Очередная задача — страница 3 из 4

Глава пятая

Ночью чёрные ходы гостиницы «Гранд-Отель» наполнились шорохом, шёпотом, запахами выцветших духов. На обледенелых площадках — ах, двери казались меньше ступенек — в тонкую дверь надо стучать, как в сердце, потому что он — старый партийный работник и привык в тюрьме чутко спать.

Он отворяет дверь — сначала под ногами снег (это от шуб), затем под головой толпа. Горит сальная свеча в привычных руках коридорного, нет, они не на коленях — так значительно легче — они жмут ему локти, трогают ласково за руки. Он ещё сонный, в волосах его словно шорох бумаг, во сне он видал длинные очереди с резолюциями.

Голос у него необычайно широк; все шипят, приседают. При виде их дрожит испуганно свеча коридорного:

— В чём дело-о?..

Да, это они знаменитые конские заводчики (у них прыть едва-едва осталась в зрачках), они впереди везде, — из них один у Керенского в правительстве был, — они суют ему мотивированные заявления, все на чудеснейшей бумаге машинками, у которых буква легче нежнейшего поцелуя. Они не могут заплатить.

Их гонят, захлопывают дверь, — но вся его комната наполнена стаей телефонных звонков. Он никогда не замечал — такое количество аппаратов. Телефоны в пятьдесят голосов (ему в заседании тройки член коллегии ЧК говорил — нет одинаковых людей, умирают все по-разному, а хуже всех — спекулянты) — и все голоса похожие. Важное, экстренное, экстреннейшее.

— Контрибуция?

— Конечно, конечно, вы понимаете!

Трубка катится по столу, а в ней ещё пищит список.

— К чорту!

Телефоны звонят ещё — словно бьётся мёрзлое стекло.

Он, уже спокойный, чуть длинный ростом (может быть, от струи — вода удлиняет человека), льёт воду в таз. Ещё темно, умывшись, он поедет в исполком — сегодня, несомненно, выяснится политика профсоюзов в деле взаимоотношения хозяйственных и союзных органов.

Здесь входит Вера.

Глаз её не видно, но беличья шапочка имеет голубой цвет; у ней немного отрывистый голос — оттого, что она стоит у косяка двери.

Она думала всю ночь, её отец тоже не спал. Если бы она вчера сказала ему, товарищу Шнурову, под радостью о получении денег, возможно он согласился бы сбавить. Но она тоже была рада за народ, который хоть немножко перестанет голодать. (Шнурову надоели слёзы, он смотрит на паркет, прожжёный эглями из самовара, и ему непонятно совестно поглядеть на неё — плачет или нет?) Её отец! Он — честный и порядочный человек, он первый в городе пошёл присягать новому правительству Керенского, возможно — он бы присягнул и вам, но вы ведь не требуете присяги! Он первый понял — солдаты не хотят войны и оттого устроили новую власть, он отказался председательствовать на митинге офицеров, протестовавших против захвата власти. У него подагра, у него дурное сердце — ему нельзя волноваться. Всё, что она может, она продаст, всё, всё — но у них не хватит четырёх…

— Трёх.

Вот, он даже помнит! Спасши один раз отца от смерти, не может же он уничтожить его на другой день.

Шнуров отложил полотенце, оно невероятно грязно и липнет к рукам. Он цепляет под шинель револьвер, Вера моргает и вдруг бросается помогать застегивать ему шинель. Сукно жёстко и твёрдо — словно ткано из соломы.

Книжную теплоту нагоняют на него прикосновения пальчиков глупенькой голубенькой самочки. Он гибко закрывает рот и отодвигается. В книжках бы описали, как он сорвал крючки шинели и повалил её на охладившуюся уже кровать. Но Шнуров, не застегнув даже последнего крючка, идёт к двери.

— Так вы попросите кого там нужно… я не знаю кого.

Мало ли раскормленных пухлых девчонок попадает на пути; — не за пожатье же руки (тогда — из тюрьмы) — устраивать и провоцировать в городе бунты! Это самые близкие слова. Их не сказать — он не в меру резко говорит:

— Ничего, барышня, ничего не могу. Вон по телефону все ваши звонят.

В коридоре не слышно её каблучков — она словно вышла на цыпочках. Он довольно долго ждал дробного стука (нельзя же вместе чуть не ночью выходить!) — думал — неужели так вот из-за самочки и можно всё крахнуть.

И в автомобиле по пути в исполком он думал о том же.

Глава шестая

Мычание. Слова, похожие на мычание — у каждого в груди и висках мычание хлебного мякиша. Старухи мрут у церквей, дети у школ и за партами. На окраинах люди умирают со вздувшимися животами — там сердце не знает удержа. В средине города умирает скорей всего мозг — и только в каменных телегах — вся ровная и кровавого цвета, словно обожжённый только кирпич, бодрствует единая воля. Таковы души голодных митингов.

— Уже вносят, — говорит ему секретарь, встречая у дверей. И он с усталостью видит: кооператорам составляют мандаты, паровоз одиноко мчит их в пустыню, в снега, пахнувшие известкой, где верстовые столбы напоминают славянские буквы. Паровоз — последняя печать на их мандате.

А в финотделе красногвардейцы торопятся паковать в ящики из-под обойм деньги: керенки — короткие и слепые, как последние мухи осени: золото и неуклюжие серебряные рубли.

Ящики летят на другом паровозе: серебряные и золотые печати. Последние царские орлы за хлебом республике, — неуклюже думает Шнуров.

Народ опять наполняет улицы. Когда их видишь наполненными, понимаешь сожаление — отчего так узки? Много, значит, бунтов было при Петре, коли он построил такой умный широколицый Петербург!

В один из этих дней, читая сводку инфотдела, предисполком вдруг кричит по проволоке в финотдел:

— Ало! Гражданин Татищев внёс деньги?

— Ало! Это — тот, генерал! Сейчас справлюсь. Ало! Вносят, в очереди находятся, товарищ Шнуров. А в чём дело?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Ало! Ничего.

и вот десятого января

(накануне Вера получила продкарточку, где ей и её отцу, — как нетрудовому элементу — было выпечатано в день четверть фунта жмыхов)

в полдень десятого января грузовики и ломовые подводы знаменитых коннозаводчиков мчали со станции от поезда с горячими ещё буксами — хлеб.

Хлеб! (Рождаясь, солнце не имеет ли твою форму; листья деревьев и трав не клянутся ли быть верными тебе — своими очертаниями; наконец, лицо твоё, человек, не подобно ли зерну, и губы не в чернозёме ли раскрылись и родили — слово. О, земля — великая странница в сердце моём!)

Мешки с зерном лежали такие жёлтые и тугие, так сладострастно прижимались друг к другу; картошка — самый весёлый рассыпчатый овощ — катилась через край, и мальчишки в снегу дрались из-за неё. Туши каких-то животных, обильно покрытые салом, выпячивали из железа и дерева кровяные куски.

И слюна бежала шпалерами, опережая и догоняя грузовики и сани. Слюна жидкая — выплюнутая, она застывала в снегу тоненькими прозрачными сосульками.

Общественные печи раскрыли своё хайло, и огромный хлебопек вывалил в кастрюлю дрожжи.

Шнуров покинул исполком — посмотреть, как мчится по улицам хлеб. Но казалось — бежали не грузовики, а вперёд, по народу, — улыбка. Как было трудно её соорудить на этих свинцово-серых щеках — боль её отдалась ему в глаза.

Ресницы мгновенно заиндевели, и он повернул было обратно.

В это время тонкобёдрая женщина взмахнула беличьей муфточкой и вдруг выстрелила ему в спину.

В кого? откуда? В какую сторону отпрыгнуть? Он обернулся. Женщина на снегу. Солдат, опершись ей огромным сапогом в бок, рвёт у ней из рук муфту, хотя револьвер валялся в двух шагах.

* * *

Докладывали — трудовую сводку и ещё что-то. Синяя густая папка. Как говорил об расстреливаемых член коллегии? Он сейчас сообщает шифром в инфотдел ВЧК о покушении на предисполкома Шнурова. А тут очень просто — взяла и пальнула.

В папке торопливо и скверно перепечатанные бумаги, плохо выходила буква «л» — не то — «п», не то — «к». И то, что сообщалось там, — было известно — в Воскресенской волости вновь появились бандиты, нашли эсеровские прокламации, поймали переодетых офицеров, которых ЧК коллегиально расстреляла. Можно понять — настроение губернии спокойно-выжидательное.

— Ало! Товарищ председатель, арестованная просит сообщить её отцу — задержана, мол, случайно, пока выяснится… Он, говорит, помирает…

— Ало! Направьте ко мне караульного начальника.

Караульный начальник, рассудительный и рябоватый, вошёл к нему растопыренной походкой, будто к больному: он был приверженцем храбрости.

Предисполком подал ему коротенькую бумажку.

— Пропуск по городу напишешь сам.

— Слушаюсь. Можно на машине, машина есть свободная.

— Но, ещё выдумаете!

— Оно, конечно, товарищ, — за такое дело мало к стенке…

Предисполком стоял у окна, когда девушка в беличьей шапочке вышла из подъезда под фонарь. Шнуров оглядел её. Дотронулся до щёк, небритые и дряблые: ерунда. Думать над этим — ерунда, вот ещё смешно, вынырнут её ботиночки из-под шубки и — конец. Первобытные инстинкты, атавизм — нет никаких объясняющих слов. Ерунда, пустота, туман…

Выпуская её, караульный начальник дал ей краюху хлеба. Она отказалась было, но он возразил: «никто не увидит, ночью ходят пропусками, а на эту ночь пять пропусков имеется…»

И вот — под фонарем ещё, она отдёрнула платок, прикрывавший краюху, и, торопливо отломив кусок, сунула в рот. Плечи дрожали — не-то от жеванья, не-то от плача. Она не оглянулась.

Ерунда!

Шнуров торопливо отошёл от окна, — идти в «Гранд-Отель» ему не хотелось, — он повалился на диван, покрылся шинелью. Воротник отдавал запахом хлеба, он перевернул и, прикрыв лицо полой, уснул.

Глава седьмая, служащая продолжением первой

— Хорошенькая история, — сказал газетный корреспондент: — разжирел, пожалуй, Моштаков теперь?

Прокурор подтвердил. Газетный корреспондент, будучи слегка сантиментальным, подумал немножко и спросил осторожно.

— А как Вера — не жена ему теперь?

— Кому, дяде-то родному?

— Нет, Шнурову.

Прокурор захохотал — смех у него был странный, словно стукались пивные бутылки. Зубы у него мягкие, должно быть, и цвета пробки: