— А вы заводские?
— Он-то прикащиком был по каравану, да простудился. Поправиться-то поправился, да дохтура не послушался: стал табак проклятый курить и вино пить… А вот ты хоть и ученый, а табак куришь, а того и не знаешь, поди што грех.
— Это, тетушка, ничего: что в уста идет, ничего, а из уст…
— Справедливы твои речи, только табак я тебе не советую курить, потому человек, аки былинка, сохнет.
— Это точно: на легкие садится. Запищали под окнами нищие.
— Ах, штоб им околеть, проклятым… С богом! — крикнула дворничиха.
Немного погодя опять писк.
— Вот уж сегодня третью ковригу подаю, — сказала она, отрезывая три маленькие ломтика.
— Господь сторицею вознаградит за ваше благотворение к неимущим, — сказал я.
— Ох!.. И што это за напасть такая! и откуда взялись эти нищие? Прежде и отродясь этого не бывало… Вишь ли, до воли-то никто не смел из завода отлучаться, держали так крепко всех, што все в повиновении были, тише воды, ниже травы жили, а как уволили, и пошли они в другие места.
— Однако я замечал мужчин.
— Ну, ведь не всем же мужчинам уходить. Ушли пьяницы, да кои не хочут за покосы платить… Ну, и детей побросали… Бабы тоже, кои нищенками живут в городах, а кои здесь работами занимаются.
— Какими?
— Да вот хоть бы я на покос созвала. Ну, накормлю, спасибо скажет.
Через полчаса дворничиха накрыла скатертью стол. Ямщики, умыв черные ладони, перекрестились и сели за стол в таком же порядке, как и чаевали.
— А ты што, попович, не садишься? — спросил меня сидевший в переднем углу ямщик.
— Боюсь, как бы не помешать вам.
— Не помешашь, коли сам не брезглив. Чать, со вчерашнего-то утра, окромя чая, ничем не питался.
Я сел. На столе стояли три большие деревянные чашки, деревянная солонка с солью, коврига хлеба и несколько деревянных ложек, смешанных с двумя ножами и двумя вилками.
Дворничиха налила из чугуна щей в чашки. Щи были очень вкусные, со свежей капустой, картофелью и морковью, бульон жирный. Ложки тоже аппетитные, такие, что не влезали в мой рот. Все говорили, только я молчал сперва, но потом ко мне привязался парень-ямщик и стал спрашивать — пошто я стеклышки ношу? От очков разговор перешел к татарам, которые не любят семинаристов. Один ямщик рассказывал мне, как один семинарист стащил в татарскую мечеть свинью; но это была уже старая история. Дворничиха несколько раз подливала щей в чашки и приносила, кажется, до трех караваев хлеба. Из той чашки, из которой я брал щи, хлебали еще трое, но я уже был сыт на второй чашке и четверть часа сидел, поглядывая на ямщиков. Сидящий в переднем углу ел не торопясь и преспокойно разговаривал о каком-то плотнике; сосед его по правую руку хлебал больше всех и первый требовал прибавки щей; двое безбородых ямщиков вторую чашку прозевали, потому что занимались крошением хлеба, тогда как товарищи уписывали. Верещагин горячился, двое подзадоривали его, а третий трепал его по волосам. После щей дворничиха наклала говядины. Надо заметить, что крестьяне и вообще ямщики не хлебают с говядиной, а говядина у них второе блюдо. Съели шесть тарелок. Я был сыт донельзя, но меня заставили.
— Ты, поповское отродье, што модничаешь? — спросил меня один ямщик.
— Сыт.
— Врешь. Ешь! по-нашему ешь. — Да не могу.
— Ребята, давайте ему в рот накладывать? — сказал соседний со мной ямщик. Но, к моей радости, этого, впрочем, не исполнил никто. Выйти из-за стола было неловко: я бы не почел стол.
Подали большой горшок каши, — не грешневой, а просовой, — и белого хлеба. Кашу выхлебали, но до белого хлеба никто не дотронулся: значит, все были сыты.
Поблагодарили хозяйку. Я спросил ее, сколько ей нужно за чай и обед; она спросила двадцать пять копеек. Ямщики стали поить, потом запрягать лошадей.
— Выгодно ли вам, хозяюшка, содержать постоялый дом? — спросил я дворничиху.
— Бог милостлив: кое-как на харчи сходится. Все одна — это беспокоит.
— Ну, вот дочь выдашь замуж.
— Ну уж, и зятья-то всякие есть. Есть у меня знакомая в Билимбаихе, ну, да она, правда, строга очень, выдала дочку, а зятек и плевать хочет, и жену от дела отводит; так она и мается одна. Ведь шутка: ни днем, ни ночью отдыху нет… За мою-то дочь двое сватаются, да я еще и не отдам, потому мне нужно помощника: ведь у меня четыре коровы, куриц одних сорок пять… Женихов-то нони хороших нет: пьяницы да ленивцы, прости господи.
— А другие у вас останавливаются, кои не с обозом едут, а обратно?
— Таких я не принимаю; разве уж хорошо знакомого. Расчету нет, потому раз — такому много ли надо овса на одну лошадь? а другой насорит да съест на сколько… Нет, невыгодно.
— Должно быть, вы немало за это платите казне?
— Што?
— Да ведь постоялые дома берут, кажется, свидетельства.
— Я не плачу, потому у меня только ямщики останавливаются.
— Здесь, должно быть, много постоялых домов?
— До десятка наберется, — обозов-то много ходит.
Поехали. Я сидел в своем гнезде; ямщики шли врассыпную; в заводе мало движения, тихо, только из Перми проехало девять троек; в телегах сидело по четыре, по пяти человек ссыльных. Поднялись на гору, опять спустились. Живот колет, сидеть невозможно, я слез. Верещагин тоже шел.
— Живот болит, Семен Васильич!
— О, будь ты за болотцем!
— Сперло. Много наелся; истрясло… Верещагин захохотал.
— А баба славная. Мы у нее всегда останавливаемся, ни в чем не отказывает.
— Много ли она с вас берет?
— Да чево ей брать-то с нас? Ведь она за маленку-то овса берет с каждого по восьми гривен, а в маленке полпуда, а пуд овса ей обходится по восьми гривен.
— Ну, вы бы у других брали.
— Ох ты, — у других брали? Тогда, значит, нам как быть, — голодом? А вот мы за то и уважаем ее, што она нас кормит хорошо. Такого обеда нигде в другом месте не найдешь, окромя дворников.
— Значит, дворники вами кормятся и наживаются… Я думаю, и тебе хочется быть дворником.
— Куды!
Въехали возы на гору. С горы вид великолепный: виден Шайтанский завод, который сидит точно в яме; над ним со всех сторон возвышаются разных величин горы; лес чем дальше, тем больше кажется черным; кое-где в этих черно-зеленых, черно-синих группах, слоях попадаются серые и красные четырех-, пяти- и многоугольники, которые отсюда кажутся очень маленькими, как и все, что находится впереди, но они, эти угольники, заключают в себе, по словам Семена Васильича, целые десятки верст.
IIIКРЕСТНАЯ МАТЬ
Проехали Билимбаевскую контору вольной почты, битком набитую проезжающими, проехали постоялые дворы, битком набитые телегами и ямщиками. Жизнь кипит в заводе; по случаю праздника, ильина дня, народ идет в церковь, много едет во дворы домов телег с мужчинами и женщинами, с литовками, граблями и травой. Завод по тракту очень чистенький, но чем дальше вовнутрь, тем он больше походит на большое село. И здесь, по тракту, в двух местах ребята стараются закинуть на телеграфные проволки клочок рогожки с камешком, бечевочку.
Опять лес, но лес редкий. Мы ехали не по тракту.
— Отчего мы не по тракту едем? — спросил я Верещагина.
— Через Чусовую бродом поедем. Крюк большой, да што делать. Там, на пароме-то, деньги берут, да и до вечера прождешь, потому господ больше нашева уважают, хочь и даром перевозят.
— А перевощикам, поди, убыток?
— Дурак разе какой на пароме поедет теперь…
— Ну, а несчастных случаев не было?
— Был раз: с чаем воз утонул, так давно, не туда поехал, ночью.
Около деревни Коноваловой мы перешли через Чусовую — грозу в весеннее время для дорог. Здесь она имеет ширины сажен тридцать, а, судя по песчаным берегам, весной она имеет глубины сажени на полторы; теперь же она хотя и разливается по всему дну реки, но имеет глубины в этом месте полторы четверти. За деревней я увидал вдруг около нашего обоза двух женщин и одного мужчину. Женщины были одеты в пальто: на головах у них платки, в руках палки; мужчина шел в халате, в фуражке, за плечами у него болтается мешочек, в руках палка, а лицо его избито.
— Это что за люди? — спросил я Верещагина.
— А тоже, как ты, едут: две-то — богомолки, а тот-то — не знаю кто. Все ж перепадет им.
Четыре ямщика спали на возах, двое шли, остальные сидели на передках телег. Я пошел около женщин; их узлы лежали в телегах.
— И што я тебе скажу, Офросинья Ивановна, — так-таки и зарезала. А как зарезала, целая история, я те скажу. Вишь, отец-то — прикащик, ну, знамо, первый богатей. А она и влюбись, и в кого?
— Мать пресвятая богородица!
— В ково бы ты думала?.. Это, матушка, загадка…
— В управляющего?
— И! куда хватила… — Потом она увидела меня и спросила:
— Вы, господин, из духовенства?
— Да.
— Из каких местов уроженец?
— Екатеринбургского уезда.
— Фамилия?
— Федоров, Петр Митриев.
— Знаю, знаю. Ваш батюшко не служил ли в Сысертском заводе?
— Служил.
— Ну, а вы меня не узнали?
— Нет.
— Ведь я крестная мать ваша…
— Что вы? как это?
— Да, я жена… — И она назвала мастера, фамилию которого я позабыл. — Я вас восприимала, когда гостила у вашего батюшки…
— Ваша фамилия?
— Подосенова, Агния Потаповна.
— Так вы, верно, ошиблись; у меня другая была крестная.
— Неужели?.. А я ведь вас так и приняла… Извините, Христа ради… Што же вы, жениться ездили? — спросила она меня, смотря на кольцо на руке.
— Да, женился. — Где взяли?
— А в Крестовоздвиженском селе дьяконская дочь.
— А как ее по фамили? — спросила другая.
— Пантелеева.
— Эдакое вам счастье: ведь я от купели принимала Анну-то Павловну? Я дьячиха была, да потом муж-то мой в солдаты нанялся. Я в селе-то восемь лет не бывала… Хорошую вы жену выбрали!
Я был в западне и не знал, верить или нет этой женщине, которую я ни за что ни про что должен был называть крестной матерью и оказывать ей почтение. Я-то врал по необходимости, только на меня навернулись бабы ловкие, как видно; а может быть, они и правду говорят.