Очерки кавалерийской жизни — страница 2 из 66

н расстается приятелем со всеми Ясюками и Криштофами, все претензии которых, настоящие или мнимые, в сущности заключаются лишь в получении дарового угощения двумя-тремя квартами водки.

В ночь перед выступлением солдат просыпается очень рано. Еще небо темно и играет яркими звездами или подернуто мглистым, холодным сумраком; еще вторые петухи только что начинают голосисто перекликаться между собою с разных концов погруженной в глубокий сон деревни, а уже солдатик, зевая и бормоча про себя: «Ох тих-тих-ти-их… Господи Иисусе Христе!» — протирает кулаком глаза, натягивает сапожища, набрасывает на плечи шинель и по хрусткой, заморозковой почве пробирается через двор к конюшне, где, мерно хрустя зубами и изредка пофыркивая, стоит его конь в ожидании утренней уборки. В ночь перед выступлением солдату обыкновенно плохо спится: все кажется, даже и во сне, что не успеешь убраться, что проспишь тот час, когда, идучи вдоль сонной деревни, эскадронный трубач на старой, дребезжащей трубе зычно и отчасти фальшиво протрубит в ночной тишине знакомые звуки генерал-марша:

Всадники-други, в поход собирайтесь!

Радостный звук нас ко славе зовет:

С бодрым духом храбро сражайтесь! —

За царя, родину сладко нам смерть принять!

Седлай!

Но долго еще до того времени, когда вслед за высоким финальным звуком трубы повторится громко и долгозвучно на всю деревню команда взводных вахмистров: «Седла-а-ай!»

А между тем солдатик уже встал, осмотрел лошадь, зачистил ее, задал гарнец утренней дачи, заложил сена и покрыл попоной в ожидании этого зычного вахмистерского окрика. Потом тут же на дворе умыл руки и лицо посредством самого простого, незатейливого способа: набирая себе в рот воды из глиняного хозяйского кувшина. Вода холодна и дерет ему кожу, но это ничего: дело здоровое! А умывшись, солдатик становится еще бодрее; стал степенно, лицом на восток, где еще и не думает сереть белесоватая полоса восхода, и, осеняя себя широким крестным знамением, шепчет свою тихую молитву. Пока он справился с лошадью, пока сам умылся, Богу помолился да приоделся, — глядь: прошло часа полтора времени. Третьи петухи поют; на востоке чуть-чуть засерело, хотя звезды блещут и мигают все также сильно и светло в темной глубине неба, а кое-где по избам у иных добрых хозяев уже яркий огонь в печи затрещал; по деревне дымком потянуло; замычал теленок в каком-то хлеву; заскрипел «журавель» над колодцем — и пустая бадья звучно ударилась в глубине криницы об сонную и вдруг забулькавшую влагу… Голоса слышны кое-где; по конюшням фыркают кавалерийские кони и гулко бьют копытами промерзлую землю. Эскадронная собачонка Шарик с закорюченным хвостиком весело затявкала и, обнюхиваясь, резво побежала вдоль по деревне вприпрыжку, подрыгивая слегка где-то пришибленною заднею ногою. Там и сям около хат и сараев чаще замелькали солдатские темные фигуры, в полутьме похожие на какие-то бродячие тени. В низеньких, крошечных оконцах засветились огни — деревня мало-помалу проснулась. И дымком тянет по низу сильнее и гуще.

Прошло еще около часу — и вот трубач пошел вдоль по деревне, с одного конца до другого. Раздались резкие, дребезжащие звуки — генерал-марш будто бы будит солдатиков, а они все и без него уж давным-давно проснулись. И не успел еще затеряться за ближним пригорком в холодном предрассветном воздухе издалека слышный высокий звук трубы, как уже с четырех концов деревни почти разом раздается эта знакомая и давно ожидаемая команда: «Седлай!» — и солдатики вмиг засуетились.

В конюшнях — слышно — то там, то здесь фыркают, храпят и бьются седлаемые кони, раздаются обращаемые к ним возгласы:

— Но-о, ты!.. Куда-а?!. Смирно!.. Ы! леший!.. Сто-ой!..

— Шклянник! Подержитка-сь, братец, свою Баранесу! Мешает, подлая: зубам балуется…

— Бочаров! Куды-те, дьявол, щетки мае задевал? Отдай щетки-то!

— Трохименко! Прячьте, пожалуйста, ваш недоуздок — валяется!

А в это время взводные вахмистра похаживают по конюшням да подбадривают:

— Но-но, ребятки!.. Встрепохнись, ворошись!.. Живо, живо, братцы! Живея! И то, вишь, сколько запоздали!.. Ну-ну, не копайси! Чтобы в секунт!

Но «ребятки» не копаются: они и без поощрений, уж сами по себе «в секунт» готовы, — и вот, то с того двора, то с этого, полязгивая тяжелыми саблями, сходятся к сборному пункту, то есть к вахмистерской квартире, одиночные всадники, ведя коня в поводу и вольно положив на плечо пику.

Андрей Васильевич в это время давно уже «встамши» и наскоро чайком заниматься изволят.

Вот зашли к нему взводные доложить, что люди, почитай, готовы, а он их чайком:

— Карп Макарыч! Илья Степаныч! Кушайте, пожалуйста!.. Без сумления!.. Наливайте-тка! Да только, значится, поскорея!

Взводные наскоро втягивают в себя горячий, дымящийся чай, кто из стакана, кто из чашки, кто из кружки, — обжигают себе при этом глотки, морщатся, пучат глаза, но это ничего, потому вахмистерский чай, известно, дело горячее.

Но вот вахмистр выходит ко фронту.

— Все ли в сборе, ребята?

— Все как есть, Андрей Васильич!

— Никто ничего не забыл?.. Осмотритесь-ко!

— Все как есть, при себе… будьте без сумления!

— Ну, ладно!.. Садись!!

И фронт заколебался: солдатики ловким взмахом взбираются на тяжело завьюченных лошадей, из ноздрей которых пар валит клубами. Слегка прозябшие кони нетерпеливо фыркают и бьют копытами заскорузлую землю. Вот наконец все сели и разобрали поводья. Вахмистр снял шапку и крестится — весь эскадрон тоже креститься начинает.

Около кучки баб и мужиков староста с сотским, опершись на свои дубинки, да несколько мальчишек, запрятав прозябшие ручонки в спущенные рукава холщовых сорочек, любопытно посматривают на всю эту процедуру.

— Ну, братцы, с Богом! — раздается голос вахмистра. — Смирно! Справа по три, шагом… ма-а-рш!

И эскадрон тихо двинулся, слегка колебля над своею темною массой легкие флюгера, в сероватой мгле рассвета.

Мальчишки вприпрыжку, звонко перекликаясь между собою, провожают его и задирают эскадронного Шарика, который тоже вприпрыжку на трех своих ногах, с веселым, радостным лаем и визгом швыряется во все стороны, то кидается между рядами, то забегает вперед и, вертя своим закорюченным хвостиком да скаля зубы, ласково засматривает лошадям и людям в глаза, словно бы говоря им этим взглядом: «Ну, вот, братцы мои любезные, и опять дождалися походу!.. Да взгляните же на меня, на Шарика-то! И я ведь вместе с вами! Никуда от вас! Привел Господь Бог, значит, опять прогуляться; только — аи, аи! — целый переход придется без кормежки в сухую отмахать!.. И-их ты! весело!..»

И люди, и кони словно бы понимают Шарика: первые улыбаются ему, а вторые ласково пофыркивают, мотая на него книзу головами, и вдруг осторожней начинают переступать, как бы нарочно для того, чтобы невзначай не задеть его копытом, когда Rн вдруг затешется и заегозит между рядами.

Староста с сотским, ублагодушенные вчерашним вахмистерским угощением, отправились, опираясь на свои дубинки, провожать эскадрон далеко за околицу, а с другой стороны рядов увязалась за одним видным, красивым солдатиком какая-то молодая бабенка и, выпятив корпус вперед, поспешает босиком за лошадиным ходом, лишь бы не отстать от своего солдатика. Бабенка закрывает глаза рукою и всхлипывает.

— Не плачь, дура, чево ты! — обернувшись на нее книзу, говорит ей красивый солдатик. — Ну, чего ж ты! Ведь сказано, назад вернемся!

— О-ой, саколику мой! — слышен в ответ на это сквозь всхлипыванья прерывистый, надорванный от слез женский голос.

— Эка бесстыжая!.. Полно-те, не срамись!.. При людях сама бежить, а сама плачить!.. Право, стыдно!.. Аль с утра уж хватила, что ли?.. Рабята смеяться будут.

— Ничего, пущай ее! — толерантно замечает сосед. — Известно дело: покутница, солдатка…

— Ой, салдатка, салдатка, голубонько мой! — сквозь слезы, ни на кого не глядя и все продолжая закрывать глаза рукою, навзрыд голосит бабенка. — Може й маво саколика гдысь-то проводзаехтось так само!.. Быу, та и узяли, у москалики пайшоу, и сама одна зосталасе!.. О-ой, саколику мой ясны!..

— А ось пачакай, пачакай, быдло ты! Я це кием! — грозится на нее своею дубинкою солидный сотский.

Но покутница знай себе воет.

— Ну, дура, не плачь, говорю! — продолжает время от времени увещевать ее красивый солдатик. — Ведь ничего не поделаешь!..

Назад вернемся, так я те хустку червону подарю… Не плачь же! Срам ведь!

— Ничего! — опять-таки отвечает на это сосед. — Пущай ее!..

Потому, известно — любоф!

Но вот, и староста с сотским, откланявшись в последний раз «до забаченья», понуро повернули назад к деревне, и покутшща-бабенка отстала от конского шага, утомясь наконец от быстрой ходьбы босыми ступнями по холодной, жестко замороженной почве, — и эскадрон мало-помалу всею своею темною, колеблющеюся массой скрылся за горою, по направлению к городу, в легком морозном тумане занимающегося утра.

Рассчитывая, что завтра придется пораньше встать, я нарочно раньше лег в постель и, по обыкновению, на сон грядущий стал пробегать столбцы первой попавшейся под руку газеты. Было уже более двенадцати часов, когда в прихожей раздался авторитетный звонок, обыкновенно обозначавший своею силой приход кого-нибудь из товарищей, — и точно: через минуту в спальню ввалились с топотом и веселым шумом адъютант с квартирмейстером.

— Как!., уже в постели? Что за безобразие! Эдакая рань еще, а он спать! — раздались их возгласы. — Мы, брат, к тебе прощаться пришли — «принимай гостей, покидай постель»!

— Вас бы нелегкая еще попоздней принесла: чем же я теперь кормить вас буду?

— Все, что есть в печи, — все на стол мечи!

— Было бы что метать-то! Трактиры наши, сами знаете, в эту пору уж заперты.

— Не в трактирах дело, а в хорошей беседе! Чай дома есть?

— Разумеется.

— И выпить найдется что-нибудь?

— По обыкновению.

— Ну, а хлеб да соль у денщиков отыщем, — значит, аминь тому делу!