсового Карла Маркса, неистовым скульптором превращённого в сугроб. Если театр имени Маркса, то должна же быть борода больше занавеса?

Чья же? Не этих же купцов, настолько тощих домовладельцев, что дома будто клали они мясом своих телес; коннозаводчиков, у которых глаза быстрее иноходцев — всем разрешено собраться, беседовать и раскладывать контрибуцию по совести.

Чиновникам казначейства, ныне финотдела, приказано спать днём, дабы ночью исправно принимать деньги.

На правильном дисциплинированном лице Моштакова строгие очки, они раздражают присутствующих. От крика очки потеют, упруго смотрят на добросовестнейшего своего секретаря Веру Татищеву. Председатель собрания Моштаков в перерыве идёт за кулисы.

— Моя племянница Вера, — говорит он Шнурову, а та поспешно прерывает:

— Мы знакомы.

Шнуров терпеливо глядит на его чешущиеся локти, на потно побледневший лоб.

— Надо же обдумать, без досады… но собрание единодушно заявляет, гражданин Шнуров, — оно не в силах собрать полтораста тысяч… Ведь вы помните, ещё на прошлой неделе — с каким трудом мы…

— Почему?

— Поверьте, ведь мне всё сердце раскричали… денег нет, имущество национализировано… я не из доброжелательства к страданиям других, я…

— Отказываются?

Моштаков, словно локтями раскидывая препятствия и таким шёпотом, словно в спичечной коробке.

— Нельзя не отказаться.

— Да ей-богу же…

Вера видит: слегка припухшие бессонные веки настойчиво щурятся в телефон, голос долго обдуманный:

— Алё? Комендатура? Шнуров. Выставить в проходах и на сцене караул. Не выпускать граждан, пока председатель не представит в комендатуру список раскладки.

Стремительно, но как-то крадучись, жёсткий растерянный человечек развернул у кулисы огромную банковскую книгу. Декорации зашатались, и дрогнул шум голосов в зале.

— Вы, гражданин Моштаков, эту книгу в Государственном банке видали?

— Конечно же…

— Здесь на разных счетах… Я не знаю, как они называются… значилось двести двадцать тысяч рублей. С половины сентября по ноябрь деньги изъяты вкладчиками. В декабре советы конфисковали частные собственности в банке. Считая, что до января месяца вами прожито и проедено пятьдесят тысяч, — тройка в исполкоме ждёт списка.

И точно, тройка заседает.

Часовых забывают переменить, не об этих хохочущих часовых спрашивает из театра несколько раз Моштаков. «Пятьдесят»… — звонит телефон: — «семьдесят пять… девяносто»…

Кирпичная телега неумолчно мчится в сухих и белых, как извёстка, полях. «Ждём списка на указанную цифру» — отвечает кирпичная телега.

И вот под вечер бесстыдно пьяный спиртом автомобиль выпускает на исполкомскую лестницу Моштакова и его секретаря Веру. Заседавший последний раз городской голова — без шапки, исцарапанный подбородок кровью заменил сорванный галстук.

Чиновники уже сбираются в финотделе, в стеклянных блюдечках, где губка налита водой.

— Составили, — говорит Моштаков хрипло.

Тройка оглашает список.

Конечно, Моштаков может внести свои деньги, но за трудную работу, проделанную им (его почти избили), он может же попросить о снисхождении. Он свои пять тысяч, как это ни трудно, — внесёт, но озлобленные граждане — да, людям ох как много можно простить — за противоречия и указания Веры на некоторые наши общечеловеческие слабости и недостатки, постановили обложить генерала Татищева на три тысячи рублей. У моей жены остались кое-какие вещи, а что может собрать Татищев, живший на пенсию?.. В последнее время ему и в пенсии отказано. Квартирка в три комнаты, одни медали, а мы знаем — как покупают сейчас медали…

Вера молчит, от усталости и непонимания у ней выступают веснушки; голубенькая ленточка глаз неумело краснеет. Ей трудно в этом огромном списке найти себя и отца; список дальше — человека в солдатской шинели; она подходит к нему, кивает головой и говорит растерянно: «да… да…».

Шнуров прячет пальцы в холодные и широкие (такие теперь амбары и склады) рукава шинели. Он сосредоточенно, словно совсем о чём-то другом, говорит коменданту:

— Почему вы здесь не топите? Дров нет, — сломать конюшни и — вытопить… А то не жрамши и ещё в морозе.

Он быстро подсчитывает фамилии, суммы. Оказывается — сто сорок восемь. Он пересчитывает ещё раз, нет, правильно, — сто пятьдесят. Меж бровей ложится холодная морщина, словно весь список поместился туда; он пожимает руки — благодарит — членам тройки и немного напыщенно отвечает Моштакову:

— Удовлетворить ваше ходатайство о гражданке Татищевой не могу. Если мы сами будем сбавлять или прибавлять суммы контрибуции — для чего же заставлять буржуазию производить раскладку? С одиннадцати часов финотдел начинает производить приём денег и золота; если в сутки деньги не будут внесены, — произведём выемку и немедленный расстрел отказавшихся. Копию списка можете взять себе, по этому списку внизу выдадут пропуска на всю ночь.