Очерки из моей жизни. Воспоминания генерал-лейтенанта Генштаба, одного из лидеров Белого движения на Юге России — страница 9 из 151

Через час мы уже подъезжали к морскому берегу недалеко от Георгиевского монастыря. По берегу я действительно увидел группы охотников, чего-то ожидающих. Некоторые были вооружены биноклями.

Наконец с разных сторон раздались крики «летят!», и все попрятались за камни или за кусты. Залегли и мы с отцом. Жадно я смотрел по направлению моря. Через некоторое время я увидел несколько дрофиных стай, низко летящих над самым морем к берегу. От мороза от воды подымался пар, и я понял слышанное мною прежде выражение: «дрофы парятся». Усталые птицы действительно летели над самым паром (испарением), поднимавшимся от воды.

Через несколько минут по всему берегу началась канонада. Конечно, это не охота, но бойня, садочная стрельба. Но должен все же сказать, что эта стрельба очень оригинальна и действовала захватывающе. Отец и я убили по две дрофы каждый и довольные вернулись домой.

В этот же приезд в Севастополь я в первый раз в жизни участвовал в облаве на волков. Дня за два до моего отъезда в Полтаву пришли к нам П.В. Колюпанов и А.Е. Варыпаев и предложили отцу и мне поехать вечером на волчью облаву, которую устраивает начальник охотничьей команды Белостокского пехотного полка. Мы согласились.

Варыпаев мне рассказал, что, опять-таки в связи с выпавшим в Крымских степях снегом, к Инкерману пригнано большое количество отар овец. Передвижение же овец к югу сопровождают их всегдашние спутники – волки. Что начальник охотничьей команды Белостокского полка получил сведение, что появилось около Инкермана много волков, и решил устроить на них охоту.

Часам к 10 вечера мы были уже на месте и устроились в сторожке у лесника. Спрошенные пастухи наговорили столько про волков, что я от волнения и нетерпения не спал всю ночь.

С 9 часов утра начались загоны. На первых трех загонах, в ожидании волков, не разрешалось стрелять не только по зайцам, но и по лисицам. Как назло, в этих загонах на меня выкатила отличная лисица и несколько зайцев. Я проводил их глазами. С четвертого загона, потеряв надежду на волков, было решено стрелять и зайцев. В одном из загонов я убил одного зайца.

Солнце стало совсем снижаться, и мы решили устроить последний заячий загон около самой сторожки лесника, рядом с пасущимися овцами. Я стоял на номере рядом с Колюпановым9 (моряк, тогда лейтенант; хотя возрастом был много старше меня, но был моим большим другом), шагах в семидесяти от него.

Только начался загон, как я увидел, что Колюпанов поднял ружье и что-то высматривает перед собой. Посмотрев в ту сторону, я увидел двух волков, медленно пробирающихся между кустами прямо на моего соседа. Колюпанов подпустил их шагов на двадцать и выстрелил. Один из волков как подкошенный свалился, а другой повернулся и бросился назад. Колюпанов выстрелил второй раз. Я увидел, как второй волк поджал зад, как-то заметался в разные стороны, а затем повернулся и бросился прямо к Колюпанову. Последний успел переменить один патрон и новым выстрелом уложил волка в каких-нибудь пяти-шести шагах перед собой.

У меня создалось впечатление, что раненый волк бросился на Колюпанова, но П.В. объяснил это проще и правдоподобней: тяжело раненный зверь просто потерял соображение и направление и случайно бросился бежать по направлению Колюпанова. Картина была чрезвычайно интересна и эффектна; я только позавидовал соседу и упрекал судьбу, что не на меня вышли волки.

Директор корпуса, престарелый Семашко (если не ошибаюсь, Франц Иванович) доживал последние годы своего директорства. Будучи очень преклонного возраста и отличаясь чрезвычайной добротой, он распускал всех и все. На инспекторе классов, полковнике Анчутине10, лежала тяжелая обязанность подтягивать то, что распускал директор, и вносить поправки в управление корпусом. Это ему не всегда удавалось, так как действовать надо было очень осторожно, чтобы не обидеть доброго и самолюбивого старика.

Единственная часть, за которой неустанно наблюдал Ф.И. Семашко и продолжал которой прекрасно руководить, было преподавание математики. Будучи сам отличным математиком, он сумел подобрать и отличных преподавателей. Большинство кадет полюбили математику и занимались очень успешно. С глубоким уважением вспоминаю своего учителя математики Данкова.

Не то было с другими предметами. Общего руководства, по-видимому, было мало, и все зависело от случайного подбора учителей. Русский язык, к сожалению, был представлен очень плохо; хороших учителей не было. Мой класс, начиная с третьего до выпуска, вел по русскому языку Боровский, который, насколько мне известно, получил впоследствии крупное назначение по Министерству народного просвещения. Боровский был полной бездарностью и вел дело отвратительно. Большинство из нас окончило корпус полуграмотными и очень мало знакомыми с отечественной литературой. Он заставлял нас вызубривать назубок небольшие куски из различных произведений русских писателей и в буквальном смысле слова душил сочинениями. Но Боже, что это были за сочинения! Требования Боровского были такие: должно быть написано возможно больше, на хорошей бумаге, каллиграфическим почерком и обязательно с красивой закладкой, и должно подаваться в приличной папке и сшито аккуратно и красиво. Разрешалось делать каких угодно размеров выписки из сочинений подходящих авторов. Он объяснял, что этим путем он заставит нас хорошо познакомиться с русской литературой. Но мы приспособлялись, читали мало, а представляли громоздкие сочинения чисто компилятивного характера. По наружному виду сочинения были великолепны, а по внутреннему содержанию – жалки.

По истории был один хороший преподаватель, но к нему я, к сожалению, не попал. Мой учитель истории был Павловский. Это был просто шут гороховый и мало чему нас научил. Уроки были сухие и малоинтересные.

Учитель физики и химии, Гнедич, был очень знающим физиком и прекрасным преподавателем. Мы все занимались этими предметами с любовью и с большим интересом.

Учитель естественной истории, Шевелев, был прекрасный человек, но довольно слабый преподаватель, не умевший внушить любовь к предмету. Но надо ему отдать справедливость в том, что он очень умел и ловко пользовался кадетами для пополнения естественного кабинета, давая каждому из нас перед отъездом на летние каникулы поручения привезти то или другое. Помню, что я был в большом затруднении выполнить одно из таких поручений: достать хороший экземпляр омара, положить его на муравьиную кучу и затем, аккуратно собрав части омара, очищенные муравьями от мяса и прочих внутренностей, привезти их для естественного кабинета.

В Севастополе хорошего экземпляра омара не нашлось, и моя мать попросила капитана какого-то парохода купить подходящий экземпляр в Константинополе. Поручение было выполнено, но с большим трудом (хорошо еще, что на нашем хуторе под Севастополем оказались муравьиные кучи!).

Шевелев был в то же время воспитателем. По этой своей должности он дал нам, малышам (я тогда был в 4-м классе), хороший урок, нас всех очень сконфузивший и заставивший призадуматься.

Однажды, когда Шевелев был дежурным, несколько мальчишек по предварительному сговору забрались в дежурную комнату во время отсутствия воспитателя и подложили под рваную обшивку спинки кресла губку, пропитанную чернилами. Мы все с наслаждением ожидали последствий. Вечером ничего не произошло, и мы были разочарованы, думая, что наш трюк не удался. На другое утро, перед чаем, Шевелев нас всех выстроил и произнес короткое слово, но которое запало в наши сердца. Он нас не ругал, не кричал, а говорил тихо, в его голосе чувствовались скорбь и слезы. Он сказал, что, сев в кресло, почувствовал мокроту на спине. Дотронувшись рукой до мокрого места, он увидел, что его рука в чернилах. Осмотрев кресло, он все понял.

Дальше он сказал примерно следующее: «Вы поступили нехорошо. Чего вы достигли? Вы меня действительно неизвестно за что обидели; вы испортили мой единственный приличный вицмундир. Мне, едва перебивающемуся с большой семьей на получаемое жалованье, вы причинили действительно большой ущерб. Хорошенько подумайте о том, что вы сделали, и вам будет стыдно. Я на вас не сержусь, потому что вы не понимали, что вы делали. Мне вас просто жалко». Эти слова глубоко запали в сердца многих из нас. Нам действительно стало стыдно, и мы поняли, что сделали большую гадость.

По географии был хороший учитель, но и он как-то не умел привить любовь к предмету.

По иностранным языкам были очень слабые преподаватели. Французский язык преподавал старик Гоното, который был больше хохол, чем француз. Любимой его поговоркой было «Я старый горобец и меня на мякине не проведешь». Учителем немецкого языка был Штединг, добродушный немец, над которым мы все смеялись и которому устраивали самые различные гадости. Трудно себе представить, чего мы только не вытворяли: напускали весной в класс целые тучи майских жуков; вымазывали кресло немца и его стол чернилами; устраивали за досками чертиков, которые путем сложных приспособлений выскакивали из-за досок во время уроков; устраивали кошачьи концерты и т. д. и т. п. Наконец, даже качали немца во время уроков, подбрасывая высоко к потолку и угощая щипками.

Но ничем нельзя было пробрать толстого и добродушного немца. Максимум, чего мы достигали, – это что ему удавалось кого-нибудь поймать, зажать между своими здоровенными коленями и изрядно излупить, но. и то с крайне добродушным видом и прибаутками вроде такой: «Нишего, нишего, до свадьбы заживет».

Любили и очень уважали мы все нашего славного батюшку, преподававшего Закон Божий и часто нас журившего за наши скверные шалости.

Много раз вспоминал я Симбирский корпус. Мне казалось, что там лучше было поставлено преподавание. Я не знаю, конечно, как бы я учился в Симбирском корпусе, если бы я там остался, но после перевода в Полтаву я как-то потерял охоту и любовь к учению. Я делал в смысле занятий только строго необходимое. В течение учебных лет я занимался довольно плохо и имел много дурных отметок. Но к экзаменам всегда подтягивался и, к удивлению преподавателей, отвечал на переходном экзамене всегда хорошо и без всяких затруднений переходил из класса в класс.