остепенно лишал их земли и свободы. Можно сказать, что в срединных и южных областях государства не было ни одной общественной группы, которая была бы довольна ходом дел. Здесь все было потрясено внутренним кризисом и военными неудачами Грозного, все потеряло устойчивость и бродило пока скрытым, внутренним брожением, зловещие признаки которого, однако, мог ловить глаз внимательного наблюдателя. Посторонний Москве человек видел в этом брожении опасность междоусобия и смут, и он был прав.
Часть втораяСмута в Московском государстве
Глава 3Первый период Смуты:Борьба за московский престол
Общий ход развития Смуты
В марте 1584 года умер Грозный. Его кончина поставила государство на краю опасности. Вместе со своим творцом сразу окончила свои дни и система террора, но недовольство, возбужденное ею, продолжало жить среди тех, кто от нее терпел. Хозяйственный кризис в серединных областях был в полном разгаре, и правительство признавало уже открыто, что для его слуг пришла «великая тощета». Тяжкие обстоятельства государственной жизни оставил Грозный в наследство своему преемнику, но расстройство дел получало особенную остроту еще и оттого, что этот преемник был неспособен к практической деятельности. В династии московской вообще не оставалось дееспособных лиц. Судьба жестоко покарала Грозного, сделав его сыноубийцей. Со смертью старшего царевича Ивана Ивановича угасало будущее московского царского рода, и Грозный, сходя в могилу после долгой и, казалось, победоносной борьбы за династический интерес, ясно понимал, что он не упрочил даже ближайшего будущего семьи. И действительно, едва он закрыл глаза, в Кремле, среди людей, стоявших вокруг неспособных к правлению царевичей Феодора и малютки Димитрия, возникает уже боязнь смуты, принимаются меры предосторожности, возникает тревога.
В таком совпадении государственного расстройства с расстройством династии надобно видеть главное условие возникновения открытой Смуты. Сильное правительство могло бы господствовать над положением дел, бороться с общественным брожением и искать выхода из государственных затруднений; ослабевшая власть становилась жертвой посторонних влияний и покушений, которые превращали ее в орудие беспорядка как в правительственной среде, так и в управляемом обществе. Лишь только в Москве грозного царя сменил слабый и больной царь Феодор, болезненные процессы в общественном организме начали выходить наружу и становиться явным недугом. Начиналась Смута.
В развитии московской Смуты ясно различаются три периода. Первый может быть назван династическим, второй – социальным и третий – национальным. Первый обнимает собой время борьбы за московский престол между различными претендентами до царя Василия Шуйского включительно. Второй период характеризуется междоусобной борьбой общественных классов и вмешательством в эту борьбу иноземных правительств, на долю которых и достается успех в борьбе. Наконец, третий период Смуты обнимает собой время борьбы московских людей с иноземным господством до создания национального правительства с М. Ф. Романовым во главе. Главнейшие моменты в ходе Смуты следовали в такой постепенности: началась открытая Смута рядом боярских дворцовых интриг, направленных на то, чтобы захватить влияние во дворце, власть и впоследствии престол. Эти интриги открылись тотчас по смерти Грозного и разрешились регентством, а затем и воцарением Б. Годунова. Главным орудием боярской борьбы, решившим дело бесповоротно в пользу Бориса, послужил земский собор, возведший семью Годуновых на царскую степень. Тогда оппозиционные элементы из дворца перенесли смуту в войско и, выдвинув Самозванца, сделали орудием борьбы войсковые массы. Эти массы, служа послушно тем своим вождям, которым они верили, сражались за Годуновых и за Димитрия, шли против Димитрия за Шуйского, словом, принимали пассивное участие в борьбе за престол, доставив последнее торжество в ней Шуйскому. Однако ряд политических движений не прошел бесследно для воинских людей. Участвуя в походах и переворотах в качестве силы, решающей дело, они поняли свое значение в стране и научились пользоваться воинской организацией для достижения своих общественных стремлений. В движении Болотникова обнаружилось, во-первых, что почин в создании социального движения принадлежит низшим слоям войска – украинному казачеству, и, во-вторых, что различие общественных интересов и стремлений разбило войско на враждебные сословные круги. Высшие из них стали за Шуйского, как за главу существовавшего общественного порядка, низшие примкнули к Тушинскому вору, превратив его из династического претендента в вожака определенных общественных групп. Междоусобная борьба окончилась победой стороны Шуйского благодаря вмешательству торгово-промышленного севера, который поддержал старый порядок в лице царя Василия. Однако торжество Шуйского было непрочно. Он пал вследствие осложнений, созданных польским и шведским вмешательством, и взамен его слабого правительства создалась польская военная диктатура. Она не прекратила общественного междоусобия и не поддержала государственного единства, так как сама была слаба и держалась лишь оккупацией столицы. Но она подготовила важный перелом в общественном сознании. Против иноземного господства спешили соединиться в одном ополчении все народные группы, до тех пор взаимно враждовавшие. Временное правительство, созданное в ополчении вокруг Ляпунова, собрало в себе представителей этих враждебных групп, но оно скоро погибло вследствие их слепой вражды. Общий патриотический порыв не мог, таким образом, погасить народные страсти и примирить обостренную рознь. Попытка создать общее земское правительство не удалась, и страна, не желавшая польской власти, не имела, в сущности, никакой. Тогда в 1611 году сложилась наконец программа действий, именем патриарха призывавшая к единению не всех вообще русских людей, а только консервативные слои населения: землевладельческий служилый класс и торгово-промышленный тяглый. Их силами создано было нижегородское ополчение, освобождена Москва и побеждены казаки. Правительство 1613 года и земские соборы времени царя Михаила стали органами этих восторжествовавших в борьбе средних слоев московского общества. Политика царя Михаила была поэтому одинаково холодна к интересам и старинной родовой знати? и крепостной рабочей массы: она руководилась интересами общественной середины, желавшей по-своему определить и укрепить порядок в освобожденной от поляков стране.
IПервый момент Смуты – боярская смута. Точка зрения на боярскую смуту конца XVI века. Состав правительственного круга в последние годы Грозного и в первое время царствования Федора. Удаление родни царевича Димитрия из Москвы не связано с боярской дворцовой смутой. Состав ближней думы Федора. Столкновение Годунова с Головиными и Мстиславским. Дело Шуйских. Новая группировка лиц с 1587 года. Стремление Бориса к формальному регентству. Титул Бориса. Право участия в дипломатических сношениях. Этикет при дворе Бориса
Обыкновенно принято думать, что тотчас после смерти Грозного началась в Москве «борьба боярских партий». Виднейшие боярские роды, пользуясь личной слабостью царя Феодора и предвидя конец династии, открыли борьбу за влияние и власть, стремились стать ближе к престолу, чтобы в удобную минуту совсем захватить его в свой род. За могущественнейшими родами стояли их «партии» – их родня и сторонники, и таким образом все боярство втянулось в борьбу, в которой должны были «выставиться будущие династии».
Но мы уже знаем, что боярство, старый правительственный и землевладельческий класс, было раздавлено опричниной и потеряло свое прежнее положение у власти. В государевой думе его заменили новые люди. Конечно, трудно точно указать круг лиц, который имел правительственно значение в последние годы жизни Грозного. Однако можно настаивать на том, что царь не искал себе советников и исполнителей далее очень тесного кружка приближенных бояр и «возлюбленников». Бояре «из земского» – кн. И. Ф. Мстиславский и Н. Р. Юрьев, «из двора» или опричнины – Б. Я. Бельский и Годуновы, дьяки Щелкаловы и А. Шерефединов – вот заметнейшие из приближенных Грозного. За ними стоят князья, служившие в опричном государеве дворе: несколько Шуйских, В. Ф. Скопин-Шуйский и Ф. М. Трубецкой. Наконец, со времени свадьбы Грозного с Марьей Нагой начинают пользоваться значением Нагие[42]. Все эти люди представляют собой новый слой московской знати, возникшей именно в эпоху опричнины, как первый образчик служилой и дворцовой аристократии. Их положение у дел создано не их «отечеством», а личной службой и выслугой или же отношениями родства и свойства. Князь И. Ф. Мстиславский был племянником царя Ивана, сыном его двоюродной сестры Анастасии. Юрьевы, Годуновы и Нагие – это царские «шурья», братья государевых жен. Как они сами, так и их родня получили придворное значение по брачным союзам московских государей и держались главным образом родственными связями. Богдан Бельский в последние лета Грозного был временщиком по личному расположению к нему царя. Все прочие, названные выше, стояли на первых местах в администрации и войске не по породе, а потому, что казались Грозному, в большей или меньшей степени, надежными слугами. Из них одна лишь семья Шуйских вызывала в царе некоторое сомнение. В 1569 году царь «велел князя Ивана Андреевича Шуйскаго из Смоленска (с воеводства) свести для того, что от него человек сбежал в Литву», а в 1583 году царь взял поручную запись со всех сыновей князя Ивана Андреевича по их брате, князе Василии. Трудно сказать, на чем основаны были подозрения против этой семьи; во всяком случае, род Шуйских был единственным из заметнейших восточнорусских княжеских родов, все ветви которого преуспевали в эпоху опричнины. Только верной службой в новом «дворе» могли Шуйские держаться при Грозном в то время, когда другие большие московские роды гибли в опалах. Наконец, о дьяках и думных дворянах – Щелкаловых, Шерефединове, Романе Олферьеве, Романе Пивове, Игнатии Татищеве и им подобных – нечего и говорить: только служба и личная послуга давали им значение[43].
Таким образом, во время кончины Грозного у московского трона, вопреки обычным нашим представлениям, стоял не аристократический круг государственных чинов, не «могущественнейшие роды боярские», как говорил С. М. Соловьев, а случайный кружок приближенных царских родственников и доверенных лиц. Этому кружку и завещал Грозный (если только он успел что-либо завещать) охрану своих детей. Разумеется, он и не думал устраивать формальную опеку над своим сыном Феодором в виде «новой пентархии или верховной думы», как выражался Карамзин. Не было ни малейшей нужды в экстренном государственном учреждении, когда в обычной «ближней думе» могли сойтись ближайшие родственники молодого царя: его родной дядя Н. Р. Юрьев, его троюродный брат И. Ф. Мстиславский и его шурин Б. Ф. Годунов. К этому интимному совету Федора примыкали и Шуйские, потому что Юрьевы, Годуновы и Шуйские были между собой во многократном свойстве; именно: дочь Н. Р. Юрьева была за Иваном Ивановичем Годуновым; Б. Ф. Годунов и князь Д. И. Шуйский были женаты на родных сестрах; на родных же сестрах из семьи Горбатых-Шуйских, Ирине и Евдокии, были женаты князь И. Ф. Мстиславский и Н. Р. Юрьев. Князь В. И. Шуйский в первом браке своем имел женой княжну Е. М. Репнину, родные которой были «братья и великие други» семье «Никитичей» Романовых. Вокруг царя Федора было столько «своих» людей, и притом думных, что и без всякой «пентархии» было кому опекать неспособного монарха и «поддерживать под ним царство». И около другого сына Грозного, царевича Димитрия, была своя родня – Нагие. К ним, кажется, примыкал и оружничий царский Б. Я. Бельский, которого иногда называют «дядькой» или воспитателем маленького царевича. Из бояр первого кружка Бельский дружил, как видно, с одним только Б. Годуновым, с которым находился в свойстве по жене Бориса. Остальные бояре были далеки от него. И Бельский и Нагие не принадлежали к высшей московской знати. Несмотря на то что Бельский, находясь в большом приближении у Грозного, был при нем «первоближен и началосоветен», Грозный ему не сказал боярства, и Бельский не был «венчан славой совершеннаго имени чиновска», пока при Борисе не стал окольничим, а при Димитрии боярином. Нагие же, редко выслуживаясь до боярства, бывали и в думных дворянах. В «отечестве» своем и в службе родня Димитрия и вообще люди его круга были гораздо пониже тех, кто держался около старшего его брата Федора[44].
Ограничивая состав правительственной среды немногочисленным кругом царской родни и доверенных слуг, мы тем самым уже устанавливаем определенный взгляд на придворные смуты в первые годы царствования царя Федора Ивановича. Эти смуты не были борьбой за власть и за будущий престол «могущественнейших» родов московской аристократии, за которыми стояли бы целые партии боярства; это были простые столкновения за дворцовое влияние и положение между людьми, причитавшими себя в родство с царем. Политическое значение этой борьбе придали не те цели, которыми первоначально руководились борцы, не те средства, которыми они действовали, а те результаты, к каким привела эта борьба, – формальное признание Б. Годунова регентом государства. Только тогда, когда Б. Годунов стал «властодержавным правителем» всего Российского царства и тем самым открыто, хотя и косвенно, заявлена была неспособность царя к правлению, придворное первенство Бориса обратилось в политическое. Передача правления в руки Бориса и смерть царевны Феодосии совершили важный перелом в развитии боярской смуты. Когда обнаружился вполне физический упадок бездетного царя и исчезли надежды на царское «плодородие», то стало очевидно, что дворцовый временщик через полномочия регента может приблизиться к обладанию престолом. Тогда только и могли возникнуть династические притязания и мечтания как в боярском потомстве Рюрика, так и в тех некняжеских семьях старого боярства, которые считали себя честнее Годуновых. До тех же пор мы можем наблюдать лишь простые придворные ссоры.
Но прежде чем начались такие ссоры, в Москве произошел ряд событий, не имевших прямого отношения к боярской смуте последующих лет, однако тревожных и смутных. Эти события были вызваны необычным состоянием царской семьи, в которой старший ее представитель, Федор, не был дееспособен, а младший, Димитрий, не был правоспособен. Одинаковая непригодность их к личной деятельности как бы равняла их в отношении прав на престол, и можно было опасаться, что найдутся люди, желающие передать власть от Федора Димитрию. По крайней мере, этого опасались приближенные Федора. Поэтому тотчас по смерти Грозного было признано необходимым удалить из Москвы Димитрия и его родню. Царевича с матерью, дядями и некоторыми другими более далекими родными отправили на его удел в Углич. Кое-кого из Нагих послали в низовые города на воеводства. Выслали и Б. Бельского из Москвы после какого-то уличного беспорядка, направленного против него. Но эта высылка людей, признанных неудобными в столице, не имела вида суровой опалы. С углицким удельным двором московский двор сохранял доброжелательные отношения. В Москву с именин царевича 19 октября, на память мученика Уара («ангел его молит в той день», «прямое ж ему имя бысть Уар», поясняли летописцы о царевиче Димитрии), присылали государю «пироги», а государь отдаривал царицу Марию Федоровну мехами, а ее посланца А. А. Нагого камками и деньгами. Также и Бельский, удаленный из Москвы «от молв мира» в Нижний Новгород, был там не ссыльным и заключенным, а воеводой и сохранил сан оружничего. Государь так заботился о нем, что он пребывал там «во обилии и многом покое»[45]. Каковы бы ни были, в частности, поводы к высылке Нагих и Бельского, смысл этой меры вне спора: ни Нагие, ни Бельский на самом деле не поднимали крамолы против Федора, но пребывание в Москве как их самих, так и питомца их, маленького Димитрия, показалось опасным для старшего царевича, хотя и нареченного царем, но неспособного к правлению. Руководители Федора испугались не открытого покушения, не действительно наступившей опасности, а только возможности интриги против старшего брата в пользу младшего. Поэтому быстрое удаление от двора того круга придворных, из которого могла выйти интрига, было не последствием уже происшедшей в правительстве смуты, а предварительной мерой для ее предупреждения. Что же касается до уличного движения против Бельского, то, по всем признакам, в нем не было элементов противогосударственных и противодинастических. Направленное против отдельного правительственного лица, оно представляло собой, кажется, одну из тех площадных случайностей, какие были знакомы Москве и в XVII веке. Оба эти эпизода – и выезд Нагих и Бельского из Москвы, и волнение толпы против Бельского – в развитии смуты играют случайную роль. Изложение боярских смут и борьбы за престол следует начинать не с них, а с тех столкновений, которые произошли позднее между приближенными царя Федора, в самом тесном правительственном круге, державшем власть именем слабого царя.
В центре этого круга, как мы уже видели, стояли бояре кн. И. Ф. Мстиславский, Н. Р. Юрьев и Б. Ф. Годунов. К этому же центру были близки и князья Шуйские: кроме Ивана Петровича Шуйского и Василия Федоровича Скопина-Шуйского, которым боярство дано было еще Грозным в 1584 году, боярами были сказаны братья Василий и Андрей Ивановичи Шуйские. Среди остального боярства не было князей, равных им по значению. Ни одна ветвь Рюриковичей при воцарении Федора не имела представителей в думе, если не считать окольничего Ф. М. Троекурова из невеликих ярославских князей. Из князей же литовского корня состоял в думе и доживал свой век старейший в роде Булгаковых князь Василий Юрьевич Голицын, умерший воеводой в Смоленске в 7093 (1584–1585) году, а остальные Булгаковы, как Голицыны, так и Куракины, по молодости еще не дошли до боярства и даже старшие из них были возводимы в боярский сан уже при царе Федоре. Старший из Трубецких, боярин Федор Михайлович, стоял высоко в служебном отношении, но не по отечеству, а по службе в опричнине. И сам старик И. Ф. Мстиславский пользовался внешним первенством среди бояр не столько по происхождению своему, сколько потому, что Грозный по родству его «жаловал и учинил его велика». Это бояре говорили Мстиславским в глаза. Таким образом, рядом с царской родней, Юрьевыми и Годуновыми, не Мстиславские, а именно Шуйские были виднейшими представителями коренной московской знати, и в этом смысле Горсей мог с полным основанием назвать Ивана Шуйского «первым принцем королевской крови» (prime prince of the bloud royall) среди московского боярства. Но именно на Шуйских и видно, как мало значила порода в московском дворе, только что пережившем опричнину. В то время как Никита Романович Юрьев и Борис Федорович Годунов, оставаясь в Москве, распоряжались делами и всем государством, Шуйские были на воеводствах в больших порубежных городах. В 1584–1585 годах Василий Федорович Скопин-Шуйский был воеводой в Новгороде. Иван Петрович Шуйский – в Пскове, а Василий Иванович – в Смоленске. На ход дел при дворе могли они влиять очень мало, по крайней мере до возвращения в Москву. Но и во время пребывания их при самом дворе не им принадлежало первое место. При воцарении Федора его занимал, по единогласному указанию современников, Никита Романович, из той самой семьи Захарьиных, которым князья-бояре не хотели «служить» в 1553 году. Друзьями его были Б. Ф. Годунов и дьяки Щелкаловы. Это и было настоящее правительство, а Мстиславские и Шуйские были только первыми чинами двора, говоря языком нашей эпохи. Узы родства и свойства до поры до времени связывали всех этих людей в один кружок, но эти узы были очень непрочны и разорвались при первом же толчке[46].
Толчком послужила болезнь Никиты Романовича: уже в августе 1584 года она лишила его сил, а в апреле 1585 года свела в могилу. Пока он принимал участие в делах, он сохранял за собой бесспорное первенство; когда же он сошел со сцены, за первое место могли поспорить все остальные члены правившего кружка, а в особенности Мстиславский и Годунов. За Мстиславского была порода, титул и родство с царем, хотя и дальнее. За Годуновым была близость к государю через сестру-государыню и тесная связь с Романовыми и Щелкаловыми. Об этой связи имеем много свидетельств со стороны людей хорошо осведомленных. Палицын определеннее других говорит, что Борис дал клятву Никите Романовичу «соблюдать» его детей, попечение о которых «вверил» ему старый боярин. Что могло значить это «соблюдение», разъясняет другой автор XVII века, говоря о Борисе и Романовых, что Борис «клятву страшну тем сотвори, яко братию и царствию помогателя имети». Принадлежавший к семье Романовых зять Никиты Романовича кн. И. М. Катырев подтверждает эти слова короткой фразой, что Годунов имел Романовых «в завещательном союзе дружбы». Союз их был «завещательным», конечно, потому, что начался еще при Никите Романовиче и представлял семейную традицию, завещанную стариком. Заметим, что эта традиция держалась долго, через все царствование Федора, до его смерти, когда старший из Никитичей оказался соперником Борису в деле царского избрания 1598 года. Так же тесна и продолжительна была и дружба Бориса со Щелкаловыми, особенно же со старшим из них, с Андреем. По одному русскому известию, Годунов даже называл Андрея Яковлевича Щелкалова себе «отцом». О дружеских отношениях царского шурина и «великих» дьяков, кроме известий некоторых иностранцев, очень определенно говорит Ив. Тимофеев. Он называет Андрея Щелкалова «наставником и учителем» Бориса, от которого Борис впервые научился, как ему «одолевать благородных» и достигать власти. Между Щелкаловыми и Годуновым существовала, по мнению Тимофеева, «крестоклятвена клятва», чтобы втроем утвердить за собой царство. В исполнение этой клятвы Щелкаловы воцарили Бориса, возвели его как бы на небо, а он преступил свое целование и отблагодарил им злом за благодеяния. Каковы бы ни были тайные отношения Бориса и знаменитых дьяков, Андрей Щелкалов имел громадное значение при царе Федоре до 1594 года, а Василий Щелкалов сохранил его и в первые годы царствования Бориса: оба брата были люди «сильные», и на них нельзя было найти управы[47]. С такими связями, как Романовы и Щелкаловы, Борису можно было не бояться соперничества даже Мстиславских. Пока первенство давалось дворцовыми отношениями и близостью к лицу государя, Годунов должен был им владеть, потому что по сестре-царице он был очень близок к царю, а в остальной государевой родне, среди Никитичей, находил не вражду и противодействие, а «завещательный союз дружбы».
Еще до кончины Н. Р. Юрьева произошла первая ссора бояр за первенство. Что ее вызвало, мы не знаем. Летописец, составленный в XVII веке при дворе царя Михаила и патриарха Филарета Романовых, очень сдержанно относясь к событиям 1584–1585 годов, замечает, что тогда вообще бояре «разделяхуся на-двое»: одну сторону составили Борис Федорович и прочие Годуновы, а с ними «иные бояре» (летописец не называет здесь по имени Никитичей Романовых, хотя именно их прежде всего здесь следует разуметь); другую сторону представлял кн. И. Ф. Мстиславский, а с ним были Шуйские, Воротынские, Головины, Колычевы. Годунов «осиливал» противников, надеясь «на царское присвоение», то есть на родство или свойство с царем. Борьба окончилась высылкой И. Ф. Мстиславского в Кириллов монастырь, где старик скоро и умер, постриженный в иночество с именем Иосиф. С ним вместе пострадали, по словам летописца, князья Воротынские и Головины. Но, как кажется, летописец смешал здесь последовательность и подробности событий, хотя их общий смысл уловил достаточно верно. Есть данные думать, что столкновение боярских кружков разрешилось не сразу, не одним ударом со стороны Годунова, а исподволь. Сперва пострадали Головины. В самый рождественский сочельник 1584 года был отставлен от должности казначея окольничий Владимир Васильевич Головин. Его двоюродный брат Петр Иванович, который с 1578 года также назывался казначеем, был заточен и, как говорят, в тюрьме умер. Младший брат Петра Ивановича, Михайло Иванович, который после своей псковской службы жил в медынской вотчине, «послышал такое разорение» над своими родственниками и, опасаясь и на себя опалы, отъехал в Литву. Там в феврале 1585 года его застали у Батория московские послы князь Троекуров и Безнин. Они объясняли полякам опалу государеву на Головиных тем, что Головины «покрали казну государеву». Гор-сей же говорит, что Петр Головин пострадал за дерзость и заносчивость в отношении Бориса. Как бы то ни было, Головины уже потерпели опалу, а Мстиславские еще были целы: в то самое время, когда Троекуров интриговал пред Баторием против Михаила Головина, в феврале 1585 года в Москве князь И. Ф. Мстиславский занимал первое место среди бояр на приеме баториева посла Луки Сапеги. Затем, вероятно летом 1585 года, пришел черед и И. Ф. Мстиславскому испытать государеву опалу за царского шурина. Старик навсегда ушел из московского дворца, в котором ему пришлось столько жить и видеть с 1541 года, когда он стал государевым кравчим. Его удаление, однако, не повело за собой унижений для его сына князя Федора Ивановича. Князь Федор, получивший боярский сан еще в 1577 году, теперь, после пострижения отца, наследовал его первенство в боярском списке. Из Шуйских также никто не пострадал, и вообще никаких резких гонений за это время не было, если не считать опалы П. Головина[48].
Летописец рассказывает так, как будто после удаления И. Ф. Мстиславского боярская вражда не погасла: Шуйские продолжали «противиться» Годунову и «никако же ему поддавахуся ни в чем». Хотя виднейшие представители Шуйских, князья Василий Иванович и Иван Петрович, в то время (1585–1587) «годовали» на воеводствах, первый в Смоленске, а второй в Пскове, однако в Москве оставались их братья с Андреем Ивановичем во главе; они и «стали измену делать – на всякое лихо умышлять с торговыми мужиками». В точности неизвестно, что такое они умышляли и как противились Борису; во всяком случае, глухая ссора и скрытая вражда тянулись долго, более года, и разразились открытыми столкновениями только в 1587 году. К сожалению, и об этом столкновении мы знаем очень мало, и, сколько бы мы ни повторяли известнейших рассказов о том, как мирился и снова ссорился с Шуйскими Годунов, мы не уразумеем совсем точно сути дела и не разъясним с полной достоверностью смысла участия в этом деле «земских посадских людей». Очень важно то обстоятельство, что на этот раз, в 1587 году, боярская ссора была вынесена из дворца. Московское правительство желало скрыть от посторонних людей, что во время этой ссоры «в Кремле-городе в осаде сидели и стражу крепкую поставили»; но ведь и Грозный в свое время желал скрыть свою опричнину. Это было простое запирательство, в котором видели лучший способ прекращать неудобные разговоры. Нет ни малейшего сомнения, что в 1587 году в Москве произошло уличное движение, направленное против господства Годуновых. Это движение не удалось и повлекло за собой большой розыск. Главными виновниками смуты были признаны Иван Петрович и Андрей Иванович Шуйские. Как их, так и братьев их разослали в ссылку, а имущество конфисковали. Сообщников их, Колычевых, Татевых, Быкасовых и других, разослали по городам. Федор Васильевич Шереметев постригся в монахи не без связи с этим же делом. Простых «изменников», участвовавших в движении «мужиков-воров», пытали и шесть или семь человек казнили на Красной площади. Наконец, московский митрополит «премудрый грамматик» Дионисий и архиепископ Варлаам Крутицкий были сосланы в новгородские монастыри[49]. Это было очень крупное дело, захватившее все слои московского населения, от митрополита и знатного боярина до простых служилых людей, государевых и боярских, и до торгового посадского люда. Один ранний и ценный хронограф (не считая иностранных или позднейших известий) сохранил нам интересное указание на то, что именно могло соединить в одном движении столь разнородные общественные слои. Хронограф рассказывает, что митрополит Дионисий, кн. Иван Петрович Шуйский и другие вельможи «царевы палаты» вместе с московскими гостями и «купецкими людьми» учинили совет и укрепились «между собе рукописанием бита челом государю», иначе говоря, составили коллективное челобитье о том, «чтобы ему, государю, вся земля державы царския своея пожаловати: прията бы ему вторый брак, а царицу перваго брака Ирину Федоровну пожаловати отпустити в иноческий чин; и брак учинити ему царьскаго ради чадородия». Шуйские с Дионисием возбудили мирское челобитье о царском чадородии с тонким расчетом разорвать родственную связь Бориса с царем и тем лишить Бориса его главной опоры. Забота о благополучии династии должна была оправдывать их обращение к московскому населению и придавать вид благонамеренности земскому челобитью. Однако они ошиблись. Если бы Ирина была действительно бесплодна, челобитье имело бы смысл, но царица несколько раз перенесла несчастные роды, до тех пор пока родилась у нее в 1592 году дочка Феодосия. Как раз в то время, когда зрело это земское челобитье, направленное на сохранение династии и на погибель Бориса, царская семья сама искала средств помочь своему несчастью не только дома, но даже и в Англии, откуда в 1586 году послали царице Ирине доктора и опытную акушерку (obstetricem expertam at peritam, quae partus dolores scientia leniat). Невозможно допустить, чтобы надежды царской четы иметь потомство были утрачены уже в 1587 году; поспешное челобитье о разводе могло только оскорбить царя и непременно должно было показаться неуместным по своей преждевременности. Составители челобитья и зачинщики движения были отданы под следствие и обвинены в «измене» – термин, которым московские люди означали все степени непослушания властям. Первобытные формы тогдашнего розыска и суда охотно допускали доносы в число судебных доказательств, и потому от холопей Шуйских принимали всякие доводы на господ. Так создалось это дело об «измене» князя Ивана Петровича Шуйского. С разных сторон мы слышим рассказы об участии в этом деле уличной толпы. Одни рассказывают, что эта толпа хотела «без милости побита каменьем» Бориса, когда узнала о его покушениях на Шуйских; другие говорят о народном сборище около Грановитой палаты в те самые часы, когда бояре перекорялись у патриарха, призвавшего их с целью примирить. Если эта толпа и не покушалась на открытое насилие, если даже и не грозила им, то уже одно скопление народа на Кремлевской площади могло испугать московское правительство, всегда подозрительное и осторожное. В Кремле сели в осаду, а когда убедились, что опасность прошла, то жестоко наказали коноводов толпы. За что московский боярин разделывался ссылкой, за то простые «мужики-воры» платились своими головами[50].
К лету 1587 года в Москве уже не было опасных соперников Бориса. Старший Мстиславский, старшие Шуйские окончили свое земное поприще в опале и ссылке; они недолго жили в тех местах, куда их бросил царский гнев, и их скорая кончина подала повод к такой молве, будто их убили по наущению Бориса. Младшие же родичи сосланных и умерших бояр, Ф. И. Мстиславский и В. И. Шуйский с братьями (скоро возвращенные в Москву), наконец, молодые Никитичи не могли стать наравне с Борисом Годуновым, который был на деле и титуловался на словах «начальным боярином и советником царского величества». Не могли отнять у него первенства и те, которых возвышали взамен удаленных. Не говоря о людях второстепенной родовой и служилой чести, например о князьях И. В. Сицком, Б. П. Засекине, Хворостининых, о таких дельцах, как князья Ф. М. Троекуров и Ф. А. Писемский, – даже любимый дядька царя Федора Андрей Петрович Клешнин и знаменитые братья Щелкаловы, даже знатный родственник царский князь Иван Михайлович Глинский уступали первое место Борису. Если «ближний» думец Клешнин, быстро возвышенный до окольничества, был слишком незнатен по сравнению с Борисом и потому не мог с ним соперничать, как и «большие ближние дьяки» Щелкаловы, то И. М. Глинский, бесспорно, превосходил отечеством Бориса. Но, будучи женат на сестре Борисовой жены, он вполне подпал влиянию Бориса, как свидетельствует его духовная 1586 года. Современники говорили о Глинском, что он был малоумен и прост[51].
Однако начальный боярин и советник не мог чувствовать себя спокойно, пока его положение у власти не было оформлено и закреплено. К этому Борис шел осторожно, с большой постепенностью, пока не добился гласного признания за ним прав и положения правителя, регента. Случилось это таким образом.
С болезнью и смертью Н. Р. Юрьева, когда не стало никакого авторитета в Москве, перед которым склонялся и стеснялся бы Борис, он упорно стремится к тому, чтобы занять при дворе исключительное положение царского родственника и помощника и чтобы править делами, «имея, – по выражению Карамзина, – советников, но не имея ни совместников, ни товарищей». Очень рано через различных своих агентов стал он проводить именно такой взгляд на себя. Известный Горсей был одним из деятельных распространителей этого взгляда. В 1586 году, когда еще не развязались у Бориса отношения с Шуйскими, Горсей уже доставил Борису от королевы английской грамоту, в которой Борис назван был «кровным приятелем» и «князем». Говоря о Борисе в своем «описании коронации» 1584 года (напечатанном уже в 1589 г.), Горсей также называет его князем (the prince) и правителем государства (livetenant of the empire). Англичане, через Горсея узнавшие о русских делах, в том же 1586 году именовали Бориса лордом-протектором Русского государства (prince Boris Fed. Lord Protector of Russia). Так проводилась в английском обществе мысль о том, что Московским государством правит не один царь, но и родственник его «большой боярин». И русские люди в официальных разговорах также рано, с самого начала 1585 года, стали усваивать Годунову значение правящего лица, – конечно, по инструкциям если не от самого Бориса, то от его «великих» и «ближних» дьяков. В 1585 году московский посланник Лукьян Новосильцев на дороге в Вену беседовал со Станиславом Кариковским, архиепископом Гнезненским, между прочим, о Борисе Федоровиче. Архиепископ, называя Бориса «правителем земли и милостивцем великим», сравнивал его с Алексеем Адашевым. «Преж всего, – сказал он, – был у прежняго государя Алексей Адашев, и он государство Московское таково ж правил; а ныне на Москве бог вам дал такого ж человека просужаго (то есть разумного, способного)». На это Новосильцев возразил, что «Алексей был разумен, а тот не Алексеева верста: то великой человек – боярин и конюший, а се государю нашему шурин, а государыне нашей брат родной, а разумом его бог исполнил и о земле великий печальник». Эти слова в отчете посланника должны были дойти до царя и в думе были выслушаны боярами[52]. Пока такие речи о «правительстве» Бориса, как и его переписка с владетельными особами, представлялись случайными успехами его личной притязательности, они должны были возбуждать в боярах неудовольствие и раздражать их. В таком чувстве раздражения лежал, конечно, источник вражды к Борису и противления Шуйских. Необходимо было утвердить и узаконить положение правителя, чтобы уничтожить возможность всякого противления. Этого Борис достигал многими мерами. Во-первых, он постепенно усвоил себе «государевым словом» исключительный титул. Боярин с 1581 года, он с 1584 года стал «конюшним боярином», а затем мало-помалу присоединил к этому основному титулу звание «слуги», «дворового воеводы», «наместника Казанского и Астраханского» и «правителя». В 1595 году этот титул устами Василия Щелкалова был сказан, например, в таких словах: «великий государь наш царь и великий князь Федор Иванович всея Русии самодержец, бог его государя сотворил дородна и храбра и счастлива, а по его государеву милосердию бог ему государю дал такова ж дородна и разумна шюрина и правителя, слугу и конюшаго боярина и дворового воеводу и содержателя великих государств, царства Казанского и Астраханского, Бориса Федоровича». Что этот титул не был простым набором слов, видно из того, как русские послы должны были говорить о нем, например, в Персии. Им предписывалось при разговорах о царском титуле и о покорении царств Казанского и Астраханского объяснять, между прочим, что «в титле описуется Борис Федорович Казанским и Астраханским содержателем» по той причине, что «те великие государства большие орды Астрахань и царство Казанское даны во обдержанье царского величества шюрину». О самом же Борисе послы должны были говорить как об особе исключительного государственного положения. В 1594 году посол к персидскому шаху князь А. Д. Звенигородский обязан был объяснять при случае, что государев шурин «Борис Федорович не образец никому»; что «великого государя нашего… многие цари и царевичи и королевичи и государские дети служат, а у Бориса Федоровича всякой царь и царевичи и королевичи любви и печалованья к государю просят; а Борис Федорович всеми ими по их челобитью у государя об них печалуется и промышляет ими всеми (потому) что он государю нашему… шурин, а великой государыне нашей… брат родной и потому в такой чести у государя живет»[53].
Выражая титулом и словесными объяснениями мысль о том, что Борис стоит вне обычного порядка московских служебных отношений и руководит им сверху как правитель, московское правительство, руководимое Борисом, позаботилось выразить ту же мысль и делом. С 1586 года иностранные правительства, бывшие в сношениях с Москвой, не раз присылали Борису «любительные» грамоты, потому что знали – по сообщениям из Москвы – о его силе и влиянии на ход дел. Получить случайно такую грамоту и с царского позволения на нее ответить было, разумеется, очень лестно и важно; но это еще не давало Борису постоянного права участвовать в сношениях с иностранными правительствами в качестве высшего правительственного лица. А между тем подобное право всего скорее возвысило бы его до значения царского соправителя. И Борис сумел добиться этого права формальным порядком, докладывая государю о том, что он получает на свое имя грамоты от чужеземных государей, и спрашивая, должен ли он на них отвечать, Борис в 1588–1589 годах побудил царя постановить с боярами ряд приговоров, для него чрезвычайно важных. Царь «приговорил с бояры», что Борису следует отвечать на грамоты владетельных лиц: «от конюшаго и боярина от Б. Ф. Годунова грамоты писали пригоже ныне и вперед: то его царскому имени к чести и к прибавлению, что его государев конюшней и боярин ближний Б. Ф. Годунов ссылатись учнет с великими государи». В августе 1588 года такое постановление было сделано по поводу сношений с крымским ханом, в мае 1589 года по поводу сношений с цесарем. И в обоих этих случаях постановлению придан общий характер: «да и к иным ко всем государям, которые учнут к Борису Федоровичу грамоты присылати… приговорил государь с бояры против их грамот от боярина и конюшего от Бориса Федоровича писати грамоты в Посольском приказе, и в книги то писати особно, и в посольских книгах под государевыми грамотами». И действительно, в делах Посольского приказа уцелели особые «книги, а в них писаны ссылки царского величества шурина с иностранными правительствами[54].
Право постоянного личного участия в дипломатических сношениях государства было для Бориса, после выразительного титула, вторым и еще более действительным средством укрепить высокое положение правителя. Третьим же к тому средством служил старательно обдуманный этикет, тонкости которого были направлены к тому, чтобы сообщить особе Бориса значение не просто государева слуги, а соправителя. Во время посольских приемов во дворце Годунов стоял «выше рынд» у государева трона, тогда как прочие бояре сидели «в лавках» поодаль. В последние годы Федора он даже держал при этом царского «чину яблоко золотое», что служило символом его «властодержавного правительства». За его здоровье иногда «пили чашу слуги и конюшаго боярина Бориса Федоровича» вместе с государевой чашей и чашей цесаря. Послы, приезжавшие в Москву, представлялись Борису с большой торжественностью. Церемония их встречи на Борисовом дворе, представления Борису, отпуска и посылки от Бориса «кормов» послам была точной копией царских приемов. Борису «являли» послов его люди: встречал на лестнице «дворецкой» Богдан Иванов, в комнату вводил «казначей» Девятой Афанасьев; в комнате сидели Борисовы дворяне «отборные немногие люди в наряде, в платье в золотном и в чепях золотых»; остальные же стояли «от ворот по двору по всему, и по крыльцу, и по сенем и в передней избе». Послы приносили Борису поминки и величали его «пресветлейшим вельможеством» и «пресветлым величеством». Самый способ объяснения с послами был таков, что не оставлял в послах сомнений насчет силы и власти «царского шурина». Так, Борис говорил цесарскому послу о персидском шахе, что «шах во всей государеве воле»: «Не токмо государева повеления не ослушается, и меня шах в том не ослушается, для того, что он ко мне всегда с послы своими любительно приказывает и просит того у меня, чтоб я о всех делех у царского величества печаловался». Все дела в государстве, по словам Бориса, делались «за его печалованием» и «его промыслом». Самое обращение послов к Борису официально рассматривалось как челобитье «с великим прошеньем», чтобы он ходатайствовал у царя о деле, и дело это делалось «по повеленью великого государя, а по приказу царскаго величества шурина». Словом всем давалось понять, что Борис есть истинный носитель власти в Москве. Очень интересно одно позднейшее осложнение этикета при «дворе» царского шурина. Если не ошибаемся, не позднее 1595 года рядом с именем Бориса начинает упоминаться имя его сына, и сам Федор Борисович показывается как действующее лицо в церемониях. Когда Борис посылает подарки шаху, Федор посылает подарок шахову сыну. В 1597 году Федор Борисович встречает цесарского посла «среди сеней», дает ему руку и ведет к отцу. В этом привлечении мальчика в сферу политических отношений можно видеть знак тонкой предусмотрительности Годунова и доказательство того, что все мелочи его поступков и слов, приведенные выше, были обдуманы и соображены. В своем сыне он задолго до воцарения уже намерен был видеть преемника своего положения и власти[55].
IIПравительственное значение Бориса; его оценка у современников. Внутренняя политика Бориса и его отношение к государственному кризису. Борис поддерживает главным образом средние слои населения
Так постепенно и верно овладевал Борис властью в государстве и так укреплял свое преобладание в правительственной среде. «Властодержавное правительство» Бориса было узаконено и оформлено. Тем, кто не был доволен успехами «правителя», оставалось лишь негодовать на него и тайно его осуждать. Явная борьба с ним была невозможна: для нее не было законных средств. К тому же ни у кого не было и сил для борьбы. Боярство не могло оправиться от опричнины и от репрессий 1585 и 1587 годов, и Борис безраздельно «правил землю рукой великаго государя». Однако, если бы придворное его влияние было следствием только ловкой интриги и угодничества, если бы оно не опиралось на большой правительственный талант, оно не было бы так глубоко и прочно. Но, без сомнения, Борис обладал крупным политическим умом и превосходил личными своими качествами всех своих соперников. Его ума, по словам Ив. Тимофеева, не отрицали даже его враги («ни враг его кто наречет сего яко безумна»), сам же Тимофеев думал, что Борис по уму был выше всех преемников его по власти: «аще быша по сем нам инии цари разуму, – говорит он своим вычурным слогом, – но к сего (Бориса разуму) стень суть онех разумы, якоже познана есть во всего». Эта последняя ссылка на общее мнение, на то, что всеми «познано», сделана у нашего автора не напрасно. Дарования Годунова нашли себе общее признание у его современников[56].
У всех иностранцев, писавших в то время о московских делах, мы обыкновенно читаем панегирики талантам Бориса. Даже Масса, особенно много клеветавший на Годунова, признает за ним необыкновенные способности правителя и ему именно приписывает заслугу успокоения страны после смерти Грозного. Русские писатели XVII века в их отношениях к Борису представляют любопытнейший предмет для наблюдения. Они писали свои отзывы о Борисе уже тогда, когда в Архангельском московском соборе была «у праваго столпа» поставлена рака с мощами царевича Димитрия и когда правительство Шуйского, дерзнув истолковать пути промысла, объявило, что царевич Димитрий стяжал нетление и дар чудес неповинным своим страданием именно потому, что приял заклание от лукавого раба своего Бориса Годунова. Власть объявляла Бориса святоубийцей, церковь слагала молитвы новому страстотерпцу, от него приявшему смерть; мог ли рискнуть русский человек XVII века усомниться в том, что говорило «житие» царевича и что он слышал в чине службы новому чудотворцу? Современная нам ученая критика имеет возможность объяснить происхождение позднейших житий царевича Димитрия из ранней «Повести 1606 года»; она может проследить тот путь, каким политический памфлет постепенно претворялся в исторический источник для агиографических писаний; но в XVII веке самый острый и отважный ум не был в состоянии отличить в житии святого достоверный факт от сомнительного предания. В наше время можно решиться на то, чтобы в деле перенесения мощей царевича Димитрия в Москву в мае 1606 года видеть две стороны: не только мирное церковное торжество, но и решительный политический маневр, и даже угадывать, что для Шуйского политическая сторона дела была важнее и драгоценнее. Но русские люди XVII века, если и понимали, что царь Василий играл святыней, все же не решались в своих произведениях ни отвергать его свидетельств, ни даже громко их обсуждать. Один дьяк Иван Тимофеев осмелился прямо поставить пред своим читателем вопрос о виновности Бориса в смерти царевича, но и то лишь потому, что в конце концов убедился в вине Бориса и готов был доказывать его преступность. Он решался спорить с теми, кто не желал верить вине Бориса: «где суть иже некогда глаголющии, яко неповинна суща Бориса закланию царскаго детища?», – спрашивает он, принимаясь собирать улики на Годунова. Но Тимофеев исключение среди пишущей братии его времени: он всех откровеннее, он простодушно смел, искренен и словоохотлив. Все прочие умеют сдержать свою речь настолько, что ее смысл становится едва уловимым; они предпочитают молчать, чем сказать неосторожное слово. Тем знаменательнее и важнее для историка две особенности в изложении дел Бориса независимыми и самостоятельными русскими писателями XVII века. Если исключим из их числа таких односторонних авторов, как панегирист Бориса патриарх Иов и панегирист Шуйских автор «Повести 1606 года», то сделаем над прочими такое наблюдение: во-первых, они все неохотно и очень осторожно говорят об участии Бориса в умерщвлении царевича Димитрия, а во-вторых, они все славят Бориса как человека и правителя. Характеристика Бориса у них строится обыкновенно на красивой антитезе добродетелей Бориса, созидающих счастье и покой Русской земли, и его роковой страсти властолюбия, обращающей погибель на главу его и его ближних[57]. Вот несколько тому примеров. В хронографе 1616–1617 годов, автор которого, к сожалению безвестный, оставил нам хорошие образчики исторической наблюдательности и литературного искусства, мы читаем о смерти царевича одну только фразу, что он убиен «от Митки Качалова да от Данилки Битяговскаго; мнози же глаголаху, яко-же убиен благоверный царевич Дмитрий Иванович Углецкой повелением московскаго боярина Бориса Годунова». Далее следует риторическое обращение ко «злому сластолюбию власти», которое ведет людей в пагубу, а в следующей главе дается самая благосклонная оценка Борису как человеку и деятелю. Упокоив и устроив свое царство, этот государь, «естеством светлодушен и нравом милостив», цвел «аки финик листвием добродетели». Он мог бы уподобиться древним царям, сиявшим во благочестии, «ащебы не терние завистные злобы цвет добродетели того помрачи». Указывая на эту пагубную слабость Бориса, автор сейчас же замечает: «но убо да никтоже похвалится чист быти от сети неприязньственнаго злокозньствия врага», то есть дьявола. Итак, об участии Бориса в углицком убийстве автор упоминает с оговоркой, что это лишь распространенный слух, в не твердый факт. Не решаясь его отвергнуть, он, однако, относится к Борису как к жертве «врага», который одолел его «злым сластолюбием власти». Гораздо больше, чем вине Годунова в смерти царевича, верит автор тем «хитростройным пронырствам», с помощью которых Борис отстранил Романовых от престола в 1598 году. Эти пронырства он, скорее всего, и разумеет, говоря о «завистной злобе» Годунова. В остальном же Борис для него – герой добродетели. С жалостливым сочувствием к Борису говорит он особенно о том, как внезапно была низложена врагами «доброцветущая красота его царства». Знаменитый Авраамий Палицын не менее осторожен в отзывах о роли Бориса в углицком уезде. По его словам, маленький царевич говорил и действовал «нелепо» в отношении московских бояр, и особенно Бориса. Находились люди «великим бедам замышленницы», которые переносили все это, «десятерицею прилыгая, вельможам и Борису». Эти-то враги и ласкатели «от многие смуты ко греху сего низводят, его же, краснейшаго юношу, отсылают и не хотяща в вечный покой». Итак, не в Борисе видит Палицын начало греха, а в тех, кто Бориса смутил. Ничего больше келарь не решается сказать об углицком деле, хотя и не принадлежит к безусловным поклонникам Годунова. Следуя основной своей задаче – обличить те грехи московского общества, за которые Бог покарал его Смутой, – Палицын обличает и Бориса, но углицкое дело вовсе не играет роли в этих обличениях. Обрушиваясь на Бориса за его гордыню, подозрительность, насилия, за его неуважение к старым обычаям и непочтение к святыне, Палицын вовсе забывает о смерти маленького царевича и, говоря «о начале беды во всей России», утверждает, что беда началась как возмездие за преследование Романовых: «яко сих ради Никитичев-Юрьевых и за всего мира безумное молчание еже о истинне к царю». И в то же время, как далеко ни увлекает писателя его личное нерасположение к Годунову, умный келарь не скрывает от своих читателей, что Борис умел сначала снискать народную любовь своим добрым правлением – «ради строений всенародных всем любезен бысть». Кн. И. А. Хворостинин, так же как и Палицын, холоден к Борису, но и он, называя Годунова лукавым и властолюбивым, в то же время слагает ему витиеватый панегирик; на убиение же Димитрия он дает читателю лишь темнейший намек, мимоходом, при описании перенесения праха Бориса из Кремля в Варсонофьев монастырь. Высоко стоявший в московском придворном кругу князь И. М. Катырев-Ростовский доводился шурином царю Михаилу и уже потому был обязан к особой осмотрительности в своих литературных отзывах. Он повторил в своей «повести» официальную версию о заклании царевича «таибниками» Бориса Годунова, но это не стеснило его в изложении самых восторженных похвал Борису. Ни у кого не найдем мы такой обстоятельной характеристики добродетелей Годунова, такой открытой похвалы его уму и даже наружности, как у князя Катырева. Для него и сам Борис – «муж зело чуден», и дети его, Федор и Ксения, – чудные отрочата. Симпатии Катырева к погибшей семье Годуновых принимают какой-то восторженный оттенок. И сами официальные летописцы XVII века, поместившие в «Новый Летописец» пространное сказание о убиении царевича по повелению Бориса, указали в дальнейшем рассказе о воцарении Годунова на то, что Борис был избран всем миром за его «праведное и крепкое правление» и «людем ласку великую». Так во всех произведениях литературы XVII века, посвященных изображению Смуты и не принадлежащих к агиографическому кругу повествований, личность Бориса получает оценку независимо от углицкого дела, которое или замалчивается или осторожно обходится. Что это дело глубоко и мучительно затрагивало сознание русских людей Смутной поры, что роль Бориса в этом деле и его трагическая судьба действительно волновали умы и сердца, – это ясно из «Временника» Ив. Тимофеева. Тимофеев мучится сомнениями и бьется в тех противоречиях, в которые повергают его толки, ходившие о Борисе. С одной стороны, он слышит обвинения в злодействах, насилиях, лукавстве и властолюбивых кознях; с другой – он сам видит и знает дела Бориса и сам чувствует, что одним необходимо надо сочувствовать, а другие должно осудить. Он верит в то, что нетление и чудеса нового угодника Димитрия – небесная награда за неповинное страдание, но он понимает и то, что подозреваемый в злодействе «рабоцарь» Борис одарен высоким умом и явил много «благодеяний к мирови». Как ни старается Тимофеев разрешить свои недоумения, в конце концов он сознается, что не успел разгадать Бориса и понять, «откуду, се ему доброе прибысть». «В часе же смерти его, – заключает он свою речь о Борисе, – никтоже весть, что возъодоле и кая страна мерила претягну дел его: благая, ли злая»[58].
Что в деятельности Бориса были черты, подкупавшие в его пользу общественное мнение, в этом вряд ли возможно сомневаться. Роль, выпавшая на долю Бориса в государстве, была чрезвычайно трудна, но симпатична. Судьбы страны попали в его распоряжение в ту минуту, когда правительство только что признало знакомый нам общественный кризис и решилось с ним бороться, чтобы «поустроить землю». Отмена тарханов и ограниченные права сделок на служилые земли – «для воинскаго оскудения», как мотивировала соборная грамота эти постановления, – были первыми мерами борьбы с кризисом. Установленные на соборах 1580–1584 годов, эти меры не могли принадлежать Борису, так как не он тогда пользовался влиянием, но когда он взял власть, они ясно указывали ему, что надо делать и о чем заботиться. Надобно было умиротворить страну, потрясенную политикой Грозного и экономическим расстройством, восстановить земледельческую культуру в опустевшем центре, устроить служилый люд на их обезлюдевших хозяйствах, облегчить податное бремя для платящей массы, смягчить общественное недовольство и вражду между различными слоями населения. В таком направлении и действует Борис. При нем правительство стремится усвоить более мягкие приемы действия и обращения. Сам правитель Годунов хвалится тем, что водворил везде порядок и правосудие, что «строенье его в земле таково, каково николи не бывало: никто большой, ни сильный никакого человека, ни худого сиротки не изобиди». Разумеется, это риторика, но очень знаменательно после оргий Грозного, что правитель вменяет в честь и заслугу себе гуманность и справедливость. Приветливость, мягкость и любезность Бориса в личном обращении засвидетельствованы многими современниками. Особенно характеристичен для него один жест, обратившийся у него в привычку, – браться за жемчужный ворот рубашки и говорить, что и этой последней готов он поделиться с тем, кто в нужде и беде. Эта привычная манера отмечена очевидцами Буссовым и Варкочем. При своем венчании на царство Борис в порыве чувства и, очевидно, неожиданно для всех вспомнил свой обычай: схватился за «верх срачицы» и сказал патриарху, что он «и сию последнюю разделит со всеми». Не любивший Годунова Авр. Палицын осудил этот «высокий глагол» как непозволительную выходку, которой никто не догадался «возбранить»[59]. Вопреки Палицыну, можно, однако, думать, что «светлодушие» и обходительность Бориса не были только лукавой личиной. И как правитель и как царь он много поработал для бедных и обиженных. Не нужно приводить общеизвестных мест из современных Борису писателей для доказательства того, что он широко благотворил, заботился о правосудии, защищал слабых, искоренял произвол и беспорядок. Искренний во всем, Тимофеев и в оценке Бориса оказался искреннее и внимательнее других писателей, составив обстоятельную характеристику правительственных достоинств Бориса. Перебирая грамоты Борисова времени, мы видим на самом деле частые льготы и пожалования. Сам Годунов приказывал о своей правительственной деятельности говорить (в 1591 г.), что он «что ни есть земель всего государства, все сохи в тарханех учинил во льготе: даней никаких не емлют, ни посох ни к какому делу». Хотя этим словам и нельзя верить в их буквальном смысле, но они гиперболически выражают действительную тенденцию Бориса к облегчению народных тягот. Особенно ясна была эта тенденция при воцарении Бориса, когда он служилым людям «на один год вдруг три жалованья велел дать», «а с земли со всей податей, дани, и посохи, и в городовые дела, и иных никаких податей имати не велел», «и гостем и торговым людем всего Российскаго государства в торгех повольность учинил». Трудно, конечно, решать, где в подобных мерах кончалась искренняя и серьезная забота о народном благе и где начиналась погоня Бориса за личным успехом. Но не подлежит спору, что под управлением Бориса, по согласному мнению современников, страна испытала действительное облегчение. Русские писатели говорят, что в правление царей Федора и Бориса Бог «благополучно время подаде»: московские люди «начата от скорби бывший утешатися и тихо и безмятежно жити», «светло и радостно ликующе», «и всеми благинями Росия цветяше». Иностранные наблюдатели также отмечают, что положение Московии при Борисе улучшалось, население успокаивалось и прибывало, упавшая при Грозном торговля оживлялась и росла. Страна отдыхала от войн и жестокостей Грозного и чувствовала, что правительственный режим круто изменился к лучшему. В этом, конечно, следует видеть крупную заслугу Бориса[60].
Однако положение дел было так сложно и запутано, что его нельзя было привести в порядок одной кротостью и щедростью. Мы знаем, как далеко разошлись интересы разных общественных групп и какая вражда легла между ними. Крупный и льготный землевладелец, монах-землестяжатель, средний и мелкий разоренный помещик, застаревший на частной земле крестьянин, гулящий человек, казакующий на Поле, – все это взаимные недруги, которых нельзя ни помирить, ни одновременно удовлетворить. Тройное жалованье одним, возвращение льгот и тарханов другим, прощение недоимок и даней третьим – это очень важные, но не коренные меры: они облегчали, но не исправляли положения, не уничтожали антагонизма. И сам Борис должен был понимать, что правительство не может угодить всем одинаково. Для достижения собственных целей, для поддержания порядка в стране и для сохранения боевых своих средств оно должно было, не сливая своего интереса с интересами одной какой-либо общественной группы, поддерживать каждую из них, когда ее стремления совпадали с правительственными, и, напротив, бороться с ними, когда их желания не соответствовали правительственным. Как ни велико было желание Бориса завладеть народным расположением и как ни шатко бывало иногда направление его политики в сложнейших проявлениях общественного кризиса, все-таки положение, в какое он поставил себя по отношению к различным слоям общества, далеко не всегда бывало примирительным[61].
Прежде всего в политическом кризисе, в отношениях Грозного к княжеской знати, Борис не мог, да вряд ли и желал, взять на себя роль примирителя и успокоителя. Он далеко не был другом и сторонником родословной знати, и эта знать, в свою очередь, не могла его любить. Хронограф 1616–1617 годов дает понять, что Борис погиб именно потому, что навел на себя «от всех Русские земли чиноначальников негодование». Иван Тимофеев также выражает мысль, что разные «досады» от Бориса «величайшим», то есть боярству, вонзили в сердце величайших «неугасну стрелу гнева и ненависти». Палицын мимоходом отмечает между «злосмрадными прибытками» Бориса, что «наипаче» он грабил «домы и села бояр и вельмож» и что «отай уже и вси поношаху его ради крови неповинных, и разграблений имений, и нововводимых дел». Так говорят московские писатели. С другой стороны, посторонние Москве люди в своих отзывах о Борисе как будто согласны с московскими людьми. Польские послы в Москве в 1608 году Н. Олесницкий с товарищами говорили боярам, что «мужикам чорным (pospolstwu) за Борыса взвыши прежних господаров добро было (lepiey bylo) и они ему прямили, а иншые многие в порубежных и в иншых многих городах и волостях и теперь Борыса жалуют; а тяжело было за Борыса бояром, шляхте (bojarom, szlachcie)». Исаак Масса думает также, что при Борисе боярам было очень плохо: «Борис устранил всех знатнейших бояр и князей, – пишет он, – и таким образом совершенно лишил страну и высшего дворянства, и горячих патриотов». Наконец, Флетчер в IX главе своего трактата, рассказав об опричнине и прочих мерах ослабления княжеской знати, говорит, что эти меры были унаследованы и правительством Годуновых, которые старались всеми мерами истребить или унизить всю благороднейшую и древнейшую знать (the best and auncientest nobilitie). Достаточно приведенных отзывов, чтобы увериться в одной особенности политики Бориса. Он оставил в силе и действии ту систему Грозного, которая была направлена против княжат и которую мы в просторечии зовем ее первоначальным именем опричнины. В этом отношении Годунов оказался верным учеником Грозного и, продолжая отстранять от влияния «великородных» людей, давал ход людям «худородным». Такая его манера не осталась незамеченной. Масса и Флетчер говорят, что Борис желал заменить старую знать своей родней. Иван Тимофеев пространно рассуждает о том вреде, какой принес Борис государству, возвышая «без меры и времени» худородных и невежественных людей. Идея опричнины, словом, не умерла с ее творцом. Если правительство Годунова не наследовало от Грозного его ужасающей жестокости, то сохранило его подозрительное недоверие к обломкам старинной родовой аристократии и держалось его обычая выбирать советников не по породе. Возвышение известного Клешнина и значение думных дьяков при Федоре Ивановиче и Борисе – лучшее тому доказательство. Недаром при Борисе его родич по родословцу Юрий Пильемов свободно распространялся о том, что «велик и мал живет государевым жалованьем» и что государева опала понижает высоких, а «Божье милосердие и государево призрение» возвышают и малых. Такая практика и такие разговоры, разумеется, должны были возбуждать «негодование чиноначальников» против правительства, вдохновляемого Борисом[62].
В обстоятельствах землевладельческого кризиса Борис, несомненно, стал на стороне терпевших от него землевладельцев, то есть того простого служилого люда, который служил с мелких вотчин и поместий и составлял основную силу московской армии. Главный хозяйственный интерес этого общественного слоя состоял в том, чтобы удержать за собой свои земли, а на землях – рабочее население. Земли уходили главным образом за монастыри; рабочих перезывали те же монастыри и представители льготного «боярского» землевладения; наконец, рабочее население и само умело уходить на новые землицы. Из двух забот – о земле и о рабочих людях – правительство Бориса на первое место ставило заботу о людях. Стремясь задержать и усадить население на частных землях и, в особенности, на землях простого служилого люда, правительство не отступило перед мерами, направленными как против крупных землевладельцев, так и против самого рабочего населения. Указами 1601 и 1602 годов оно запретило крупным земельным собственникам «крестьянскую возку», то есть перевоз крестьян с земель на земли, не запретив этого безусловно простым землевладельцам. С другой стороны, оно затрудняло крестьянский выход уже тем, что приняло за правило, особенно после писцовых книг «101 года» (1592–1593), считать старожильцами, лишенными права перехода, всех тех крестьян, которые были записаны в книгах на тяглом жеребье. Крепя за владельцами крестьян или, как выражается Палицын, «поселян, данных им в поместиях», правительство желало прочнее закрепить за господами и прочую их челядь. Указами 1586 и 1597 годов предписывалось непременно формальным порядком укреплять «людей» и запрещалось держать «вольных холопов» без документов. Авраамий Палицын очень занимательно рассказывает о том, как ловко пользовались этими указами богатые и влиятельные люди. Они, притянув в свои дома на «вольную» службу не одну чернь, но и служилых воинских людей «с селы и с винограды», выманивали и вымучивали от них «написание служивое», то есть кабалу. Польстившись на освобождение от государевой службы и на вольготную жизнь в богатом боярском дворе, такие «вольные холопы» бывали наказаны формальной потерей свободы. Доходило до того, что кабалы вымогались от пьяных, и легкомысленно принявший боярское угощение «по трех или по четырех чарочках достоверен неволею раб бываше». Это, конечно, были злоупотребления, не предусмотренные законом, но они были возможны и легки именно потому, что закон об укреплении холопов был направлен не против господ, а против гулящего люда и имел целью его прикрепление. К гулящему люду правительство Годунова относилось очень строго. Лет через двадцать после смерти Бориса московское правительство напоминало вольным казакам, «какая неволя была им при прежних государях царях московских, а последнее при царе Борисе: «не вольно было вам не токмо к Москве приехать – и в украинные городы к родимцам своим приттить; и купити и продати везде заказано». И действительно, мы знаем, что рязанский дворянин Захар Ляпунов понес в 1603 году жестокое наказание за то, что посылал на Дон казакам «всякие запасы, заповедные товары». Занимая «дикое поле» городами по дорогам и на бродах, правительство забирало в их гарнизоны гулящее население Поля, налагало свою руку на его земельные угодья и ставило его к казенной сохе на государевой десятинной пашне. Таким образом, если нельзя было задержать рабочего человека на месте и вернуть бежавшего «на старое печище», то его старались настичь на новом жительстве и возвратить тем или иным способом в подчинение государству. Правительство Бориса, словом, всегда объявляло себя против выхода крестьян и холопей из их зависимости и всегда предпочитало интересы нужных ему служилых землевладельцев интересам их «работных». Также последовательно высказывалась им и мысль о неотчуждении служилых земель в неслужилые руки. Можно думать, что в этом отношении Борис вообще держался принципа соборов 1580 и 1584 годов, производя строгую проверку прав владения и даже временную конфискацию монастырских земель при составлении «книг 101 года». Но житейские отношения вели его к уступкам, меры которым мы пока не знаем. Просьбы близких людей и желания благотворить духовенству заставляли его нарушать запрещение соборов и раздавать служилые земли духовным владельцам[63].
Итак, будучи поставлен между разнородными и взаимно противоречащими интересами различных общественных слоев, Борис достаточно определенно стал на сторону общественной середины. К старой знати он питал неприязнь, наследованную от Грозного и выросшую на почве политической. Интересы трудовой массы, уходившей от крепостного ярма, он приносил в жертву государственным пользам, которые отождествлял с хозяйственными интересами служилых землевладельцев. Заботясь о поддержании хозяйств на служилых землях, он оказывал поддержку низшим разрядам поместного служилого класса. Прощая дани и давая «повольность в торгех», он всего более покровительствовал высшим слоям тяглого населения, державшим в своих руках городской торг и промысел. В этих средних классах и следует искать сторонников и поклонников Бориса. Если бы в общем строе московской жизни средние классы занимали господствующее положение, политика Бориса опиралась бы на прочное основание; но при жизни Бориса средние слои общества еще не владели положением. «Мужики черные» – pospolstwu по-польски – жаловали Бориса и рады были «прямить» ему. Простой народ, по выражению Массы, «взирал на него, как на Бога». Однако последующие события показали, что расположение мелкого свободного люда не спасло Борисовой династии от крушения, когда на нее встали верх и низ общества: старая знать – по политической неприязни и крепостная масса – по недовольству всем общественным порядком.
IIIОбстоятельства воцарения Годунова. Кончина царевны Феодосии, разговоры о Максимилиане Штирийском и падение А. Щелкалова. Смерть царя Федора. Управление во время междуцарствия. Избрание Бориса собором. Соперники Бориса. Положение Шуйских. Романовы, Бельский и Мстиславский. Признаки избирательной борьбы и агитации. Слух об убийстве царевича Димитрия и о самозванце. Известие о движении в пользу царя Симеона Бекбулатовича. Опала на Романовых, Бельского и В. Щелкалова; связь ее с обстоятельствами выборной борьбы 1598 года и слухами о самозванце. Общая оценка первого момента Смуты
До сих пор мы изучали обстановку личного возвышения и политической деятельности «правителя» Годунова. Для характеристики общих свойств и направления этой деятельности мы одинаково пользовались фактами как его регентства, так и его царствования, потому что не находим никакой разницы между этими двумя периодами в отношении правительственной системы и приемов Бориса. Но обстоятельства воцарения Бориса в 1598 году создали ему новую личную обстановку и изменили его отношения к знати, над которой он, как царь, высоко поднялся и из которой должен был выбирать себе сотрудников и исполнителей. Мы увидим, с какой быстротой стал разрываться круг близких Годунову правительственных людей и нарушались его дружеские отношения и связи именно с того времени, когда стало совершаться превращение «бодрого правителя» в «великого государя». Увидим также, что причиной разрыва Годунова с его «крестоклятвенными» друзьями следует считать именно воцарение Бориса, с которым не вполне, кажется, могли примириться друзья правителя.
Болезнь и смерть царевны Феодосии Федоровны, последовавшая, если мы не ошибаемся, 25 января 1594 года, отняла у царя Федора и царицы Ирины последнюю надежду иметь потомство. Хотя и говорилось про царскую чету, что «оба государя млады и святы к Богу» и что «по их государской святой молитве Бог им даст, чего они просят», однако конец династии стал явен, и правитель Годунов недаром после смерти царевны начал «объявлять» своего сына Федора при посольских приемах как возможного продолжателя «царского корене». Наблюдая постепенное угасание жизненных сил изнемогавшего царя, Годунов готовился к неизбежной развязке и имел время обдумать, что ему делать. Ему открывался путь к престолу: надобно было идти по этому пути твердо и уверенно, не допуская никого опередить себя. А между тем были люди, которым воцарение Бориса не могло быть приятно, и они, с своей стороны, принимали меры. Есть известия, что московские вельможи уже в конце 1593 года обсуждали потихоньку план возведения на московский престол австрийского эрцгерцога Максимилиана. Андрей Щелкалов, посетив накануне отпуска из Москвы, именно 7(17) декабря 1593 года, цесарского посла Варкоча, дал ему щедрые подарки и под строжайшей тайной сообщил ему некоторые мысли, о коих Варкоч взялся устно передать императору. Предметом этих мыслей было воцарение Максимилиана на Москве после смерти Федора; по крайней мере, Варкоч так представил дело Рудольфу II. Положим, этот дипломат не заслуживает безусловного доверия, и то, что он доносил своему государю о Москве, бывало иногда чистейшей басней. Однако идея о возведении на московский престол немецкого принца, и именно Максимилиана, занимает императора Рудольфа много лет, а в 1598 году, после смерти Федора, эта же идея оказывается знакома и Л. Сапеге, и Хр. Радзивиллу, и итальянским дипломатам. Очевидно, она не была легкомысленной фантазией одного только Варкоча, но казалась вероятной и исполнимой очень многим. Замечательно, что, по дате Варкоча, А. Щелкалов завел речь об этом деле всего за несколько недель до смерти маленькой царевны Феодосии. Знаменательно и то, что этот влиятельнейший «великий дьяк» потерял свою должность и попал в немилость очень скоро после своих разговоров с Варкочем, именно не позднее мая 1594 года. Мы не знаем причин его опалы, но можем быть уверены, что они не заключались в обычных преступлениях по должности, так как брат Андрея Щелкалова Василий, солидарный с ним во всех самоуправствах, не только остался цел, но еще и получил должность опального брата. Вина Андрея не была простым «воровством», а была, очевидно, «изменою», которая «не дошла» даже до его родного брата. Мы вправе предположить, что эта единоличная измена заключалась в тайных сношениях с Варкочем, о которых Борис мог узнать от своих агентов, вроде того Луки Паули, который ездил вместе с Варкочем и был им даже изобижен[64].
Но если даже предположение о причинах падения А. Щелкалова будет принято как вероятное, все-таки надобно сказать, что вопрос о престолонаследии, поднятый в Москве в 1593–1594 годах, не привел к открытому столкновению между заинтересованными лицами. Любопытнейший рассказ Варкоча о его беседе с А. Щелкаловым да слухи о том, что не один Борис достоин престола, пошедшие по всей Руси немедленно после смерти Федора, – одни указывают нам на брожение мыслей и страстей вокруг вопроса о преемнике власти и сана бездетно угасающего монарха. Москва в тишине ожидала развязки необычайного положения. Всем было понятно, что после смерти царя за его вдовой, царицей Ириной, должны были сохраниться права на власть, и никто не знал, пожелает ли она ими воспользоваться. С другой стороны, в последние годы царствования Федора Борис так хорошо владел положением, что ни для кого не оставалось возможности открытого с ним состязания. Все недовольные состоянием дел должны были таить в себе свои виды и планы.
В Крещеньев вечер 1598 года царь скончался. На всех государствах его царствия осталась государыней его супруга Ирина Федоровна, которой тотчас же весь «царский синклит», с ее братом правителем Борисом во главе, принес присягу в присутствии патриарха. Если бы Ирина захотела удержать власть за собой, никто ей не мог бы прекословить. Все государство признало ее права на власть; ее именем отдавались приказания; на имя царицы Ирины, а затем Александры (в иночестве) писались отписки; в Москве и городах до наречения на царство Бориса молились на ектениях за царицу. Но Ирина, мучимая сознанием, что ею единой «царский корень конец прият», не пожелала остаться на осиротевшем престоле и ушла в монастырь. И лишь тогда, когда совершилось отречение от престола и пострижение в иночество вдовы-государыни, в Москве открылось междуцарствие и началось искание царя. Официальное обсуждение вопроса было отложено до «сорочин» по усопшем царе. До тех же пор в государстве сохранялся временный порядок управления, свидетельствующий о том, что и в безгосударное время Москва могла быть крепка дисциплиной[65].
По смерти царя немедленно закрыли границы государства, никого чрез них не впуская и не выпуская. Не только на больших дорогах, но и на тропинках поставили стражу, опасаясь, чтобы никто не вывез вестей из Московского государства в Литву и к немцам. Купцы польско-литовские и немецкие были задержаны в Москве и пограничных городах – Смоленске, Пскове и других – с товарами и слугами, и весь этот люд получал даже из казны хлеб и сено. Официальные гонцы из соседних государств также содержались под стражей и по возможности скоро выпроваживались пограничными воеводами обратно за московскую границу. Гонцу оршинского старосты в Смоленске не дозволили даже самому довести до водопоя лошадь, а о том, чтобы купить что-либо на рынке, нечего было и думать. Боялись московские люди и того, что соседние государства задумают воспользоваться междуцарствием в Москве и откроют военные действия. В городах от украйн принимали экстренные меры. Смоленские стены спешно достраивали, свозя на них различные строительные материалы «тысячами» возов. К двум бывшим в Смоленске воеводам присоединили еще четырех. Усиленный гарнизон Смоленска не только содержал караулы в самой крепости, но и высылал разъезды в ее окрестности. В Пскове также соблюдали величайшую осторожность и также был обновлен административный состав. Словом, Московское государство готовилось ко всяким случайностям и старательно оберегалось от постороннего вмешательства и соглядатайства. Избрание царя должно было совершиться не только без постороннего участия и влияния, но и втайне от посторонних глаз. Никто не должен был знать, в какой обстановке и с какой степенью единодушия будет избран новый московский государь[66].
Тем интереснее и ценнее сведения о московских делах и отношениях, успевшие проникнуть сквозь смоленские и псковские заставы к соседям Московского государства. Если сопоставим эти недавно обнародованные сведения с тем, что находится в памятниках собственно московской письменности, то получим ряд очень важных указаний и намеков на московские события 1598 года – таких указаний и намеков, которые осветят нам смысл не одной лишь избирательной борьбы 1598 года, но и многих последующих событий времени царя Бориса. Обычные наши представления об избрании Бориса в цари придется значительно изменить, старые взгляды придется исправить.
Вряд ли кто из серьезных писателей решится теперь повторять по поводу избрания Годунова в цари старые обличения, столь горячо обращенные на самого Бориса и на патриарха Иова Карамзиным, Костомаровым и И. Д. Беляевым. Можно считать окончательно оставленным прежний взгляд на царское избрание 1598 года как на грубую «комедию» и на Земский собор, избравший Бориса, как на «игрушку» в руках лукавого правителя. После известного исследования В. О. Ключевского не остается сомнения в том, что состав Земского собора 1598 года был нормален и правилен. «В составе избирательного собора, – говорит Ключевский, – нельзя подметить никакого следа выборной агитации или какой-либо подтасовки членов». Собор 1598 года по составу был совсем однороден с собором 1566 года: и на том и на другом «было представительство по служебному положению, а не по общественному доверию». Подобное представительное собрание, – как бы мало, на наш взгляд, оно ни отражало действительное настроение общества, – все-таки признавалось законным выразителем общественных интересов и мнений. Если мы удостоверимся в том, что собор 1598 года сознательно и свободно высказался в пользу избрания именно Бориса, мы должны будем счесть его возведение на престол законным и правильным актом народной воли.
С формальной стороны именно так и было. Собор, в нормальном составе, руководимый патриархом, единогласно нарек Годунова царем и многократными просьбами и настояниями вынудил его принять избрание. Оставаясь при новом царе в течение весны и лета 1598 года, сопровождая его в поход против татар к Серпухову, собор закончил свою деятельность утверждением избирательной грамоты 1 августа, в которой соборное избрание опять-таки представлено было единодушным и единогласным. Почти 500 подписей, находящихся на этой грамоте и принадлежащих членам собора, свидетельствуют нам, что грамота эта была не своевольной подделкой «лукавых рачителей» Бориса, а действительным актом правильной соборной деятельности. Нет возможности сомневаться, что официальная сторона царского избрания была обставлена такими формальностями, которые обеспечивали избранию непререкаемую законность.
Но была во всем этом деле и другая сторона, о которой шло столько толков и среди современников, и среди позднейших любителей истории. Один ли Годунов был достоин избрания? Не было ли у него соперников, и если были, то какими средствами он их устранил? Все согласны в том, что не без борьбы обошлось избрание Бориса и что Борису надобно было вести агитацию в свою пользу. Сдержанный «Новый Летописец», вышедший, по всей видимости, из дворца патриарха Филарета в царствование его сына Михаила, с кажущейся откровенностью говорит, что при избрании Бориса «князи Шуйские единые его не хотяху на царство: узнаху его, что быти от него людем и к себе гонению; оне же от него потом многие беды и скорби и тесноты прияша». До сих пор было принято этому верить, хотя, может быть, было бы основательнее полагать, что романовский летописец поставил здесь имя Шуйских, так сказать, для отвода глаз. Ведь Шуйские не терпели от царя Бориса «потом» скорбей и теснот и с этой стороны вряд ли могли его «узнать». Не к ним должна быть отнесена эта фраза летописца, а всего скорее к Романовым и Вельскому, которые действительно претерпели в царствование Бориса. И в самом деле никакой другой источник не говорит об участии Шуйских в борьбе против Бориса; напротив, о Романовых и Бельском есть интересные известия как о соперниках Бориса. Есть даже намеки на прямое их столкновение с Годуновым в 1598 году. К сожалению, эти известия и намеки недостаточно обстоятельны и ясны.
Когда Андрей Сапега сообщал из Орши, где он был старостой, гетману Христофору Радзивиллу первые, наскоро собранные известия о московских делах по смерти царя Федора, то уже в январе 1598 года мог он точно назвать четырех претендентов на царский сан: Б. Ф. Годунова, кн. Ф. И. Мстиславского, Ф. Н. Романова и Б. Я. Бельского. Из них наиболее серьезным в ту минуту считал он Федора Никитича – по родству с умершим царем, а наиболее решительным – Бельского, который, желая будто бы стать великим князем, приехал в Москву с большим скопом (z wielkim ludem), как только узнал о кончине царя. Шпионы Сапеги сообщали ему, что московские люди опасаются даже кровопролития при царском избрании. Тремя неделями позже А. Сапега получил известие, будто сам царь Федор, умирая, указывал избрать на царство Федора или Александра Романовых, или Мстиславского, или Годунова. При некотором обилии подобных новостей А. Сапега ни одного слова не слышал о каких бы то ни было притязаниях Шуйских: их нет совсем в числе претендентов, ни одна версия рассказов о московских делах не возвышает Шуйских до такой роли. Сапега знает о Шуйских только то, что один из них, будучи свояком (szwagrem) Бориса Годунова, старался примирить его с Федором Никитичем и с другими боярами и убеждал бояр ничего не делать без ведома и участия Бориса. Это, очевидно, кн. Дмитрий Иванович Шуйский, который был женат на сестре Борисовой жены и потому зачислялся в сторонники Годунова. Такую же второстепенную роль знатной годуновской родни отводит Шуйским и Исаак Масса, когда говорит о времени Годунова, а у Ив. Тимофеева и у Маржерета находим интересные намеки на приниженное положение Василия Шуйского и его братьев при «первоцаре» Борисе. Ни в одном из прочих источников, относящихся к изучаемому моменту, Шуйские не стоят в числе фамилий, притязавших на венец. Исключение составляет одна «Повесть 1606 года» (иначе «Иное сказание»), за которой твердо установлена репутация злостного памфлета, продиктованного кружком самих Шуйских. Нет нужды теперь доказывать, что этой повести в данном вопросе невозможно доверять. Стоит нам вспомнить, что семья Шуйских прошла при Грозном через его опричнину и тем купила свою целость и безопасность в тяжелое время гонений на Рюриково племя, и мы поймем всю лживость повести, уверяющей нас, что при Грозном «великие бояре» Шуйские были «верными приятелями» и «правителями» и «господнею» над «лукавым рабом» Борисом Годуновым. Нет, в 1598 году политическая роль Шуйских еще не начиналась, и они, живя пока в преданиях опричнины, находились в послушании у того самого Годунова, над памятью которого впоследствии они так зло и неблагодарно надругались[67].
Соперниками Годунову были не Шуйские, а прежде всего Романовы. «Завещательный союз» дружбы, заключенный между ними и Борисом еще при жизни Никиты Романовича, в свое время имел большой смысл для обеих сторон. Старик Никита Романович вверил Борису «о чадех своих соблюдение» потому, что он оставлял своих чад, особенно младших, без твердой позиции среди дворцовой знати: ни один из них до 1587 года не был в боярах. По молодости Никитичей, дружба конюшего царского Бориса Годунова могла им быть очень полезна. С другой стороны, и Годунову важно было дружить с семьей Никитичей, потому что эта семья считалась царской родней и уже полвека пользовалась крепкой популярностью в московском обществе. Но годы шли, близился конец династии, Никитичи стали высоко и твердо в среде московских бояр сплоченной и многолюдной семьей, вокруг которой собралось много других близких по родству и свойству семей. В качестве давней государевой родни они должны были считать себя ближе к престолу и династии, чем Годуновы, недавно породнившиеся с царской семьей. С потомством Калиты они были связаны уже в двух поколениях, и сам царь Федор был их крови, а Годуновы не могли похвалиться, чтобы царский корень укрепился и процвел от родства с ними. Когда начались в Москве разговоры о том, кому суждено наследовать царское достоинство, противопоставление Романовых и Годуновых стало неизбежно и должно было вести к разрыву старой дружбы. Ясные отголоски таких разговоров и противопоставлений сохранились до нас одинаково как в русских, так и в иностранных памятниках.
В московском обществе очень рано создалось предание о том, что сам царь Федор «приказал быти по себе на престоле» Федору Никитичу, «братаничю своему по матери». Слух об этом приобретал, в изложении иностранцев, очень определенную форму: царь Федор перед смертью передал или желал передать Романову свою корону и скипетр в знак того, что завещает ему царство. То обстоятельство, что Романовы не воцарились в 1598 году, объяснялось как козни и «предкновение» Бориса, который будто бы выхватил скипетр из рук умирающего государя. В таком виде рассказы о Романовых представляются как бы позднейшей эпической обработкой исторического предания. В 1598 году, разумеется, эти рассказы не имели еще поэтической законченности и изобразительности, но, как оказывается теперь, основа их была уже готова. Через шпиона А. Сапега знал уже в начале февраля московский слух такого содержания: Годунов спрашивал умирающего царя в присутствии царицы Ирины и Федора Никитича о том, кому быть на царском престоле, надеясь, что царь назовет его самого. Но Федор ответил ему: «Ты не можешь быть великим князем, если только не выберут тебя единодушно; но я сомневаюсь, чтобы тебя избрали, так как ты низкого происхождения (z podlego narodu)». И царь указал на Федора Никитича как на вероятнейшего своего преемника, дав ему при этом совет, если его изберут на царство, удержать при себе Бориса, как умнейшего советника. Рассказывавшие эту историю выражали сначала уверенность, что царем будет именно Федор Романов, так как за него стоят вельможи (wojewodowie i bojarze dumni) как за царского родственника. Позже эта уверенность поколебалась, когда выяснилось, что на стороне Бориса не одно низшее дворянство и стрельцы, но и вся почти народная масса (pospólstwo niemal wszytko). Эти сведения, сообщенные А. Сапегой Хр. Радзивиллу, разошлись затем по всей Европе и сохранились даже в итальянском переводе. Они же читаются и у Ис. Массы; их отголоски переданы Петреем и Буссовым. Словом, все современники знакомы были с тем, чего не мог не знать и сам Борис. На его дороге к трону стояла семья, за которой общественное мнение признавало не меньшее, если не большее, право наследовать царскую власть. К невыгоде Бориса это право основывалось на бесспорной кровной близости к угасшей династии. В глазах современников кровная связь была сильнейшим шансом Никитичей. Не мудрено, что о них и о возможном воцарении старшего из них держались такие упорные и для Годунова оскорбительные слухи.
О других возможных соперниках правителя Бориса Федоровича говорили гораздо менее. Особенно мало шансов было у царского оружничего Б. Я. Бельского. Насколько можно судить о характере этого человека, он представляется типичным политическим карьеристом, легко идущим на беззаконие. В 1584 году его обвиняют в том, что он желал путем насильственного переворота передать московский престол помимо старшего брата Федора младшему Димитрию. В 1598 году о нем рассказывают, что он сам назойливо выступал претендентом на престол. В 1600 году против него возникает обвинение, что он затевал что-то против Годунова на южных границах государства, в Цареве-Борисове, который ему было поручено построить и укрепить. Если присоединить к этому еще обвинение, что он умертвил своего благодетеля царя Иоанна Грозного, то наберется достаточно данных, чтобы составить себе понятие о том, как оценивали современники нравственные достоинства Богдана Бельского. Не будучи ни боярином, ни даже окольничим, происходя из второстепенного служилого рода Плещеевых, он мог только по исключительной дерзости своей мечтать о троне. Один слух о подобных претензиях, если даже он был и неоснователен, должен был раздражать и Бориса, и прочую знать. Наконец, последний из соперников Бориса, кн. Ф. И. Мстиславский, имел гораздо более данных считаться в числе претендентов. Его бабка была двоюродной сестрой Ивана Грозного, а отец бывал неизменно первым среди бояр этого царя. Но мы уже однажды видели, что бояре невысоко ценили породу Мстиславских и находили, что «великими» их учинил Грозный не по отечеству, а своим жалованием, по родству. К тому же Мстиславские пошли не от Рюрика, а от литовского Янутия и не были коренным московским родом[68].
Таким образом, в решительную минуту царского избрания, когда Борису оставалось сделать последний шаг к той заветной цели, к которой он давно и так обдуманно приближался, Борис должен был узнать, что общественное мнение не его одного прочит в цари. Против него поставлена была семья Романовых, рядом с его именем произносилось имя Бельского и князя Мстиславского, шли даже какие-то слухи о Максимилиане. Не считая Максимилиана, кандидатура которого вряд ли имела серьезный смысл среди собственно московских людей, из русских соперников Бориса, кажется, один лишь Мстиславский определенно устранился от борьбы, остальные же не сразу уступили Борису. Заключаем это из донесений немецких и литовских агентов. Мы уже видели, что А. Сапега в январе 1598 года имел сведения о возможности даже кровопролития во время царского избрания; если это опасение не было основательным, оно все-таки свидетельствовало о смутном настроении умов и о тревожных ожиданиях. В начале февраля до А. Сапеги доходит уже слух о том, что Годунов поссорился с боярами и что Федор Романов бросался на него с ножом. Агенты Сапеги сначала довели его до уверенности, что именно этот Романов, а не Годунов, скорее всего, будет избран на престол, и лишь постепенно убеждался Сапега в том, что у Годунова сильная партия и большие шансы. Передавая об этом в середине февраля Хр. Радзивиллу, он замечает, что московские вельможи желали бы избрать на царство Федора или Александра Романовых, но что простонародье (pospolity czlowiek) и стрельцы предпочитают Годунова и что поэтому московские люди никак не могут сговориться и между ними большой раскол и раздражение. Немногим позднее из Пскова писали о московских делах и в Германию, что Годунов воцарился насильно (mit gewalt) и что в последние две недели (то есть в первой половине февраля) в Москве произошла великая смута из-за царского избрания: вельможи (die vornembsten) не желают признавать Годунова царем. Эта смута передалась и в области: многие будто бы уклонились от присяги новому царю, и между прочим братия Псково-Печерского монастыря, которую привели ко кресту уже мерами принуждения.
Если даже и не придавать значения и вероятия отдельным подробностям всех этих слухов, все же остается бесспорным основной факт – колебание и разделение общественных симпатий между различными кандидатами на царский престол, главным образом между Федором Романовым и Борисом Годуновым. Можно верить и тому, что первый из претендентов опирался на придворную знать, а второй находил приверженцев в средних слоях общества. Мы уже видели, что политика Бориса всего благосклоннее была именно к средним общественным состояниям и именно в них всего популярнее был Годунов. Естественно предположить, что в решительные дни царского избрания для успеха в избирательной борьбе Годунов должен был обратиться к деятельной агитации и прежде всего направить своих агентов в расположенные к нему слои столичного и городского населения. Одной из мер этого порядка мы можем счесть назначение на должности в городах и в самой Москве надежных, с точки зрения Годунова, лиц. Служебные назначения, конечно, вполне зависели от Годунова, пока он оставался во главе правительства. Немецкое письмо из Пскова, уже известное нам, свидетельствует, что в Псков после кончины царя Феодора были присланы новые чиновники из близких к Борису людей (die dem Gudenow verwandt). Новые воеводы, как мы видели, были посланы и в Смоленск. По словам же Ивана Тимофеева, Годунов всю Москву наполнил родными и спомогателями, так что везде было его «слух и око» и все действия даже «самого архиерея», то есть патриарха, руководились этими спомогателями. Другим видом агитации была посылка агентов по Москве и городам с целью прямой подготовки средних классов населения к избранию в цари Бориса. И русские авторы («Повесть 1606 года», Иван Тимофеев), и иностранцы (Буссов) рассказывают об этой агитации среди стрельцов и городского населения и делают из нее своего рода улику против Бориса. Даже полицейское усердие тех приставов, которые расположились 21 февраля под Девичьим монастырем в городской толпе, автор «Повести 1606 года» ставит в вину самому Борису. Такого внимания не вызвала к себе агитация других претендентов, но это еще не значит, чтобы они к ней не прибегали. Косвенным путем мы можем и о ней собрать кое-какие данные. Очень интересны указания на приходившие в Псков письма об избирательных делах, общий смысл которых был неблагоприятен для Бориса; между прочим, печерские монахи не желали присягать Борису после какого-то письма от их игумена Иоакима; этот игумен, кстати сказать, не подписался лично под избирательной грамотой Бориса, хотя и был сосчитан в числе участников собора. Без сомнения, орудием агитации против Годунова была сначала попытка обвинить его в смерти царевича Димитрия, а затем, уже после избрания Бориса, попытка воцарить Симеона Бекбулатовича. На этих фактах необходимо несколько остановиться.
В известной нам переписке А. Сапеги с Хр. Радзивиллом сообщена от 15 (5-го по ст. ст.) февраля невероятная, но очень важная для характеристики минуты история о смерти царевича Димитрия и о желании Годунова заменить его самозванцем. Вот содержание этой странной истории: Сапега узнал, «будто бы по смерти великого князя (Феодора) Годунов имел при себе своего друга, во всем очень похожего на покойного князя Димитрия, брата великого князя Московского, который рожден был от Пятигорки (z. Pecihorki, т. е. Марии Темрюковны) и которого давно нет на свете. Написано было от имени этого князя Димитрия письмо в Смоленск, что он уже сделался великим князем. Москва стала удивляться, откуда он появился, и поняли, что его до времени припрятали. Когда этот слух дошел до бояр, стали друг друга расспрашивать. Один боярин и воевода, некий Нагой (Nahi), сказал: князя Димитрия на свете нет, а сосед мой астраханский тиун Михайло Битяговский (ciwun Astarachánski Michajło Biczohowski) обо всем этом знал. Тотчас за ним послали и по приезде стали его пытать, допрашивая о князе Димитрии, жив ли он или нет. Он на пытке сказал, что он сам его убил по приказанию Годунова и что Годунов хотел своего друга, похожего на Димитрия, выдать за князя Димитрия, чтобы его избрали князем, если не хотят его (Бориса) самого. Этого тиуна астраханского четвертовали, а Годунова стали упрекать, что он изменил своим государям, изменой убил Димитрия, который теперь очень нужен, а великого князя отравил, желая сам сделаться великим князем. В этой ссоре Федор Романов (Kniaŭ Fiedor Romaniwicz) бросился на Годунова с ножом с намерением его убить, но этого не допустили. Говорят о Годунове, что после этого случая он не бывает в думе». Таков рассказ, передаваемый Сапегой. Воспользоваться им для истории настоящего или ложного Димитрия, нам представляется, совсем невозможно по изобилию в нем нелепостей. В рассказе царевич Димитрий назван сыном Марии, но не Нагой, а «Пятигорки», второй жены Грозного; Михаил Битяговский оказывается еще жив в 1598 году; в промежуток времени от смерти царя Феодора и до 5 февраля, в течение четырех недель, Сапега уместил столько событий, сколько не поместил бы человек, хотя немного знакомый с расстояниями и порядками Московского государства. Наконец, в рассказе дается совсем невероятное объяснение, почему Годунов выпустил в свет самозванца. Словом, рассказ не заслуживает ни малейшего доверия своей фабулой. Но важно появление такого рассказа в 1598 году. Значит, еще Борис не стал царем, а идея самозванства уже бродила в умах и на Бориса падало обвинение в смерти царя Феодора и его брата царевича. Если судить по рассказу Сапеги, московские люди плохо помнили, чей сын и какого возраста был Димитрий, как ему приходился Нагой, какова была судьба Битяговского, но толковали, что царевича велел убить Борис. Готовы были верить в то, что мог явиться или уже явился во имя Димитрия самозванец, но еще считали его приятелем и креатурой Бориса и думали, что он – от Годунова, а не на Годунова. Не давая веры всему тому, что баснословил Сапега со слов своих шпионов, не можем, однако, отрицать, что эти баснословия, направленные против Бориса, распространялись в московском обществе в период царского избрания, конечно, не для того, чтобы содействовать воцарению Годунова. В рассказе о Димитрии Годунову отводится самая черная роль и, наоборот, Федор Никитич выступает в качестве благородного мстителя, желающего в порыве негодования своей рукой покарать Бориса. Эта особенность намекает нам, в чью пользу составлен был разбираемый рассказ и с какой целью он распространялся. Цель эта бесспорно агитационного характера: объявив Бориса убийцей царя и царевича, лишали его необходимой для высокого избрания нравственной безупречности[69].
Столь же интересен и другой эпизод с воцарением «великого князя всея Руси» Симеона Бекбулатовича. В «подкрестной записи» Борису, составленной в сентябре, после его венчания на царство, когда присяга новому царю, вероятно, была повторена по случаю этого венчания, не раз дается обязательство не хотеть на царство «царя Симеона Бегбулатова», не ссылаться с ним и доносить о всяком движении или разговоре в пользу царя Симеона или его сына. Отставленный еще Грозным от «великого княжения всея Руси», Симеон почитался «великим князем Тверским», пока его в правление Бориса не лишили «удела в Твери» и не свели на простую вотчину в одно из тверских сел, именно Кушалино. Потеряв свой многолюдный двор, Симеон обеднел слугами и хозяйством, утратил зрение и жил в скудости. Мог ли он представлять теперь какую-либо опасность для всемогущего царя Бориса? И если нет, то стоило ли упоминать его в записи? С. М. Соловьев и за ним К. Н. Бестужев-Рюмин внимательно отнеслись к этому вопросу, постарались объяснить, почему подозрительный Борис мог ожидать движения в пользу Симеона и заподозрили дату подкрестной записи – 15 сентября. Но они не знали тех обстоятельств, которые произошли в Москве в апреле или мае 1598 года, пред выездом Бориса в Серпухов на татар. Андрей Сапега 6 (16) июня сообщал Радивилу, что как раз перед походом на татар некоторая, и притом значительная, часть московских бояр и князей, имея во главе Бельского (Сапега называет его князем) и Федора Никитича с его братом (разумеется, Александром), стали думать, как бы взамен нежелаемого ими Бориса избрать на царство Симеона Шигалеевича, казанского царевича (Symeona syna Szugałejowego carewicza Kasánskiego), который живет далеко от Москвы, в Сибири. Нареченный царь Борис узнал об их совете на него и успел его расстроить, указав боярам, что при опасности от татар нельзя заниматься внутренними счетами и раздорами. Однако он отправился на татар, не будучи венчан на царство, хотя москвичи и настаивали на том, чтобы он скорее венчался царским венцом. В этом сообщении Сапеги, как и во всех прочих, истина перемешана с пустыми слухами, и ее трудно отделить от вздорных прибавлений. Личность Симеона не вполне известна Сапеге. Называя его «казанским» вместо «касимовского», Сапега из того, что Симеон в ссылке, делает заключение, что он – в Сибири, куда уже начинали тогда ссылать московских опальных. Несколько наивно излагает Сапега увещания Бориса, вразумившие якобы заговорщиков. Но основной факт – движение бояр, недовольных избранием Бориса, в пользу «великого князя» Симеона – более чем вероятен. Проиграв сами в качестве кандидатов на царство, противники Бориса стали агитировать в пользу человека, не бывшего до тех пор претендентом и не испытавшего избирательной неудачи, но имевшего некоторое основание искать вновь той власти в государстве, которой он уже раз номинально обладал по прихоти Грозного. Повела ли агитация за Симеона к скопу и заговору или ограничилась простыми разговорами, мы не знаем. Но она напугала Бориса и повела к вставке новых обязательств в подкрестную запись[70].
Итак, не позднее 1594 года начали в Москве думать о предстоящем прекращении династии: Борис начал рядом с собой «объявлять» своего сына Федора, а А. Щелкалов беседовал с Варкочем о штирийском эрцгерцоге. Сколько-нибудь определенные шаги всяких претендентов были невозможны, пока не выяснилось поведение царицы Ирины. Когда же она удалилась от царства в иноческую келью, оказалось, что сан монарха у Бориса Годунова желали оспаривать Романовы и Бельские, а общественное мнение указывало еще как на возможных кандидатов на Ф. И. Мстиславского и Максимилиана. Трудно сказать точно, какие формы принимала избирательная борьба, но, по всей видимости, она была горяча и упорна. Конечно, эту именно борьбу с таким сокрушением вспоминал в своей «прощальной грамоте» патриарх Иов, когда говорил о промежутке времени между смертью царя Феодора и воцарением Бориса, что его, стоявшего на стороне Бориса, постигли в те дни «озлобление и клеветы, укоризны, рыдания ж и слезы». Чувства не улеглись даже и после того, как Бориса нарекли царем и, казалось, дело было окончено бесповоротно. Спустя около двух месяцев после наречения Годунова нашли нового ему соперника в лице Симеона Бекбулатовича и подняли шум, испугавший Бориса. Все озлобления, клеветы и укоризны выборной горячки, кажется, не трогали прямо Земского собора, а развивались, так сказать, за его спиной, в народе. Это заметил уже В. О. Ключевский, комментируя «Повесть 1606 года». «Этот тенденциозный рассказ, – говорит он, – дает понять, что агитация, затеянная клевретами Годунова, ведена была прямо в народной массе мимо собора и не коснулась его состава, не имела целью подбора его членов, подтасовки голосов. Но она заставила собор выпустить из своих рук решение вопроса и отдать его на волю народа, поднятого агентами Годунова». Насколько это справедливо относительно агитации клевретов Бориса, настолько же справедливо и по отношению к другим претендентам. Особенно ясно это в деле Симеона Бекбулатовича, имя которого было поставлено уже не против одного царя Бориса, но и против Земского собора, в то время окружавшего избранного им царя и солидарного с ним. Понятно при этих соображениях, почему Борис так дорожил торжественной формальностью при своем избрании и венчании, пышным текстом избирательной грамоты, мелочной предусмотрительностью текста присяги. В этом он видел одно из средств укрепиться в новом достоинстве. Он даже искал в этом содействия у церковной власти и прибегал к покровительству самой святыни. Присягу ему приносили в церквах, у мощей и чудотворных икон, в присутствии высшего духовенства. Избирательную грамоту спрятали в раку мощей святителя Петра. Особое соборное определение утверждало Борисово избрание и грозило проклятием всякому, кто решился бы «отлучиться» от нового государя и его избравших. В тексте присяги, в конце, была также фраза, обрекавшая проклятию всякого, кто преступил бы верность царю Борису. Не простой подозрительностью и мелочностью, как думает С. М. Соловьев, вызваны были все эти предосторожности, но условиями воцарения Бориса. Новый царь, вступая на царство, знал, что не все одинаково желают ему повиноваться[71].
Если мы сообразим на основании рассмотренных известий, кто именно оказался против Бориса, то поймем всю трудность и щекотливость его положения. Ему пришлось соперничать и бороться со своими былыми друзьями. Мы отметили в своем месте, что за много лет до злополучного 1598 года образовался интимный дворцовый кружок, связанный «завещательным союзом дружбы» и состоящий из Романовых и Годуновых с примыкавшими к ним Щелкаловыми. Этот-то кружок и рассорился из-за вопроса о престолонаследии. В 1593–1594 годах изменил Годунову А. Щелкалов, а в 1598 году «изменили» и Романовы. Таким образом, не старое титулованное боярство, очнувшись от ужасов Иоанновой опричнины, подняло голову, чтобы посадить на престол человека «великой породы» от колена Рюрикова, не политическая партия пыталась, возведя на трон своего вожака, захватить власть и силу в государстве. Нет, здесь боролись отдельные семьи и лица. С одной стороны, столкнулись из-за власти и сана верные слуги только что усопшего господина и старые друг другу приятели, умевшие много лет в согласии делить милости и ласку своего общего хозяина и родственника, московского государя. А с другой стороны, ничтожный, хотя и умный, авантюрист и смутьян, каким был Бельский, так много обязанный Годунову, заслышав о смерти не любившего его царя Феодора, явился в столицу с толпой челяди, готовый при случае погубить своего милостивца и захватить власть в свою пользу. Поставленный лицом к лицу с такими противниками, Годунов не мог, не роняя достоинства своей власти и не вредя самому себе, мстить им за то, что они не хотели его избрания или могли быть сами избраны вместо него. Против старых бояр можно было бы воскресить забытый террор в интересах якобы государственного порядка, против партии была бы возможна открытая борьба, а против отдельных лиц и семей была возможна одна низкая месть. Годунов не уронил себя до того, чтобы тотчас на нее решиться, но не был в состоянии и совсем от нее отказаться. Он ждал случая, который помог бы ему предъявить к Романовым и Бельскому какое-либо серьезное обвинение, и, дождавшись, не пощадил их. Мы не знаем, были ли они на самом деле виноваты в том, в чем их обвинили гласно и в чем тайно заподозрили, но можем не сомневаться относительно того, что они были действительно враждебны Годунову и что, ссылая их, Борис разделывался с виднейшими представителями оппозиции, работавшей против него и до и после его избрания.
Очень темно это дело (мы думаем, что это было одно дело) о ссылке Бельского и Романовых и вместе с тем об отставке Василия Щелкалова. Все опалы и розыски последовали, кажется, одновременно – в старом 7109 году. Но предлоги для обвинения этих лиц были взяты разные. Бельский пострадал по тому поводу, что неосторожно держал себя в построенном им по поручению Бориса городе Цареве-Борисове. Назначением этого городка была защита бродов на Северном Донце, близ р. Оскола. Здесь был предельный пункт, которого достигло тогда на юге московское правительство, и самое назначение Бельского на далекий юг, в «дикое поле», было уже своего рода ссылкой, только без явной опалы. Но Бельский не смущался этим. Он начал работы своим «двором» и велел всей рати делать «с того образца». Его «двор», люди и холопы, опять были на виду в Цареве-Борисове, как ранее, в 1598 году, были они на виду в Москве, куда Бельский привел «великий люд» свой на царское избрание. А кроме того, возбуждала подозрение та приветливость, с какой Бельский относился ко всей «рати», посланной с ним в новый город. Он ее поил, кормил, давал ей деньги, платье и запасы. Его, конечно, славословили, а он, по слухам, величался, говоря, что царь Борис на Москве царь, а он царь в Цареве-Борисове. Так, по крайней мере, было донесено Борису. В Борисе, по словам Тимофеева, уже было готово подозрение против Бельского, что он желает царства, поэтому Борис дал веру доносу. Бельского схватили, лишили сана, «изринули от среды синклитства», конфисковали его имущество, распустили его двор, как это всегда бывало при опалах, и, наконец, подвергли «позорной казни», какой казнили «по городам» злодеев и разбойников, то есть телесному наказанию. Унизив так «желателя царства», Борис сослал его в низовые города в тюрьму.
Такого же рода подозрение погубило и семью Романовых. Хотя ни из чего нельзя заключить, чтобы правительство Бориса предъявило Никитичам обвинение именно в том, что они хотели покуситься на власть царя Бориса, однако на такой характер подозрений против Романовых указывает уже то обстоятельство, что старшего брата из Никитичей, Федора, Борис велел постричь в монахи – мера, которая действительнее прочих лишала невольного постриженника возможности выступить на политическое поприще в качестве претендента на власть и сан. С другой стороны, даже в официальных сношениях негласно допускались намеки на политические притязания Романовых. Так, один из простоумных приставов, бывших при Романовых, упоминал в своем отчете начальству, как он высказывал В. Романову, что они «злодеи, изменники, хотели царство достати ведовством и кореньем». Задолго до разгрома романовского двора учрежден был надзор за братьями Романовыми, и Борис вызывал и поощрял доносы и «доводы» на них: «всех доводчиков жаловаше больше – Федоровых людей Никитича Романова с братьею». По доносам делали аресты: имаху у них людей многих» и некоторых даже пытали. Но люди не ведали ничего «за своими государями», пока не нашелся предатель Второй Никитич Бартенев. Он происходил из государевых служилых вотчинников Бартеневых, сидевших гнездом в Сурожском стану Московского уезда, с государевой службы он ушел во двор Федора Никитича, а затем стал казначеем у Александра Никитича. Этот боярский холоп, вероятно желая возвратиться на государеву службу, средством для этого избрал донос. Он донес, как говорят, облыжно, что его «государь» Александр Никитич держит у себя «коренье» (это коренье сам Бартенев подложил будто бы в хозяйскую казну). Коренье нашли, Романовых арестовали, допрашивали, даже приводили к пытке, и князя Ивана Черкасского с ними. Родню Романовых – Черкасских, Сицких, Репниных, Шестунова, Карповых, Шереметевых – также привлекли к делу. Допрашивали и пытали их холопов. Образовался, словом, обширнейший розыск, для которого пресловутое «коренье» послужило, очевидно, только точкой отправления. Невозможно допустить, чтобы одни волшебные корешки, без других улик, послужили достаточным основанием для обвинения целого родственного круга лиц, принадлежавших к высшему слою служилого класса, лиц влиятельных и популярных, связанных узами кровного родства с только что угасшей династией, к которой Борис исповедовал такую благоговейную преданность. Очевидно, что Годунов с его думцами-боярами доискался чего-то более серьезного, чем корешки. Одни корешки в казне Александра Никитича не привели бы к царской опале все «племя» виновного, как бы строго ни выдерживали свойственный тому времени принцип групповой ответственности. Происшедшее одновременно с опалой Романовых удаление В. Щелкалова, всегда близкого к племени Никиты Романовича, указывает на то, что предметом обвинения служило не простое ведовство, а нечто более сложное, выходившее за пределы личного или узкосемейного проступка. На то же намекает и инструкция, данная приставам, отправленным с осужденными «изменниками» в места их ссылки, – писать государю про тайные государевы дела, что проявятся от его государевых злодеев и изменников. Не лишено значения, что, по неоднократному свидетельству источников, не столько самому Борису, сколько боярам его принадлежало первенство в преследовании романовского круга, – знак, что деятельность этого круга, вмененная в преступление, трогала не одного Бориса: за ведовство вряд ли кто стал бы особенно настаивать против Никитичей и искать их голов. А между тем, по «Новому Летописцу», «Бояре многие из них, аки зверие, пыхаху и кричаху». Сам Федор Никитич в ссылке говорил: «бояре мне великие недруги: искали голов наших, а иные научали на нас говорити людей наших, а я сам видал то не одиножды». «Погибли мы напрасно, без вины ко государю, в наносе от своей же братьи, – жаловался Василий Никитич, – а они на нас наносили не узнався, а и сами они помрут вскоре, прежде нас». Вряд ли здесь было проявление личной злобы и мести против семьи Романовых. Ниоткуда нельзя было заключить, чтобы у Романовых была с кем-либо частная вражда или неприязнь, напротив, уже тогда популярность Никиты Романовича и его рода была закреплена песнями про Грозного царя. Только политическая рознь, по нашему мнению, могла на романовский круг вооружить бояр другого, в данном случае годуновского, круга. Люди, связавшие свои успехи с господством Бориса, могли бояться деятельности враждебных Борису или далеких от него бояр, в том числе и братьев Никитичей, так как было известно, что очень и очень многие бояре не примирились с воцарением Бориса[72].
Но чего именно можно было бояться в данное время? Восстания против царя Бориса? Но во имя кого могло быть поднято восстание? Ни одно лицо в Московском государстве после собора 1598 года и церковных торжеств венчания нового царя не могло надеяться, чтобы присяга, Борису данная так недавно и с такой торжественностью, была нарушена в пользу нового искателя власти. Восстановить народные массы против Бориса было бы очень нелегко, так как популярность Бориса еще не была подорвана, и всякая попытка открытого возмущения безусловно обрекалась на неудачу. Но возможна была интрига. Какая?
Некоторый, хотя и не вполне ясный, ответ на этот вопрос дают документы, относящиеся к позднейшим годам. В 1605 году правительство Бориса, объявляя народу о войне с Самозванцем, называло Самозванца Гришкой Отрепьевым и указывало между прочим на то, что Гришка «жил у Романовых во дворе». В 1606–1607 годах посольство царя Василия Шуйского официально заявляло в Польше о Гришке, что он «был в холопех у бояр у Никитиных детей Романовича и у князя Бориса Черкасского и, заворовався, постригся в чернцы». Как бы повторяя эти правительственные указания, одно из частных сказаний присоединяет к ним интереснейшую подробность. О том, что Гришка «утаился» от царя Бориса в монастырь и постригся, оно рассказывает в прямой связи с делом Романовых и Черкасских и прибавляет, что Гришка «ко князю Борису Келбулатовичу (Черкасскому) в его благодатный дом часто приходил и от князя Ивана Борисовича честь приобретал, и тоя ради вины на него царь Борис негодова». Действительно, по «делу о ссылке Романовых» и по «Новому Летописцу» видно, что князь Иван Борисович Черкасский был в числе наиболее заподозренных, и сношения с ним Гришки могли навлечь на последнего «негодование» Бориса. С другой стороны, когда Самозванец явился в Польско-Литовском государстве и там заговорили о его чудесном спасении, то молва, всюду разошедшаяся от самого Самозванца, приписывала, между прочим, заслугу его сохранения Б. Бельскому и Щелкаловым. Справедливость этой молвы Самозванец как бы подтвердил по своем воцарении, осыпав милостями весь тот круг лиц, о котором идет теперь речь. Из уцелевших братьев Никитичей Федор-Филарет стал митрополитом, а Иван – боярином. Бельскому также сказано было боярство, а В. Щелкалов был пожалован в окольничие. Возможно как будто связать появление Самозванца и деятельность Гришки Отрепьева с опалами на Бельского, Романовых, Черкасских и Щелкалова. Эта возможность представляется еще вернее оттого, что первые слухи о появлении Самозванца народились в Москве как раз в пору розыска о Романовых, а немногим позже и сам Самозванец явился за литовским рубежом, где его знают уже в 1601 году. В свое время Н. Бицин соблазнился такой возможностью и высказал мнение, что нельзя сомневаться «в существовании полной солидарности боярской крамолы с слухами о живом царевиче». Признаемся, что и нам эта солидарность кажется более чем вероятной, хотя нельзя не сознаться и в том, что в разбираемом деле далеко не все с такой точки зрения становится ясным. Почему, если Романовы причастны были к делу подготовки Самозванца, их обвиняли не в этом, а в том, что они хотели себе «достать царство»? Возможного из их среды претендента на царский престол, Федора Никитича, поспешили постричь в монашество и держали в заточении до самой смерти Бориса, а некоторых других виновных, даже того князя Ивана Черкасского, который, по преданию, жаловал Отрепьева, нашли возможным скоро возвратить из ссылки; из этого можно заключить, что обвинение в желании достать царство старшему Романову не было вымыслом, за которым Борис желал скрыть действительное обвинение в подготовке Самозванца. С другой стороны, если даже считать доказанным, что опала Романовых и всех других была следствием их сношений с знаменитым Отрепьевым, то предстоит еще выяснить отношение Гришки к тому, кто взял на себя имя Димитрия, прежде чем определять, в чем тут заключались преступные, с точки зрения Бориса, действия Никитичей и их друзей[73].
Мы не имеем надежды ни распутать, ни даже разрубить этот таинственный гордиев узел и считаем себя не столь счастливыми, как те писатели, для которых все ясно в истории ложного Димитрия. Но изложенные выше замечания ведут нас к некоторым ценным и важным выводам.
Из обстоятельств воцарения Бориса и последующих его столкновений с боярством мы видели, кто стал против него в борьбе за царскую власть. После того как князья Шуйские и Мстиславские потерпели неудачу в дворцовой борьбе с Годуновым еще в первое время его правления, московская титулованная знать окончательно потеряла свою вековую позицию при московском дворе. Сокрушенная опричниной и годуновским режимом, она не выставила в 1598 году ни одного сколько-нибудь серьезного претендента на царский венец. Первое место в государстве в ту минуту принадлежало новой царской родне некняжеского происхождения и ее дворцовым друзьям. Эта родня царей Иоанна и Феодора стала теперь тянуться к трону. Составляя при царе Феодоре один кружок, направленный против старой родовой знати, дворцовая знать позднейшего происхождения перессорилась между собой, когда пришло время наследовать последнему царю. Сперва извержен был из кружка А. Щелкалов, затем в 1600–1601 годах опала постигла остальных. Борис одним ударом разорвал с теми, кто содействовал его возвышению. На это были серьезные причины: Романовы, очевидно, не мирились с воцарением Бориса и увлекали за собой в оппозицию и другие семьи. В недрах оппозиции, по всей видимости, зрела и мысль о самозванце, но мы совсем не можем догадаться, какие формы она принимала. Преследуя своих бывших друзей, Борис разгромил боярский кружок, к которому сам когда-то принадлежал, и остался, в сущности, одиноким среди московского боярства. Кроме его родни, ближайших к нему ветвей потомства мурзы Чета, у него теперь не было друзей, а тайные враги, разумеется, были. К ним принадлежали, между прочим, до поры до времени сдержанные и покорные князья Шуйские, по родословцу «старейшая братья» в племени Александра Невского, и князья Голицыны, ведшие себя от Гедимина и по своей молодости не имевшие значения в пору возвышения и правления Годунова. Эти две княжеские фамилии, стоявшие в тени в изложенный нами период, выступили вперед позже, с успехами Самозванца, и, став во главе вторичной, позднейшей оппозиции Годуновым, воскресили на время предания московских княжат. Но это случилось уже в последующий момент Смуты.
Первый же ее момент, изложение которого мы кончаем, может быть характеризован как борьба небольшого кружка дворцовой знати за власть и престол. Орудием этой борьбы обыкновенно была дворцовая интрига, а решающее значение выпало на долю Земскому собору, передавшему царскую власть в руки Бориса.
IVВторой момент Смуты – перенесение ее в воинские массы. Отношение боярства к Самозванцу. Состав первоначального войска Самозванца. Состояние Северской украйны и городов на Поле во время вторжения Самозванца: общие условия народного недовольства и влияние голода 1601–1603 годов с его последствиями на настроение масс. План похода Самозванца. Действия его отрядов в Северской украйне. Отношение к Самозванцу местного населения и неудача под Новгородом-Северским. Действия отрядов Самозванца на «польских» дорогах и их быстрый успех. Стратегические ошибки московского правительства. Усиление войска Самозванца местными отрядами и разрыв его с поляками. Поражение его под Севском. Почему бояре не воспользовались своей победой над Самозванцем? Значение Кром и их осада. Положение дел на театре войны в минуту смерти Бориса
Дворцовая смута, рассмотренная нами, развивалась, как мы видели, в сфере придворной, в тесном кругу царского родства и свойства. Она не имела непосредственного отношения ни к одной из сторон знакомого нам общественного кризиса, не затрагивала пока ни одного общественного слоя в его главнейших нуждах и интересах. Если задавленная Грозным аристократия и знала о дворцовых неурядицах, если даже отдельные княжеские семьи и принимали участие в интригах, то все-таки Смута пока не трогала боярства в его целом и не поднимала старых, волновавших боярство вопросов об отношениях монарха и знати и о княжеском землевладении. Те бояре, которые ввязались в дворцовую борьбу, действовали во имя личного или семейного интереса, а не по сословным побуждениям. Прочее же общество, вероятно, очень мало было посвящено в придворные дела и отношения и знало о боярских ссорах по слухам, часто мало достоверным, даже мало вероподобным. Вспомним, какие басни, благодаря этим слухам, попадали в хроники современников-иностранцев, писавших о московских делах. Если московская толпа и вовлекалась иногда в уличное движение, как это было в 1584 и 1587 годах, то она действовала без всякого разумения настоящей обстановки и отношений и мгновенно остывала, когда устранялся ближайший повод движения. В таких уличных движениях пока нет и признаков тех тем, которые волновали в исходе XVI века служилую и тяглую массу. Московская толпа в те годы бывала простой игрушкой в руках смутьянов.
Самозванцу первому было суждено поднять народные массы в более или менее сознательном движении и передать этим массам решение вопроса о судьбах престола. С его появлением Смута перестает быть дворцовой, хотя и остается пока смутой династической, предметом которой служит только вопрос о преемстве престола. Народные массы встают за царевича, чтобы возвратить ему отнятые Борисом права, но они еще мало помышляют о собственном интересе и об удовлетворении собственных нужд. Общественные стремления еще не проснулись в них. Привычная воинская организация, в которой действовали тогда русские люди, подчиняет их вожакам и предводителям и обращает их в такое орудие борьбы, которое посильно и послушно служит тому, кому верит. Когда воинская масса стала верить Самозванцу более, чем Годунову, она доставила ему победу и царство и, пожалуй, была бы готова обратиться к прежнему покою, если бы дальнейшие события не продолжали ее колебать.
Для нашей цели нет ни малейшей необходимости останавливаться на вопросе о личности первого Самозванца. За кого бы ни считали мы его – за настоящего царевича, за Григория Отрепьева или же за какое-либо третье лицо, – наш взгляд на характер народного движения, поднятого в его пользу, не может измениться: это движение вполне ясно само по себе. Однако, чтобы не оставаться перед читателем с закрытым забралом, мы не скроем нашего убеждения в том, что Самозванец был действительно самозванец, и притом московского происхождения. Он олицетворил собой идею, бродившую в московских умах уже во время царского избрания 1598 года, и, снабженный хорошими сведениями о прошлом подлинного царевича, очевидно, из осведомленных кругов, мог достичь успеха и пользоваться властью только потому, что его желали привлечь в Москву владевшие положением дел бояре. Но, с другой стороны, бояре могли это сделать только потому, что Самозванец имел православно-русский облик и народу казался своим, московским человеком. Если подготовку Самозванца можно приписывать тем боярским домам, во дворах которых служивал Григорий Отрепьев, то успех и окончательное торжество Самозванца должно относить уже не на счет только этого круга бояр, а на счет вообще всех тех боярских и иных кружков, которые стали стремиться к политической деятельности в государстве, потерявшем с династией и устойчивость политического порядка. Мы в этом убедимся из дальнейшего изложения.
В конце апреля 1604 года Самозванец явился из Кракова в Самбор, определив свои отношения к королю Сигизмунду и папскому престолу. Для него открылась возможность гласно готовиться к походу на Москву. Он вербовал войска и подготовлял через своих агентов умы пограничного населения к восстанию против Бориса за истинного царевича. Его грамоты – «прелестные письма», как их тогда называли, – давно уже распространялись в Московском государстве, несмотря на пограничные строгости. Литовские люди провозили их через границу в мешках с хлебом, прятали в лодках, «листы тайные ношивали» и те московские люди, которые часто «хоживали» через границу скрытым образом. Сношения самборского претендента с московскими областями привлекали к нему выходцев из Московского государства. По одному известию, около Самозванца еще до похода его на Бориса было уже до 200 московских людей, которые съехались к нему «из розных городов». Посылал Самозванец и на Дон извещать о себе казаков, есть указание, что с такой целью ездил, между прочим, некто Свирский, действительно служивший Самозванцу, как мы знаем из переписки последнего с Мнишеком. От казаков с Дона пришли к Самозванцу сначал ходоки и застали его еще в Кракове, затем в самом начале его похода вблизи Львова и Самбора к нему явилось казацкое посольство и привело к Самозванцу посланного Борисом на Дон дворянина Петра Хрущева. Насчитывая в своих рядах до 10 тыс. человек, казаки обещали присоединиться к Самозванцу всей массой. Часть их, тысячи две, встретила Самозванца еще на правом берегу Днепра, остальные как увидим ниже, образовали особый отряд, действовавший восточнее остальных войск Самозванца. Московские выходцы и донские казаки составляли одну, и притом, с военной точки зрения, не лучшую часть маленькой армии претендента. Другая часть представляла собой небольшой, немногим больше тысячи человек, отряд польской шляхетской конницы, навербованной Мнишеками вопреки предостережениям Замойского. Эта конница имела правильное устройство, делилась на роты и находилась под командой избранных «рыцарством» гетмана и полковников. Наконец, Самозванец имел полное основание рассчитывать на помощь и со стороны запорожского казачества: действительно, большой отряд запорожцев пришел в его лагерь уже значительно позже начала кампании.
Как видно, Самозванец составлял свое войско с такой же неразборчивостью, с какой искал и выбирал личных покровителей и помощников. Коренной московский человек и рядом с ним шляхтич, презиравший всякую «москву», казак, ушедший от московских порядков, и с ним рядом служилый москвич, представлявший опору этих самых порядков (aulicus, по выражению Самозванца), щепетильный «рыцарь», исполненный воинской чести, со всеми условностями его времени и среды, и с ним рядом не признающий никаких условностей казак, ищущий одной добычи («sie łupem zbogacic», как писал Борша), – вот кто стал за Самозванца под одно знамя и одну команду. Такой состав войска не сулил ему прочных успехов, если бы даже войско и обладало значительной численностью. Но вся эта рать, по крайней мере та ее часть, с которой перешел Днепр сам Самозванец, вряд ли превышала 3500 или 4000 человек. Не без основания поэтому говорили в 1608 году польские послы в Москве, что вторжение Самозванца в Московское государство не было похоже на серьезное нашествие: вел Самозванец только малую горсть («жменю») людей и начал свой поход всего на одном только пункте границы, «с одного только кута украйны в рубеж северский вшол»[74].
Разумеется, не военные силы и не личная доблесть Самозванца доставили ему победу. Настроение московского люда в Северской украйне и вообще на московском юге как нельзя более благоприятствовало вторжению претендента, и ему это было очень хорошо известно. До перехода войск Самозванца через Днепр, еще в Василькове, его нареченный тесть Ю. Мнишек выражал определенную надежду на то, что пограничные московские крепости сдадутся им без боя. На чем могла основываться у Мнишека такая уверенность, мы, конечно, в точности не знаем, но мы имеем полную возможность представить себе, какие обстоятельства подготовили вообще отпадение южных областей от Бориса. Выше, в главе второй, указывалось на те условия общественного быта, которые порождали социальную рознь в Московском государстве и вызывали в исходе XVI века усиленный выход рабочего населения из центра государства на окраины. В деятельной передаче черных и дворцовых земель в частное пользование служилых владельцев и в том перевороте, какой произвела опричнина в служилом землевладении, мы видели главные причины, всколыхнувшие народную массу и двинувшие ее с привычных мест на поиски новой оседлости. Мы видели также, что вышедшие на южную границу государства «приходцы» не долго могли там пользоваться простором и привольем, так как быстрая правительственная заимка «дикого поля» приводила свободное население Поля в правительственную зависимость, обращая приходцев или в приборных служилых людей, или же в крестьян на поместных землях. Даже казачество привлекалось на службу государеву и, не умея пока устроиться и само обеспечить себя на Поле и «реках», шло служить в пограничные города и на сторожевые пограничные посты и линии. Таким образом, государственный режим, от которого население уходило «не мога терпети», настигал ушедших и работал их. Уже в этом заключалась причина раздражительности и глухого неудовольствия украинного населения, которое легко «сходило на Поле» с государевой службы, а если и служило, то без особого усердия. Но недовольство должно было увеличиваться и обостряться особенно потому, что служилые тяготы возлагались на население без особой осмотрительности, неумеренно. Не говоря уже о прямых служебных трудах – полевой или осадной службе, – население пограничных городов и уездов привлекалось к обязательному земледельческому труду на государя. В южных городах на Поле была заведена, как мы уже видели, десятинная пашня. В Ельце, Осколе, Белгороде, Курске размеры этой пашни при царе Борисе были так велики, что последующие правительства, даже в пору окончательного успокоения государства, не решались возвратиться к установленным при Борисе нормам. Царь Михаил Федорович восстановил десятинную пашню лишь в половинном размере: в помянутых городах велено было в 1620 году запахивать всего по триста десятин в трех полях вместо прежних шестисот, а в Белгороде первоначально думали пахать на государя даже девятьсот десятин, но уже в Борисово время сошли на шестьсот, обратив остальные триста десятин в раздачу служилым людям. Нетрудно представить себе, каким тяжелым бременем ложилась на местное служилое население обязанность обработать столь значительную площадь земли. Не установив еще своего хозяйства, оно должно было тратить свои силы на чужом, плоды которого ему не доставались вовсе. Собранное с государевых полей зерно если не лежало в житницах в виде мертвого запаса, то посылалось далее на юг для содержания еще не имевших своего хозяйства служилых людей. Так, из Ельца и Оскола «важивали» хлеб в новый Царев-Борисов город, а с Воронежа «ежелет» посылали всякие запасы «из государева десятинного хлеба» донским казакам. Местное же население, жившее в данном городе «на вечном житье» или же присылаемое туда временно, «по годом», не всегда даже получало за свой труд вознаграждение, довольствовалось только «поденным кормом», а иногда даже само платилось своим добром для казенного интереса. Так, чиновники Бориса на Воронеже отрезали 300 десятин из стрелецкой и казачьей земли под государеву пашню, практика же позднейших лет показывает, что администрация считала себя в праве занимать у жителей зерно для посева на государевой пашне и возвращать заем без малейшего процента.
Таким образом, то население московского юга, которое служило правительству в новых городах, не могло быть довольно обстановкой своей службы. Собранные на службу «по прибору» из элементов местных, из недавних «приходцев» с севера, эти служилые люди – стрельцы и казаки, ездоки и вожи, пушкари и затинщики – еще не успели забыть старых условий, которых сами они или их отцы стремились «избыть» в центральных местностях государства. Но, «избыв» одного зла, этот люд на новых местах нашел другое. Из крестьян и холопей превратясь в государевых служилых людей, он вряд ли мог предпочитать последнее состояние первому. Если ранее он негодовал на «сильных людей», землевладельцев, его кабаливших, то теперь он должен был перенести свою неприязнь на правительство и его агентов, которые угнетали его государевой службой и пашней.
К этим постоянным условиям, питавшим недовольство служилой массы, как раз в пору появления Самозванца присоединились новые обстоятельства, волновавшие умы. Это были последствия трехлетних неурожаев и голодовки и последствия подозрительности и опал царя Бориса. Ужасы голода, постигшего все государство, описывались много раз и даже, вероятно, не без преувеличений. Но если справедлива хоть половина того, что рассказывали о голоде иностранцы, то надо признать, что размеры бедствия были поразительны. Страдания народа становились еще тяжелее от бесстыдной спекуляции хлебом, которой занимались не только мелкие рыночные скупщики, но и лица с положением – даже архимандриты и игумены монастырей, управители архиерейских вотчин и сами именитые люди Строгановы. По официальному заявлению, сделанному в конце 1601 года, все эти почтенные и богатые люди искусственно поднимали цену хлеба, захватывая в свои руки обращение его на рынках и устраивая «вязку». Много приносили вреда, сверх того, и злоупотребления администрации, которая заведывала раздачей царской милости и продажей хлеба из царских житниц: ухитрялись красть и недобросовестно раздавали деньги и муку, наживаясь за счет голодающих ближних. Если голод, нужда и безработица заставляли многих идти на большую дорогу, сбиваться в шайки и промышлять грабежом, то хищничество богатых и власть имевших людей, о котором, не скрывая, говорили грамоты самого правительства, должно было ожесточать меньшую братью против «сильных людей» и придавало простому разбою вид социального протеста. Именно таким характером отмечена была деятельность разбойничьего атамана Хлопка: с большой шайкой он не только грабил беззащитных «по пустым местом» даже близ самой Москвы, но и много раз «противился» царским посланным, пока не был изранен и взят в плен после правильного боя с большим отрядом окольничего И. Ф. Басманова. Ни он, ни его разбойники «живи в руки не давахуся», кто уцелел от боя, тот бежал на украйну, не принеся повинной. Можно сомневаться в справедливости слов летописи, что «тамо их всех воров поимаша»: в то время на украйне было уже столько народа, подлежавшего поимке и возвращению, что у правительства не могло достать средств не только их переловить, но и просто привести в известность новоприбылое население украйны. По вероятному счету А. Палицына, в первые годы XVII века в украйные города сошло более двадцати тысяч человек, способных носить оружие. Разумеется, не все они вышли из разбойничьих шаек и не все принадлежали к числу «злодействующих гадов», которые, по словам Палицына, бежали в польские и северские города, чтобы избыть там заслуженной смерти. Палицын в изобразительном очерке указывает нам ряд причин, толкавших людей к выселению в пограничные места. В голодное время многие господа распустили свою «челядь», дворовых людей, чтобы не кормить их, и эти люди нигде не находили приюта, так как не получали установленных отпускных; для них украйна была единственным местом, где они чаяли избавиться от нужды и зависимости. Грубые насилия господ над их недавно приобретенными «рабами» и крестьянами, разлучение мужей от жен, родителей от детей, оскорбления подневольных женщин заставляли терпевших искать исхода в побеге на украйну. Наконец, опалы от царя Бориса на бояр вели к конфискации боярских имуществ и к освобождению их дворни с «заповедью» никому тех слуг к себе не принимать. И их, как прочих угнетенных и гонимых, голодных и бесприютных, принимала та же украйна, те же «Польские и Северские городы».
Итак, к давнему населению украинных мест, к большому количеству осевших на рубежах «тамошних старых собравшихся воров» (так презрительно говорит о пограничных жителях старец Авраамий) прилила новая волна выходцев из государственного центра, выброшенная на юг обстоятельствами самых последних лет перед появлением Самозванца. Новые приходцы, только что перенесшие ужасы голодовки, видавшие и на себе испытавшие гнет «сильных людей» и правительственное преследование, могли только обновить на украйне чувства неудовольствия на общественный и правительственный порядок. Этим-то моментом в настроении украйны и сумел воспользоваться Самозванец или люди, руководившие его предприятием. Движение войск Самозванца было направлено именно в Московскую украйну с тем расчетом, чтобы сделать область северских и польских городов операционным базисом для наступления на Москву. Самозванец не смущался тем, что вступал на московскую территорию в самом далеком от Москвы месте литовского рубежа. Он не стремился воспользоваться обычным в ту эпоху прямым путем из Литвы на Москву от Орши через Смоленск и Вязьму, хотя на этом пути и существовал весьма благоприятный для него беспорядок, грабежи и убийства от «белой Руси» и казаков. Он понимал, очевидно, что прямой путь на Москву хорошо обставлен крепостями и потому мало доступен, а далекая от Москвы Северская украйна не только доступна, но и сулит сама поддержку его предприятию. Расчет его оказался совершенно верен, как мы увидим из нижеследующего очерка его похода[75].
Поход Самозванца к Москве представляется нам в следующем виде.
Со своим маленьким войском претендент двинулся в середине августа 1604 года от Самбора и Львова к Днепру и подошел к Киеву через Фастов и Васильков. В этих местах войско соблюдало уже военные предосторожности и шло обычным походным порядком в пяти колоннах, из которых главную составляли польские роты, а передовую и арьергардную – казаки, пришедшие «депутатами» с Дона. Вероятно, в Василькове, где стояли три дня, окончательно был решен план дальнейших действий. Было условлено, что главные силы Самозванца двинутся через Днепр под Киев, а отряды донских казаков, не поспевшие соединиться с Самозванцем на правом берегу Днепра, войдут в Московское государство восточнее, степными дорогами. В «Повести 1606 года» находим указание на такой именно план: там, между прочим, читаем, что «поиде злонравный в Российские пределы двема дороги: от Киева через Днепр реку, а иныя идоша по Крымской дороге». Таким образом, только главный отряд Самозванца начал кампанию «с одного кута украйны», вспомогательные же силы, число которых оставалось неопределенным, должны были действовать особо: сам претендент с поляками брал себе Северу, а казаки – Поле.
Из Василькова 7(17) октября Самозванец прибыл в Киев, а отсюда через несколько дней отправился в Вышегород, где была 13 (23) октября совершена переправа его войска на левый берег Днепра. Место для переправы было выбрано так, чтобы оказаться после перехода через Днепр на правом берегу Десны и этим избежать необходимости впоследствии переправляться через эту последнюю. Именно на правом берегу Десны находились московские крепости Моравск, Чернигов и Новгород-Северский, и от них шел торный путь к Москве через верховья Оки. Овладеть этими городами и большой дорогой на Карачев и Волхов или же «посольской» дорогой на Кромы, Орел и Мценск и затем выйти на Тулу или Калугу, – вот в чем, без всякого сомнения, состоял план Самозванца. Начало военных действий было для Самозванца блистательно. Еще не доходя до московского рубежа и до последней польско-литовской крепости Остра, в деревне Жукино, он получил известие, что черниговский пригород Моравск сдался ему без боя. Через какую-нибудь неделю сдался и Чернигов. В обоих городах произошли одинаковые сцены. Приближение «царя и великого князя Димитрия Ивановича» вызывало колебание в гарнизоне; воеводы со своим штабом и с высшими чинами гарнизона помышляли о сопротивлении, а толпа казаков и стрельцов – о сдаче. В Моравске без выстрела связали воевод, и крепость с 700 человек гарнизона отворила ворота и признала царя Димитрия. В Чернигове сперва часть гарнизона, человек около 300 стрельцов, под влиянием воевод начала из цитадели бой с пришедшими, но вынуждена была сдаться, когда остальные черниговцы пошли сами на крепость с войсками Самозванца; и здесь воеводы были выданы Самозванцу населением. Нам неизвестен точно состав защитников и жителей этих двух городов, но, во всяком случае, оба города принадлежали к тому типу московских городских поселений, которому в общем очерке южных городов мы усвоивали название постоянного лагеря пограничной милиции. Ближайшим образом можно характеризовать состав населения, с которым здесь имел дело Самозванец по сравнению с Новгородом-Северским, третьим городом на пути Самозванца. Сохранились точные данные о составе гарнизона в Новгороде-Северском за время осады его Самозванцем. Всего в городе по официальному списку было около 1000 детей боярских, стрельцов, пушкарей и казаков, в том числе собственно новгород-северских детей боярских 104 человека, пушкарей и затинщиков 53 человека, стрельцов 42 человека, казаков 103 человека. Таким образом, местный гарнизон немногим превышал скромную цифру 300 человек и составлял всего одну треть общего числа защитников крепости. К ним список присоединяет и тех «жилецких» людей, которые, не будучи ратными, участвовали, однако, в защите своего города из добровольного усердия. Среди них видим пушкарских, стрелецких и казацких детей, бортников дворцовых сел, монахов, попов и пономарей, но не видим ни одного посадского или торгового человека, – знак, что в Новгороде-Северском не существовало сколько-нибудь заметного посада. Слабый гарнизон города был поддержан во время осады не силами гражданского населения, как было в других городах, где посадские люди расписывались по стенам и башням крепости, а воинскими людьми ближних городов. Почти равное местному гарнизону Новгорода-Северского число крепостных защитников было в нем образовано из пришлых вспомогательных отрядов других городов: Брянска, Белёва, Кром и Трубчевска. Главная же сила новгород-северского гарнизона состояла из московских стрельцов, которых привел туда с собой П. Ф. Басманов; их было более 350 человек. Если включим эту последнюю силу, которой не было в Чернигове и Моравске, то получим понятие о том, кто именно сдал Самозванцу эти города. Мы уверимся, что наша летопись правильно отметила относительно Чернигова, будто предали город и воеводу Самозванцу «вси ратные люди», справедливо отзывалось впоследствии и правительство Шуйского, будто «в Северских городах стрельцы смуту учинили». Приборный служилый люд да отчасти мелкопоместные дети боярские украинной полосы составляли ту среду, в которой Самозванец получил первое признание на московской почве. Передаваясь Самозванцу и становясь против Бориса, эти люди удовлетворяли чувству недовольства своим положением и увлекались надеждою, что новый царь начнет, как обещал, «их жаловати и в чести держати и учинит их в тишине и в покое и во благоденственном житии». Незаметно, чтобы у них были более определенные мотивы и планы; нельзя даже сказать, чтобы их настроение в пользу претендента было устойчиво и твердо.
Это ясно сказалось именно в Новгороде-Северском. Посланные Борисом навстречу Самозванцу в Чернигов воеводы кн. Н. Р. Трубецкой и окольничий Басманов немного не успели дойти до этого города. Узнав о его сдаче, они с отрядом московских стрельцов и брянских детей боярских, с казаками из Кром, Белёва и Трубчевска бросились в Новгород-Северский и приготовили его к обороне; укрепили острог, сожгли кругом все жилые постройки, согнали в острог местных стрельцов и казаков и сели в осаду, ожидая Самозванца. Когда он подошел, то попытался после некоторых, и притом продолжительных, переговоров взять город силой. Однако все старания его слабого войска оказались напрасными. Весь гарнизон стойко выдержал и бомбардировку и штурмы; даже ненадежные его элементы, то есть украинные приборные люди, были признаны от царя Бориса достойными награды за осадное сидение. Только на третьей неделе от начала осады до 80 «москвитян» передалось в лагерь осаждающих. Таким образом, энергия начальников, по общему мнению – Басманова, и присутствие дисциплинированных стрелецких сотен из столицы не допустили отпадения местного гарнизона на сторону претендента и заставили его биться против «царя Димитрия», которому уже служили другие подобные гарнизоны[76].
Сопротивление Новгорода-Северского лишило Самозванца возможности наступать далее на линию Брянск – Карачев – Кромы. Теряя время и людей в неудачных приступах, Самозванец ссорился со своими слугами, польским «рыцарством», и не мог даже воспользоваться тем, что на его сторону за Моравском и Черниговом стали передаваться другие города Северы и Поля. Пока главные силы его стояли, занятые осадой, маленькие партии и разъезды из его стана двигались во все стороны, достигая даже Путивля. В то же время действовали в пользу «царя Димитрия» и те казаки, которые наступали на Московское государство «по Крымской дороге»; «а которое войско его по Крымской дороге идоша, – град Царев, Белград и иные многие грады такожде ему предашася и с селы» – говорит «Повесть 1606 года». Следует вспомнить замечания о направлении «польских» дорог, сделанные нами во второй главе. От главной дороги, Муравского шляха, на котором был расположен Белгород, к Севере и на верхнюю Оку шло несколько путей: Бакаев шлях между рр. Сеймом и Пслом подходил к Путивлю, Свиная дорога вела к Рыльску и Болхову мимо Курска, Пахнутцова дорога, тоже мимо Курска, шла на Кромы и тот же Болхов. Всеми этими путями должны были воспользоваться казачьи отряды как запорожские, так и донские. Первые должны были идти к Самозванцу под Новгород-Северский необходимо через Путивль и Рыльск; вторые от Белгорода шли на Рыльск, Курск и Кромы, те самые Кромы, близ которых, как мы знаем, на Молодовой речке «сошлись с Семи (т. е. с Сейма) и из Рыльска все дороги». Города, стоявшие на этих путях, оказались в районе казачьего движения и были увлечены его потоком очень рано. Все это были, за немногими исключениями, только что возникшие поселения, стали они на местах, где еще свободно «гуляли» казачьи станицы; гарнизоны этих городов были только что сформированы, частью из тех же казаков. Когда в казачестве «на Поле» началась группировка больших скопищ в пользу «царя Димитрия» и появились отряды запорожцев, шедших к тому же царю, городские гарнизоны были отрезаны казачьей массой от центра государства и предоставлены самим себе, а находившиеся в их составе казачьи элементы потянулись на соединение со своей братьей, «польскими» казаками. Стоя под Новгородом-Северским, Самозванец то и дело получал известия о сдаче ему городов, находившихся на названных выше дорогах, и принимал приводимых ему городских воевод. В течение двух недель ему были сданы Путивль, Рыльск, Севск с его уездом, носившим название Комарицкой волости, Курск и Кромы. Несколько позднее узнал он о сдаче более отдаленных городов: Белгорода, Царева-Борисова и др. Ему повиновалось теперь огромное пространство по Десне, Сейму, Северскому Донцу и даже верхней Оке.
Быстрым успехам казачества, действовавшего за нового царя по «польским» дорогам, очень способствовали военные ошибки московского правительства. Оно не оценило значения в деле Самозванца именно этого казачьего элемента и, напротив, обнаружило излишний страх перед Речью Посполитой. Отправив воевод в пограничные крепости для первого отпора войскам Самозванца и, кстати сказать, опоздав с этим делом, оно затем назначило сборным пунктом для главной армии Брянск. Очевидны соображения, какими в данном случае руководились. Брянск был одинаково близок и к Смоленску, и к северскому рубежу. Из опасения, что за Самозванца хотят стоять «всею Польшею и Литвою» и что его могут поддержать королевские войска от Орши, главную квартиру московских войск выбрали западнее, чем следует, и оставили без войск ту сеть дорог, на которых так скоро стали хозяйничать казачьи отряды Самозванца. Правда, были войска и на Поле, но их стоянкой назначили на лето 1604 года Ливны, велели им оберегать рубежи от татар и ничего не сказали о казачьем движении в пользу нового царя. Положение Ливен было много восточнее театра казацких действий, и Ливны поэтому остались в стороне от главных военных операций 1604–1605 годов. Дальнейшие события показали, что важнейшим стратегическим пунктом следовало считать Кромы, как узел дорог, сходившихся здесь из всего охваченного восстанием района, но в начале войны этого никто не предвидел. Когда же где-то около Кром (вероятно, в Орле) образовали запасной корпус под начальством Ф. И. Шереметева, Кромы были уже заняты мятежниками, и Шереметев напрасно стоял под ними до прибытия к нему на помощь всей рати князя Мстиславского.
Итак, задержанный осадой Новгорода-Северского, Самозванец не мог идти вперед, зато его силы росли от присоединения к нему новых мест и свежих казачьих и городских отрядов. В его стан приходили не одни стрельцы и казаки, но приезжали дворяне и дьяки, предлагая ему не только свои услуги, но и деньги, порученные им Борисом. В окопы Самозванца под Новгородом-Северским привозили из Путивля и других городов крепостную артиллерию для действий против осажденных. Словом, лагерь претендента стягивал к себе значительные силы уже из Московского государства, и Самозванец стал опираться на московский элемент гораздо тверже, чем в начале похода, когда он всецело зависел от польских рот. Однако и теперь, спустя месяц после начала новгород-северской осады, поляки были лучшей частью Самозванцева войска. Когда в середине декабря под Новгород-Северский подошла наконец из Брянска армия Бориса, то первую с ней стычку выдержали с успехом именно польские роты; они овладели знаменем, ранили самого военачальника Борисова кн. Ф. И. Мстиславского и оттеснили московскую рать с поля битвы. Но тотчас же после боя большинство поляков окончательно рассорилось с Самозванцем и решило идти на родину. Хотя взамен их к Самозванцу явилось несколько тысяч запорожцев, даже с пушками, однако названный царь Димитрий боялся остаться без польских «товарищей», тем более что с ними уезжал его нареченный тесть Мнишек. «Царь» ездил между польскими ротами, умоляя их остаться, и даже бил челом до земли, «падал крыжем» перед ними. Поляки все-таки ушли в громадном большинстве своем, остались из них всего по нескольку человек из роты. Хотя потом некоторые из ушедших снова пришли служить «царевичу» и, кроме того, явились к нему и свежие отряды польско-литовского «рыцарства», однако общее число поляков в войсках Самозванца оставалось ничтожным. Это видно, между прочим, из того, что по вступлении Самозванца на Москву все польские роты, ему служившие, были помещены в одном Посольском дворе.
Потеряв с уходом поляков свое лучшее войско, Самозванец снял осаду Новгорода-Северского, взять который у него не было надежды ввиду близости главной армии Бориса. Эта армия все время держалась между Стародубом и Новгородом-Северским; Самозванец же отошел на восток к Севску. Это значило, что он покидал избранную им раньше дорогу от Северы на Москву и переходил на «польские» пути, ведшие к верховьям Оки. На них все крепости до Кром были в его власти, если бы он успел достигнуть Кром, то обошел бы с левого фланга Борисово войско и открыл бы для себя дорогу на Тулу или Калугу. Но Борисовы войска последовали за ним к Севску. По всем сведениям, Самозванец не желал битвы и принял ее тогда лишь, когда убедился, что неприятель совсем близко и что столкновения избежать нельзя. На р. Севе между Добрыничами (Добрунь) и Чемлигом (Чамлыж) 20 января 1605 года произошел решительный бой. Самозванец был разбит и отброшен на юг, на р. Сейм. Он не удержался даже в Рыльске, а бежал далее в Путивль и засел там, собирая остатки своего войска. Каменный путивльский кремль давал ему отличную защиту. Но если бы Борисово войско имело возможность сосредоточить свои силы на осаде Рыльска и Путивля, то, конечно, успело бы «добыть» оба города и захватить в полон Самозванца с последними его польскими «товарищами». Набег «царя Димитрия Ивановича» на Северу получил бы естественную развязку, несмотря на помощь, оказанную ему «особами» польско-литовского народа, которые, как выражались на сейме 1605 года, вели «царя Димитрия» на «хлопа Бориса»[77].
Но в том-то и дело, что войска Бориса не могли сосредоточиться на осаде Путивля. Принято думать, что полководцы, руководившие действиями против Самозванца, вели дело умышленно вяло, подготовляя торжество претендента и гибель Годуновых. Мы не видим достаточных оснований для того, чтобы повторить это мнение. Ни особой медленности, ни грубого обмана незаметно в действиях московских войск. Зимой, в лесной местности трудно было развивать скорость движений. Войска и Бориса и Самозванца перемещались в восточном направлении, от Новгорода-Северского к Севску с одинаковым отсутствием быстроты, все же воеводы Бориса нагнали Самозванца под Севском и, не пустив его к Кромам, нанесли ему такой страшный удар, какого не рискнули бы нанести тайные враги Бориса. И после боя при Добрыничах московские воеводы не щадят сторонников Самозванца. Они допускают жесточайшее разорение Комарицкой волости как экзекуцию за то, что ее жители изменили царю Борису, а затем направляются к Рыльску вслед за бежавшим Самозванцем. Во всех их действиях можно видеть отсутствие воинского таланта и умения, но в них нельзя доказать тайной измены. Достаточно было воеводам не догнать Самозванца на Чемлиге и допустить его к Кромам и Орлу, чтобы без пролития лишней крови и благовидно доставить торжество «царю Димитрию Ивановичу», тогда их можно было бы заподозрить в желании изменить Борису. Но первый период кампании они закончили, как мы видим, разгромом своего врага. Почему же они не воспользовались плодами своей победы и не осадили Путивль? На это, как нам кажется, возможен если не вполне точный, то достаточно определенный ответ.
Войска Бориса не могли сосредоточиться на осаде Рыльска и Путивля, во-первых, потому, что этого не позволяли успехи казаков и прочих партизанов Самозванца на «польских дорогах», на левом фланге и в тылу армии кн. Мстиславского. Казаки продолжали захватывать города на имя Самозванца. Уже после своего поражения, в Путивле, Самозванец получил известие о том, что его признали Оскол, Валуйки, Воронеж, Царев-Борисов город и Белгород, а немногим позднее Елец и Ливны. Из этих городов к нему в Путивль приходили отряды казаков и стрельцов, даже из далекого Царева-Борисова пришло 500 стрельцов. Войска Мстиславского должны были знать, что восстание охватывает все Поле и что они могут быть отрезаны от Москвы, если мятежники через Кромы, которые были в их власти, пойдут на украинные и заоцкие города. В этом была первая причина, заставившая Мстиславского снять осаду Рыльска и отойти по направлению к Кромам в Радогожский острог (Радогощ на р. Нерусе). Вторая причина заключалась в том, что войска Мстиславского, как и всякие вообще московские войска того времени, не были пригодны для продолжительных кампаний. Известно, что тогда довольствие войска не имело никакой организации: съев свои личные запасы, каждый обращался к грабежу и мародерству. Страшное опустошение Комарицкой волости, в которой долгое время с января 1605 года находилась московская армия, объясняется, между прочим, и той нуждой, какую терпели ратные люди, обреченные на продолжительный зимний поход. Эта нужда заставляла их попросту дезертировать, уходить домой или отбиваться от армии в поисках за пищей и фуражом. Уже в конце февраля и начале марта 1605 года в Путивле знали, что Борисово войско под Рыльском тает; была даже перехвачена отписка царю Борису от какого-то воеводы (illustrissimi principis) с донесением, что его ратные люди разбегаются, и с просьбой о подкреплении, без которого воевода не мог держаться. В таких обстоятельствах Мстиславский и другие воеводы пришли к мысли о необходимости окончить кампанию. Отойдя от Рыльска к Радогощу, они, по сообщению Маржерета, «хотели распустить на несколько месяцев свое войско, очень утомленное»; но Борис, продолжает Маржерет, «сведав о том, строго запретил увольнять воинов». Наш летописец тоже знает, что Борис «раскручинился» на бояр и на воевод и прислал к ним с выговором в Радогожский острог за то, что «того Гришки не умели поймать». Недовольство царя и запрещение увольнять людей возбудили в ратных людях злобу на Бориса и желание «царя Бориса избыти». Но армия все-таки не была распущена; усталая и ослабевшая, она не годилась для наступления и решительных действий и потому была направлена на смену отряда Ф. И. Шереметева, осаждавшего Кромы. Отсюда ратные люди продолжали уходить, избывая службы, как уходили и раньше; когда же они узнали о смерти царя Бориса, то разъехались в очень большом числе под предлогом царского погребения. В 1608 году правительство Шуйского, вспоминая события 1605 года под Кромами, удостоверяло, что в полках по смерти Борисовой осталось «немного бояр и с ними только ратные люди Северских городов, стрельцы, казаки и чорные люди»[78].
Вот при каких обстоятельствах ведена была знаменитая осада Кром, под обгорелыми стенами которых решилась участь династии Годуновых. Не предвиденное никем восстание на Поле против московского правительства сообщило Кромам огромное стратегическое значение, а Борисовы воеводы не сумели вовремя удержать за собой этот крепкий городок. Они не могли оперировать на р. Сейме против Самозванца, имея за собой кромскую крепость, к которой многими дорогами могли подойти в тыл им казацкие войска. Но и Самозванец, если бы потерял Кромы, вместе с тем потерял бы и возможность удобного выхода к Калуге и через нее к Москве и был бы поставлен в необходимость наступать далее по правому берегу Оки, имея перед собой ряд сильнейших крепостей на переправах. Обе стороны стремились обладать Кромами и всю весну 1605 года провели в борьбе за этот пункт. Московские воеводы стянули сюда все свои силы, а Самозванец из Путивля посылал сюда подкрепления и писал в другие города о необходимости поддержать гарнизон Кром. Маленький городок, построенный всего за десять лет перед тем, в 1595 году, получил совершенно такое же значение, какое принадлежало на нашей памяти маленькой болгарской Плевне.
Исаак Масса и русские сказания, особенно «Повесть 1606 года», картинно описывают осаду Кром. Поставленный на горе, на левом берегу р. Кромы, городок был отовсюду окружен болотами и камышами, и к нему вела всего одна дорога. Крепость в Кромах состояла из обычных двух частей: внешнего города и внутренней цитадели – острога. И тот и другой были окружены высокими валами, осыпями, на которых стояли деревянные стены с башнями и бойницами. Гарнизон в Кромах был невелик: в нем числилось всего 200 стрельцов и 300 казаков. В начале войны Басманов увел из Кром сотню казаков в Новгород-Северский, и она сражалась там все время за царя Бориса. Таким образом, Самозванцу в конце ноября в Кромах передался даже не весь кромский гарнизон. Были ли в Кромах какие-либо другие войска Самозванца, когда Кромы осадил отряд Ф. И. Шереметева, точно неизвестно. Осада Шереметева была безуспешна, хотя длилась более двух месяцев (вероятно, с конца 1604 года). Когда в начале марта подошла к Кромам главная московская армия, она пыталась штурмовать Кромы, зажгла город и загнала защитников во внутренний острог. Государевы люди даже овладели стенами наружного города: когда деревянные части стен сгорели, осаждающие засели было на осыпи, однако не могли там удержаться. Один из воевод, М. Салтыков, свел со стен государеву рать, а в это время большой отряд казаков с атаманом Корелой проскользнул в Кромы и усилил гарнизон. Корела оказался хорошим предводителем: после того как государевы люди разбили острог из пушек и спалили его стены, Корела изрыл крепостную гору землянками и траншеями и отсиживался «в норах земных». Московское войско, как мы видели, было утомлено войной; под Кромами оно стало жертвой эпидемии, болело «мытом» и очень тяготилось стоянкой в разоренной стороне среди болот и топей, в сырое время ранней весны. Не мудрено, что оно разбредалось. В подкрепление ему Борис посылал свежие дружины, но это было ополчение, «посоха», с монастырских и черных земель московского севера, – люди, не привыкшие к ратному делу, которые, по выражению И. Массы, «ничего не делали». А Самозванец в то самое время, заслоненный Кромами, в Путивле формировал новую армию. Искусство Корелы спасало дело Самозванца, и, несмотря на полное почти отсутствие польских отрядов в его казацко-стрелецком войске, он бодро готовился к походу на помощь Кромам[79].
В такую-то минуту царь Борис отошел в вечность. Его не стало 13 апреля 1605 года, и очень скоро после его кончины дела приняли дурной оборот для его семьи. Военные действия приостановились. Митрополит Новгородский Исидор и бояре кн. М. П. Катырев-Ростовский и П. Ф. Басманов, посланные из Москвы к войску для того, чтобы привести его к присяге на верность нареченному царю Федору Борисовичу, прибыли под Кромы уже 17 апреля. Войско присягнуло, но в нем сейчас же началась смута: прошло всего три недели, и 7 мая то же войско передалось Самозванцу. Участь государства и годуновской династии была решена одним ударом. Мы сейчас увидим, что не совсем легко решить, кто именно нанес этот окончательный удар.
VСлабость правительства Годуновых и отсутствие правительственной партии в боярстве. Реакция со стороны княжат и ее вожаки Шуйские и Голицыны. Отношение к ним Бориса и вероятное отношение их к делу Самозванца. Поведение княжат после смерти Бориса. Голицыны с П. Басмановым под Кромами возмущают армию против Годуновых. Участие в этом Ляпуновых и украинных детей боярских. Измена и распущение войска. Путь Самозванца к столице. Назначение временного управления в Москве. Настроение Москвы после смерти Бориса и измены войска. Чернь и бояре совершают переворот в Москве
История возвышения и воцарения Бориса показала нам, что он из-за власти дошел до разрыва с тем кругом дворцовой знати, к которому долгое время принадлежал, и потому, достигши престола и удалив своих прежних друзей, остался одиноким среди московского боярства. В этом было его несчастье. Он не имел в боярах партии, и круг его близких ограничивался родней – несколькими ветвями годуновского рода и родом Сабуровых и Вельяминовых, шедших от одного с Годуновыми корня. В этой многочисленной родне было мало талантливых людей. Дядя Бориса, конюший и боярин Дмитрий Иванович Годунов, получивший боярство еще при Грозном (в 1578 г.), был, бесспорно, выдающимся сановником, но настолько состарился ко времени воцарения Бориса, что уже не принимал участия в делах, молился и благотворил монастырям; да он и умер в одно время с царем Борисом. Из прочих Годуновых заметны дворецкий Степан Васильевич и боярин Семен Никитич, одного поколения с Борисом, оба не наделенные государственными дарованиями. Первый из них проходил обычные дипломатические и военные службы; второй, возвышенный уже при Борисе, был, по выражению Карамзина, «главным клевретом нового тиранства» и, кажется, заведовал политическим сыском. Наконец, из младшего поколения Годуновых оставил по себе хорошую память троюродный племянник Бориса, Иван Иванович, женатый на Ирине Никитичне Романовой; в 1605 году он был одним из воевод стоявшей под Кромами рати. В конце царствования Борис, вообще очень скупо возводивший в думные чины, стал отличать братьев Басмановых и, по общему свидетельству, возлагал особые надежды на Петра Федоровича Басманова. Других же лиц, о которых можно было бы сказать, что они составляют правительственный круг при царе Борисе, мы не видим. В отсутствие такого круга – ближней государевой думы – заключался весь ужас положения семьи Бориса в те дни, когда внезапная смерть отняла у нее отца. Хотя Борис и прихварывал уже с 1602 года, но он был в таком возрасте, что нельзя еще было ждать неизбежной скорой развязки и нельзя было к ней исподволь приготовиться. Семья его потерялась и не знала, в ком, кроме патриарха, искать опоры. Видели опору в Петре Басманове, но что он мог сделать при тогдашнем строе понятий? Человек «молодой», «невеликий», не от «больших родов», он сам нуждался в фаворе, чтобы удержаться на той высоте, на какую подняли его военные успехи и боевые заслуги. Не считая Годуновых крепкими, он был склонен к измене им и действительно изменил, как только сообразил, кому следует служить, и как только нашел товарищей для измены[80].
Но кто же в боярстве мог встать против Годуновых, если все соперники Бориса были сведены в могилу или в ничтожество? Романовы, три из пяти братьев, умерли в ссылке; старший из живых, невольный инок Филарет, томился в монастыре; в Москву был возвращен из ссылки один только Иван Никитич, неспособный к правильной деятельности паралитик. Семья Щелкаловых жила в безвестности, и старший из «великих дьяков» Андрей уже умер. Бельский жил в ссылке, так же как и слепой «великий князь всея Руси» Симеон. Один Ф. И. Мстиславский сохранял свое первенство в царском синклите именно потому, что никогда – ни раньше ни после – не показывал желания власти. Весь правительственный кружок, оттеснивший от влияния на дела княжескую знать последних лет Грозного и времени царя Федора, теперь, со смертью талантливейшего своего представителя Бориса, окончательно сошел со сцены и оставил свободным поле действия. В среде близких и преемников Бориса в Москве не было налицо ни придворных авторитетов, вроде блаженной памяти Никиты Романовича, ни государственных умов вроде самого Бориса Федоровича.
При недостатке людей с личным весом и влиянием естественно было выйти вперед людям с притязаниями родовыми и кастовыми. Исчезла в лице Бориса сила, умевшая, вслед за Грозным, давить эти притязания, и они немедленно ожили. Гнет опричнины не мог заставить ее жертв забыть то, что говорили им родословцы и летописи, что так волновало Курбского и других писателей его круга и его симпатий. Потеря власти и влияния, утрата наследственных земель, новые условия землевладения и службы, выдвигавшие во дворце и в опричнине на место родовой знати цареву родню и служню, унизительная обстановка жизни под вечным страхом опалы, подневольное прислуживанье в опричнине, – разве мог со всем этим помириться потомок Рюрика или Гедимина, помнивший свою «породу»? Разве мог он отказаться от попытки вернуть себе отнятое достояние и попранную «честь», раз он почувствовал, что ослабела рука, стягивавшая его узы? Конечно нет. Со смертью Бориса неизбежна была реакция в поведении бояр-княжат, и нам кажется, можно действительно наблюдать эту реакцию. Разумеется, во главе боярской партии в деле восстановления и оживления старых боярских преданий должны были стать старейшие, наиболее родовитые семьи. Такими были из Рюриковичей князья Шуйские, а из Гедиминовичей князья Голицыны. Еще при старой династии, как мы уже знаем, Шуйские почитались первыми из «принцев крови» в Москве. Как коренной восточнорусский род, Шуйские ставились выше «по отечеству» не только всех прочих Рюриковичей, но и старейших Гедиминовичей. Когда в 1590 году потомки Ивана Булгака, князья Иван Голицын и Андрей Куракин, попробовали местничаться с кн. Дм. И. Шуйским, то получили от царя Бориса жесткий ответ: «Что плутаете, бьете челом не о деле? Велю дать на отцов ваших правую грамоту князю Дмитрию Шуйскому!» Династические права Шуйских, вытекавшие из родового старейшинства, знали и в Литве. В 1605 году старик Замойский рассуждал, что и кроме названного царевича Димитрия есть законные наследники Московского царства: после прекращения бывшей династии права на престол, jure successiones haereditariae, переходят на дом Шуйских. Годом позже «освященный собор» московский официально писал, что В. И. Шуйский покойному царю Федору Иоанновичу «по родству брат». Сам же Шуйский полагал, что он принадлежал даже к старшей ветви того рода, от которого шла его младшая братия – бывшие московские цари: в своей подкрестной записи он высказывал не без остроумия, что его прародители были давно «на Российском государстве», а потом по старшинству своему получили Суздальский удел, «якоже обыкли большая братия на большая места седати», и оттого он теперь справедливо учиняется царем «на отчине» своих прародителей. Это было несколько высокомерно даже по отношению к династии Калиты, перед которой Шуйские умели быть послушны до того, что попали в «дворовые» или, иначе, в опричнину царя Ивана. В свою очередь, князья Голицыны первенствовали в Гедиминовичах. Они вели себя от старшего брата Наримонта (или Патрикея), тогда как другие видные роды московских Гедиминовичей, Мстиславские и Трубецкие, шли от «младших» Явнутия и Ольгерда. В своем Патрикеевом роду Голицыны были моложе Хованских, но колено Хованских захудало и держалось низко, а Голицыны всегда были «велики». Если Мстиславские, Иван и Федор, сидели в думе выше Голицыных, то это происходило не от преимущества «породы» Мстиславских, а от милости к ним Грозного, которой бояре иногда кололи глаза Мстиславским. Кроме того, со смертью Вас. Юрьев. Голицына в 1585 (7193) году в думе боярской семь лет не было никого из Голицыных по их молодости, что и отметил Флетчер, назвав всех Голицыных его времени юношами (youths al). Только в 1592 году было сказано боярство Ивану Ивановичу Голицыну, а в 1602-м его младшему двоюродному брату Василию Васильевичу. Когда подросла эта семья сыновей Василия Юрьевича Голицына и стали действовать братья Василий, Иван и Андрей, род Голицыных стал опять заметен и влиятелен, а личные свойства Василия Васильевича Голицына сделали его заметнейшим из бояр.
Так самими обстоятельствами намечались боярские семьи, которым должно было принадлежать первое место в рядах боярско-княжеской реакции в том случае, если бы такая реакция стала возможной. Очевидно, подозрительный Борис боялся ее возможности и угадывал ее вожаков. Покорных ему Шуйских, несмотря даже на свое родство с ними по жене, он всегда в чем-то подозревал. Говорят, что он следил за ними даже тогда, когда они были у него в милости, и подвергал допросам и пытке тех, кто их посещал. Как относился он к Голицыным, достаточно указывает уже то положение, в каком находился при нем В. В. Голицын. Вступление на престол Бориса застало этого князя на воеводстве в Смоленске; возвращенный на короткое время в столицу и возведенный в бояре, он затем был отправлен в Тобольск, где был воеводой в 1603–1604 годах. В сущности, Борис его держал в почетной ссылке, и, конечно, не из чувства доверия к нему[81]. Но в наших глазах большое значение имеет тот поразительный факт, что Борис не задумался послать всех этих подозрительных князей во главе войск против Самозванца. В походе 1604–1605 годов были Василий и Дмитрий Ивановичи Шуйские, Василий и Иван Васильевичи Голицыны, был и Ф. И. Мстиславский. Значит, Борис при всей своей осторожности не боялся, что эти бояре стакнутся с претендентом на его престол. Между тем существует известие, признаваемое многими за достоверное, что Борис обвинил в подготовке Самозванца именно бояр. Если захотим принять это известие, то нам следует его ограничить. Не князей «великой породы» заподозрил Борис в самозванческой интриге, а другой слой боярства, очевидно тот самый, который он подверг опале и ссылке в 1600–1601 годах. Подтверждение этому служит известный факт из боярских сношений с королем Сигизмундом при Самозванце. В начале 1606 года Самозванец прислал в Краков гонцом дворянина Ив. Безобразова. Отправив посольство от пославшего его «непобедимейшего императора», Безобразов передал королю через Гонсевского тайное поручение, данное ему от Шуйских и Голицыных. Эти знакомые нам бояре жаловались королю, что он дал им в цари человека низкого и легкомысленного, жестокого, преданного распутству и расточительности – словом, недостойного занимать престол. Бояре извещали короля, что они думают, как бы свергнуть этого царя и заменить его королевичем Владиславом. Если предполагать, что князья Шуйские и Голицыны в числе прочих бояр были причастны самозванческой интриге и участвовали в подготовке Самозванца, то каким наивно-дерзким должно было быть подобное обращение к королю! Как бы могли они говорить, а он слушать такие упреки и жалобы по поводу того, что «король им дал» низкого и дурного человека? Удивление бояр и смелость, с какой они высказывали это чувство перед Сигизмундом, становятся понятны лишь в том случае, если мы предположим, что круг Шуйских и Голицыных действительно был чужд затее с Самозванцем. В то время как в далеком Сийском монастыре старец Филарет, очевидно узнав «от всяких прохожих людей иных городов» о появлении и успехах Самозванца, уже с февраля 1605 года оставил жить «по монастырскому чину», стал «всегда смеяться неведомо чему», сердился на монахов и кричал им, что «увидят они, каков он вперед будет», – в то самое время князья-бояре водили войска на Самозванца, бились с ним, проливая даже свою кровь, прогнали его к Путивлю и сами еще не знали о себе, каковы они вперед будут. Очевидно, они в начале войны не сразу освоились с положением и, не зная Самозванца, не тотчас решили, что следует предпринять и как держаться в борьбе нелюбимого ими царя с неведомым царевичем.
Смерть Бориса положила конец нерешительности князей-бояр. Только что основанная Борисом династия не имела ни достаточно способного и годного к делам представителя, ни сколько-нибудь влиятельной партии сторонников и поклонников. Она была слаба, ее было легко уничтожить, – и она действительно была уничтожена. Молодой царь Федор Борисович отозвал из войска в Москву князей Мстиславского и Шуйских и на смену им послал князя М. П. Катырева-Ростовского и П. Басманова. Два Голицына, братья Василий и Иван Васильевичи, остались под Кромами. Перемены в составе воевод были произведены, вероятно, из осторожности, но они послужили во вред Годуновым. Войска, стоявшие под Кромами, оказались под влиянием князей Голицыных, знатнейших и виднейших изо всех воевод, и П. Ф. Басманова, обладавшего популярностью и военным счастьем. Москва же должна была естественно пойти за В. И. Шуйским, которого считала очевидцем углицких событий 1591 года и свидетелем если не смерти, то спасения маленького Димитрия. Князья-бояре сделались хозяевами положения и в армии, и в столице и немедленно объявили себя против Годуновых и за «царя Димитрия Ивановича». Голицыны с Басмановым увлекли войска на сторону Самозванца. Князь же В. И. Шуйский в Москве не только не противодействовал свержению Годуновых и торжеству Самозванца, но, по некоторым известиям, сам свидетельствовал под рукой, когда к нему обращались, что истинного царевича спасли от убийства; затем он в числе прочих бояр поехал из Москвы навстречу новому царю Димитрию, бил ему челом и, возвратясь в Москву, приводил народ к присяге новому монарху[82].
Так держали себя представители княжеской знати в решительную минуту московской драмы. Их поведение нанесло смертельный удар Годуновым, и В. В. Голицын даже не отказал себе в удовольствии присутствовать при последних минутах Борисовой жены и царя Федора Борисовича. Но одни бояре не могли бы, конечно, отдать Самозванцу ни войска, ни Москвы и не могли бы направить против Годуновых стихийного движения масс, если бы в недрах этих масс не было соответствующих течений. К сожалению, нет желательного количества данных для того, чтобы изучить эти течения. Измена войска под Кромами и восстание Москвы на Годуновых изображаются источниками не вполне отчетливо.
Мы уже знаем, в каком положении была рать Годунова под Кромами. Она устала от зимнего похода, много болела, теряла людей от побегов и отъездов и получала подкрепления посошными черными людьми. Боевая годность ее была сомнительна как от общего расстройства полков, так и от того, что в ней убывал лучший элемент – поместные дворяне центральных городов – и оставался элемент ненадежный – «ратные люди Северских городов, стрельцы, казаки и черные люди». Так именно изображали состав войска официальные данные 1608 года. Как бы ни была велика численность подобной армии, ее нельзя было считать сильным войском. Этот «flos et robur totius Moscoviae» (так величал эту армию иезуит Лавицкий) был настолько непригляден и слаб, что в его расстройстве надо видеть одно из побуждений измены Басманова. С другой стороны, в армии уже гнездилась измена: в отдельных лицах и частях войско было сильно деморализовано. Мы знаем даже имена перебежчиков, приносивших Самозванцу из полков московские вести: таков был, например, «сын боярский молодой арзамасец Абрам Бахметев», принесший Самозванцу первую весть о Борисовой смерти. У Ис. Массы читаем много подробностей о тайных пересылках под Кромами между осаждающими и осажденными, также между московским лагерем и Путивлем, где был Самозванец. Очень вероятно сообщение Массы, что Басманов, приехав к войску, каждый день рассылал по всему лагерю людей, чтобы выведать настроение рати, и убедился, что большинство уже на стороне Димитрия, а не Годуновых; тогда он стал искать средств передаться Самозванцу без пролития крови.
По описанию измены в летописи, дело было так, что воеводы Басманов, братья Голицыны и М. Гл. Салтыков провозгласили царем Самозванца «в совете» с «городами» Рязанью, Тулой, Каширой и Алексином, то есть по соглашению с детьми боярскими названных городов. Одна разрядная книга подтверждает это, указывая, что «своровали рязанцы и иные дворяне и дети боярские», именно «Прокофей Ляпунов с братьею и со советники своими из иных заречных (т. е. на юг от Оки) городов втайне вору крест целовали». И в другой разрядной говорится, что именно «рязанцы и украинные городы изменили и приложилися к расстриге». «Сказание о Гришке Отрепьеве» также на первом месте ставит «воинских людей рязанцев», а «Повесть 1606 года» присоединяет к ним еще «детей боярских новгородских». Наконец, Гонсевский свидетельствовал в 1608 году, что ему лично ржевские и зубцовские дворяне выражали в 1606 году живейшее удовольствие по поводу торжества Самозванца. Из всех этих указаний можно вывести то лишь одно заключение, что затея Голицыных и Басманова была сочувственно принята и поддержана отрядами детей боярских, принадлежащих к более высокому слою служилого класса, чем пограничная служилая мелкота. Помещики и вотчинники «больших статей», какими были, например, Ляпуновы на Рязани, впервые выступают здесь на поле действия всей массой, «городом», и выступают против Годуновых, а не за них, хотя, казалось бы, именно этим провинциальным служилым земледельцам Борис благоприятствовал всего больше. Напрасно будем мы искать в памятниках изложения мотивов, по которым дети боярские «своровали» под Кромами, «собрався, приехали к разрядному шатру, где бояре и воеводы сидели» и, повязав их, стали присягать царю Димитрию Ивановичу. Никто нам не объясняет поведения дворян. Имели ли они твердое понятие о том, что делают, или же полусознательно дозволили увлечь себя в смуту, доверяя своим вожакам и воеводам и искренно почитая Самозванца подлинным царевичем, – это остается в пределах простых догадок. Правдоподобнее, впрочем, второе предположение. Состояние умов в войске было так смутно, настроение так неопределенно, среди ратных людей обращались такие противоречивые слухи, что достаточно было одного решительного толчка, и вся масса готова была податься по данному ей направлению. Братья Голицыны и Басманов дали ей этот толчок через таких удобных для агитации людей, как Ляпуновы[83].
До той поры, когда Прокопий Ляпунов поднялся на степень борца за национальность, то есть до 1610 года, семья Ляпуновых не вызывает симпатий. Современник Грозного, Петр Ляпунов, с пятью сыновьями, Григорием, Прокопием, Захаром, Александром, Степаном и с племянниками Семеном, Василием и Меншиком были очень заметны в своем Рязанском краю. Рязань тогда отличалась очень постоянным и сплоченным составом служилого населения благодаря своему обособленному положению между «диким полем», болотными пространствами так называемой «мещерской стороны» и сплошными лесами Цны и Мокши. В этом углу давно обжились и перероднились, ссорились и мирились между собой зажиточные и многолюдные семьи детей боярских «выборных» и «дворовых»: Ляпуновых, Сумбуловых, Ржевских, Биркиных, Кикиных, Измайловых, Колеминых, Шиловских, Коробьиных, Осеевых и многих других. Хорошо поставленные в отношении служебном и землевладельческом, люди этого круга были притязательны и отличались гонором. В 1595 году один из Ляпуновых, Захар, был жестоко осужден за местнические претензии; в другой раз все Ляпуновы «родом» местничались с князьями Засекиными, с которыми их родня имела «недружбы многие про землю». Очень рано, еще в 1584 году, обнаруживается наклонность молодых Ляпуновых к смуте и самоуправству. Они вместе с Кикиными «пристали к черни», когда она после смерти Грозного встала на Богдана Бельского и пошла на Кремль. Есть интересные указания на близость Ляпуновых к «дворовому дьяку» Ивана Грозного, Андрею Шерефединову. Этот отъявленный негодяй и насильник, пользуясь личной близостью к Грозному, присваивал самым наглым образом чужие земли и чужих людей на Рязани, а пособником ему служил в этом деле Александр Ляпунов. Заметим, что осужденный и отставленный от дел после смерти Грозного Шерефединов оказался одним из первых сторонников Самозванца и был в числе убийц жены и сына Бориса. В 1603 году опять слышим о Ляпуновых: Захар Ляпунов был уличен в том, что посылал на Дон казакам «заповедные товары», то есть предметы вооружения и вино. За это он снова понес наказание, как и в 1595 году. Наконец, есть слух, что бояре тайно посылали какого-то племянника Прокопия Ляпунова к королю Сигизмунду с просьбой помочь Самозванцу. Весьма вероятно, что этого и не было на самом деле, но не лишено значения, что к подобному слуху возможно было привязать одного из Ляпуновых. Может быть, самого его к королю и не посылали, а, говоря старым языком, «имя его посылали». Итак, Ляпуновых видим против Бельского, который был приятелем Бориса, и Ляпуновых видим в некоторой близости с Шерефединовым, который Годуновым был удален от двора. Соображая эти обстоятельства, можем заключить, что Ляпуновы при Борисе должны были чувствовать себя не особенно удобно. Строгие же наказания, которым, без сомнения, подвергли Захара Ляпунова, должны были озлобить его род против Годуновых. Отсюда можно объяснить решимость Ляпуновых изменить правительству Федора Борисовича[84].
Прокопий Ляпунов среди рязанских детей боярских играл большую роль, потому что был на первом месте в числе окладчиков Окологородного стана на Рязани. За ним, как за избранным и доверенным лицом, должна была пойти вся дружина рязанцев не только Переяславля-Рязанского, но и других рязанских городов, например Ряжска, где у Прокопия были также знакомцы, даже обязанные ему поручительством по службе. Когда же рязанцы вошли в «совет» к Басманову и Голицыным, за ними легко увлеклись служилые люди и других южных городов. По картинному описанию Ис. Массы, когда заговорщики 7 мая бросились на воевод и стали переходить через р. Крому на соединение с гарнизоном Кром, то в лагере поднялся ужасный беспорядок: «Никто не знал, кто был врагом, кто другом; один бежал в одну сторону, другой – в другую, и вертелись как пыль, вздымаемая вихрем». Далеко не все были посвящены в замысел изменников. Князь Андрей Телятевский до последней минуты не бросал «наряда», то есть порученной ему артиллерии, и убежал в Москву, когда понял, что изменники осилили. Отряд немецкой конницы также готов был к бою, не желая изменять Годуновым. Пораженные неожиданным предательством, различные части войска теряли порядок и бросались в бегство. До самой Москвы бежали растерянные люди, и «когда их спрашивали о причине такого внезапного бегства, они не умели ничего ответить». И многие из тех, кто остался под Кромами служить новому царю Димитрию, знали столь же мало о положении дел и жалели, что не ушли. Большинство ратных людей в перевороте сыграло пассивную роль и желало только того, чтобы окончить долгий и трудный поход. Уведомленный об этом, Самозванец не замедлил распустить войско. Тотчас как узнал он о сдаче московской армии, он послал под Кромы из Путивля князя Бориса Михайловича Лыкова, давнишнего друга Романовых, женившегося впоследствии на одной из дочерей Никиты Романовича. Князь Лыков приводил ко кресту ратных людей под Кромами на верную службу новому царю, а затем объявил милостивое разрешение царское войску разъезжаться по домам, «потому что оно было утомлено»; только «главнейшей части войска» он приказал ожидать его под Орлом. По получении грамоты Самозванца множество народа, говорит Масса, отправилось домой, даже не видав того царя, которому они только что присягнули и из-за которого столько натерпелись. Осторожнее казалось уйти подальше от событий столь загадочных и странных. Нельзя не заметить, что некоторая осторожность не покидала даже самих вожаков измены: по сообщению летописи, князь В. В. Голицын, а по сообщению Массы, Басманов приказали себя связать, как связан был И. И. Годунов в то время, когда дети боярские «приехали к розрядному шатру» с изменой. Это сделано было, «хотя у людей утаити», затем, чтобы на воевод не пало подозрение в соучастии. В такой предусмотрительности видна не одна боязнь, что замысел может окончиться неудачей. Воеводы рисковали, что Самозванец, получив их в свои руки связанными, не поверит их добровольному переходу на его сторону. Но им в ту минуту больше хотелось избавиться от Годуновых, чем доставить торжество тому, кого они не знали и в кого, может быть, сами не уверовали. Не суда Годуновых или Самозванца они боялись при измене, а общественного мнения, которое могло и не быть на стороне победившего Самозванца[85].
Так передалось претенденту московское войско. После 7 мая только гарнизон Калуги да стрельцы у Серпухова оказали некоторое сопротивление авангарду Самозванца. Сам же он с торжеством шел из Путивля к столице на Орел и Тулу, как раз через уезды тех украинных городов, дворяне которых передались ему под Кромами. Еще в Путивле прибыл к нему князь И. В. Голицын со свитой в тысячу человек бить челом «именем всего войска». В дороге встретили его сперва М. Г. Салтыков и П. Ф. Басманов, затем князь В. В. Голицын и один из Шереметевых. В Туле же и в Серпухове явились к нареченному царю Димитрию Ивановичу, как представители признавшей его столицы, братья Василий, Дмитрий и Иван Ивановичи Шуйские, князья Ф. И. Мстиславский, И. М. Воротынский, словом, цвет московского боярства. Они явились с придворным штатом и запасами, и Тула на несколько дней обратилась во временную резиденцию уже царствующего царя Димитрия. Под Серпуховом для Самозванца были устроены те самые походные шатры, в которых за семь лет пред тем и на том же месте величался Борис; тогда эти шатры, имевшие вид «снеговидного города», поразили Ивана Тимофеева, теперь ими восхитился Борша, описавший их в таких же выражениях, как и впечатлительный Тимофеев.
Окруженный войсками и двором, Самозванец уже издали стал распоряжаться Москвой. Он послал туда войско под начальством Басманова, а для управления делами отправил князя В. В. Голицына и с ним давно знакомых Самозванцу князя Вас. Мосальского-Рубца и дьяка Богдана Сутупова. Эти последние в 1604 году сдали Самозванцу Путивль и затем снискали его доверие, управляя в Путивле делами во время долгой стоянки там Самозванца. Из названных четырех лиц составилась комиссия, которой новый царь приказал «ведать Москву» и приготовить ее к царскому прибытию. С приездом в столицу этой комиссии в государстве настал окончательно новый правительственный порядок. Нареченному царю Димитрию вместе с военной силой стал служить и весь правительственный механизм.
Какое же положение дел застали в Москве новые административные лица?
Вскоре же после кончины Бориса, когда вопрос о дальнейшей судьбе московского престола сам собой вырастал перед грубыми и неискусными умами московской толпы, а слухи о Самозванце все более и более раздражали ее любопытство, уличная чернь отложила прежнюю сдержанность, стала обнаруживать беспокойство и волновалась. Она громко выражала желание видеть мать царевича Димитрия, инокиню Марфу, говорила о необходимости возвратить в Москву «старых вельмож», знакомых с событиями 1591 года, иначе говоря, Нагих. Народ желал иметь точные сведения о действительной судьбе углицкого царевича, а правительство не решалось их дать, опасаясь, что лица, близкие к углицкому делу, могут извратить его обстоятельства в пользу Самозванца, если станут говорить о деле с толпой. Из этих лиц на одного В. И. Шуйского считали возможным положиться и потому выпустили его к толпе. Он объяснял народу, что настоящего царевича действительно похоронили на Угличе и что взявший на себя его имя есть самозванец. Не знаем, сильно ли это подействовало на слушавших и действительно ли князь Василий потом в частных беседах говорил противоположное, но, во всяком случае, про эти уверения Шуйского забыли, когда беглецы из-под Кром принесли громовую весть об измене войска и бояр. Деморализация военной толпы передалась толпе уличной, страх бежавших заразил москвичей. В то время, когда одни сообразили, что нет более правительства и что они остаются, до поры до времени, на своей воле, другие почувствовали, что нет более порядка и надобно самим думать о своей безопасности и целости. Малейшая тревога разнуздывала одних и повергала в панику других. Когда прошел слух, что знаменитый атаман Корела стоит с казаками недалеко от Москвы, власти приказали возить пушки к стенам и валам. Делалось это очень вяло, и толпа издевалась над военными приготовлениями, а зажиточные люди спешили прятать свое добро, одинаково боясь и казаков Корелы, и московской уличной черни. Зловещий признак социального междоусобия вставал над Москвой в эти дни политической безурядицы, и постороннему наблюдателю представлялось, что служилое и торговое население Москвы «чрезвычайно боялось бедной разоренной черни, сильно желавшей грабить московских купцов, всех господ и некоторых богатых людей». Этот внутренний враг, толпившийся на московских площадях и рынках, для общественных верхов казался даже горше наступавшего на Москву неведомого победителя.
Неопределенность положения тяготила особенно потому, что от победителя не было вести. Грамоты Самозванца не доходили до населения, ибо их успевало перехватывать правительство Годуновых. Только 1 июня, стало быть, недели через три после известий о сдаче армии Самозванцу, московские люди услышали впервые милостивое обращение к ним нового царя. Его грамоту гонцы Г. Пушкин и Н. Плещеев успели разгласить в подмосковном Красном селе, большом и богатом, похожем на город. Красносельцы толпой, с которой не могла справиться годуновская полиция, проводили гонцов в самую Москву. Народные массы слушали их грамоту на Красной площади и склонились на сторону нового царя. Бояре дали увлечь себя в народном потоке, и Годуновы пали. В успехе нового царя одни видели торжество правды и Божий суд над домом Бориса, другие – только выход из тяжкого кризиса, третьи же – повод к тому, чтобы проявить наболевшее чувство злобы на «сильных» людей, на произвол их и обиды, на тяготившие последствия общественного неравенства. По меткому выражению Ис. Массы, в это время каждый мог скоро отыскать своего врага.
Вместе с низвержением правительства по всей Москве весь день происходил грабеж: грабили не одних Годуновых и их близких, но и людей далеких от правительства и ни к чему не причастных, например служилых и торговых немцев. Арестом Годуновых и водворением их на старом годуновском дворе руководили вельможи, взявшие дела в свои руки, грабежом же занималась чернь, у которой явился подстрекатель из числа тех же вельмож, именно Б. Бельский, допущенный в Москву после смерти Бориса. Так верх и низ московского населения произвели переворот 1 июня, после чего боярство двинулось навстречу царю Димитрию, а прочее население стало готовиться к приему царя в столице[86].
VIОтношение бояр-князей к новому царю Димитрию. Поведение Шуйских. Недовольство московского населения, знати и духовенства. Заговор против Самозванца; его руководители и участники. Подготовка восстания и предшествовавшее ему брожение. Переворот 17 мая 1606 года и временное правительство. Воцарение князя В. И. Шуйского. Заключение
Борьба была окончена. С торжеством Самозванца, однако, не обеспечивалась дальнейшая судьба престола и не водворялся порядок в государстве. Боярство отнюдь не могло примириться с властью Самозванца, в царственное происхождение которого оно никак не могло верить. В. И. Шуйский откровенно высказывал, что Самозванца признали царевичем только для того, чтобы свергнуть Годунова. Когда же Бориса с его домом не стало, миновала необходимость и в службе Самозванцу. Служить ему было тяжело еще и потому, что новый царь не привлекал к себе своим обращением. Первое же знакомство с его личностью и приемами в Туле в мае и июле 1605 года оказалось для бояр очень неприятным. К Самозванцу привезли «повинную» от Москвы бояре князья И. М. Воротынский и А. А. Телятевский и с ними «всяких чинов люди». Столичное посольство было принято новым царем одновременно с новопришедшими донскими казаками. Царь позвал казаков к руке «преже московских боляр», а казаки при этом «лаяли и позорили» их. После такого публичного бесчестья Самозванец еще раз призвал к себе бояр и сам их бранил («наказываше и лаяше, якоже прямый царский сын»); некоторых же из них, даже самого Телятевского, послал за что-то в тюрьму. Конечно, не Воротынскому и не Шуйским с Голицыными было терпеть такое обхождение от неведомого им проходимца. Решая передать ему государство, они ждали, что он воздаст им за это подобающую честь и благодарение и что он поймет и соблюдет надлежащее положение в стране титулованной знати. Но они увидели с первых же минут, что имеют дело с человеком, которому чужды политические традиции и житейский такт. Самозванец не понимал ни того, чем он обязан московским князьям, ни того, какое положение они желают создать или, вернее, возвратить в государстве.
Особенно раздраженными и нетерпеливыми оказались Шуйские. Трудно понять причины той торопливости, с какой они постарались отделаться от нового царя. Но, во всяком случае, их отношение к вопросу о подлинности или самозванстве воцарившегося монарха было так щекотливо и сложно, что неизбежно должно было портить их положение при этом монархе. В. И. Шуйский еще так недавно свидетельствовал в Москве о том, что он похоронил настоящего царевича в Угличе, а что во имя его идет «расстрига». Как мог он объяснить свои слова Самозванцу, которому он потом принес присягу? И как мог Самозванец довериться такому боярину, который на его глазах круто переменил свои речи о нем самом и который слишком много знал о настоящем царевиче и мог и вперед злоупотреблять этим знанием? В то время как другие виновники переворота, Голицын и Басманов, получили на первых же порах служебные поручения от Самозванца и, как его доверенные лица, поехали перед ним в Москву, Шуйские оставались в стороне. Это было последствием их поведения и, может быть, причиной той поспешности, с какой они стали агитировать против нового государя. Им было основание опасаться, что при перемене придворных лиц и влияний не им достанется первое место в правительстве, а между тем они притязали на него. Переворот 1 июня устранил тот порядок, которым они тяготились, но не создал такого порядка, какого они желали. Незачем было, с их точки зрения, терпеть новое положение вещей, и опасно было в интересах их семьи дать ему утвердиться. Вот почему Шуйские очертя голову бросились в агитацию, возбуждая московское население против нового царя, еще не успевшего приехать в свою столицу. Неизвестно точно время, когда уличили и судили Шуйских, но, во всяком случае, все дело Шуйских, до «казни» князя Василия и до ссылки всей семьи опальных князей, протекло в летние месяцы 1605 года, точнее, в первую половину лета. Письмо иезуита Лавицкого из Москвы, датированное 14 июля нового стиля, уже излагает не только вины Шуйского, но и суд над ним на так называемом «соборе» (in maximo consessu senatorum etiam spiritualium cun caeteris aliis) и относит казнь его, отмененную в последнюю минуту, к 10 июля по новому стилю, то есть к 30 июня по старому. В июле Шуйские были уже сосланы в галицкие пригороды. Если мы примем эту дату и вспомним, что 1 июня произошло свержение, а 10-го умерщвление Годуновых и что только 20 июня Самозванец приехал в Москву, то убедимся, что Шуйские необыкновенно спешили и что все «дело» их заняло не более десяти дней. Очевидно, они мечтали не допустить «расстриги» до Москвы, не дать ему сесть на царстве. Разумеется, их предприятие не могло иметь успеха и должно было казаться предосудительным и странным. В Москве никто еще не имел времени убедиться в справедливости того, что говорили Шуйские, – что новый царь не царевич, а расстрига и что он хочет «до конца разорить» православную веру. Не мудрено, что им пока никто не поверил и на пресловутом «соборе», который успели собрать менее чем в десять дней, никто им не «пособствовал»: «ни власти, ни из бояр, ни из простых людей, все на них же кричаху»[87].
Разрыв с Шуйскими и опала на них повлекли за собой и другие опалы и казни. Источники, говоря о лицах, которых коснулся розыск, рассказывают, что Шуйских выдала болтовня «без рассуду» близких к ним торговых людей, между прочим, известного в то время «церковного и палатного мастера» Федора Коня (или Конева); называется также имя казненного смертью Петра Тургенева; отмечается, что большинство подозреваемых принадлежало к духовенству. Если даже признать преувеличенным слух о том, что при самом начале правления нового царя «обыкновенно ночью тайно пытали, убивали и казнили людей» и что «каждый день то там, то здесь происходили казни», все-таки нельзя не заметить, что новое царствование началось не гладко и не вполне милостиво. Все слои московского населения испытали на себе, что «великий государь» не всех одинаково жалует, как обещал, «по своему царскому милосердному обычаю». С другой стороны, «великий государь» слишком жаловал тех, кого Москва не любила и боялась. С ним в Москву пришли казаки и польские роты и приехали польско-литовские паны вроде князя Вишневецкого. Весь этот народ имел претензию думать, что именно ему москвичи обязаны восстановлением династии, а новый царь – своим престолом. Поведение пришлецов было надменно и грубо, нравы распущенны. Москвичи оскорблялись предпочтением, которое оказывалось иноземцам, и свободой, с какой держал себя в Москве чужой люд. Правда, царь Димитрий скоро распустил свое воинство и расплатился с ним, но на смену ушедшим являлись в Москву новые выходцы искать торговых барышей или придворных милостей. Царь всегда бывал окружен чужеродными гостями и иностранной стражей. Народ, видавший приготовления к казни крамольника В. Шуйского, понемногу стал думать, что это был не крамольник, а провидец и страдалец за веру и правду. Можно полагать, что вопреки уверениям иностранных современников, выхвалявших Самозванца, его личность и дела не приобрели особой популярности у москвичей. А весной 1606 года нашествие поляков на Москву ради свадьбы Самозванца и Марины и вовсе отчуждило московское население от нового двора. Интересно указание в письме Бунинского к Самозванцу, в январе 1606 года, что даже такие невеликие люди, как Борша и Хрипунов, говорили между собой, будто на Москве уже точно дознались, что царь Димитрий не настоящий царь; подобные разговоры между москвичами были в ходу, стало быть, еще за полгода до свержения Самозванца[88].
Если московская толпа имела свои поводы к недоумению и неудовольствию, то у знати были свои особые причины чувствовать себя неудовлетворенной новым порядком. Самозванец поставил себя очень определенно по отношению к боярству. Он всячески показывал свое благоволение к названной своей родне: вернул из ссылки и возвысил Нагих, проведя в думу братьев и дядей своей мнимой матери Марфы Федоровны. Далее, Богдана Бельского, имя которого давно было связано с именем угличского царевича, Самозванец пожаловал в бояре, хотя и предпочел услать его на воеводство в Новгород, а не держать около себя. Наконец, он последовательно стремился восстановить прежнее положение известного нам боярского круга, разбитого царем Борисом. Романовы были возвращены из мест заточения. Старец сийский Филарет с весны 1606 года обратился в митрополита Ростовского; Ивану Николаевичу Романову сказано было боярство; даже прах умерших в ссылке Романовых возвращали для погребения на родине. «Великий дьяк» В. Щелкалов избыл своей опалы и был произведен в окольничие. Словом, возрождалась к новым успехам та среда дворцовой знати, от которой всю вторую половину XVI века терпели московские княжата. Самозванец даже вспомнил Головиных и как будто желал их вознаградить за опалу 1584 года быстрым возвышением Ивана и Василия Петровичей Головиных до сана окольничего. Ласкал он и князя Ф. И. Мстиславского, подарив ему старый Царев-Борисов двор в Кремле. Легко понять, что должны были чувствовать убежденные представители княжеско-боярских традиций при таком возрождении «аристократии времен опричнины». Только что уничтоженный боярской реакцией порядок возникал заново, а вожаки реакции отстранялись от дел, которыми так недавно, казалось, владели. Шуйские были в ссылке. Голицыны стали вовсе не заметны в шуме Самозванцевых утех и затей. На убылые места годуновской родни во дворце Самозванца являлись не великородные князья, а люди низшего слоя – Басманов, князья Масальские, князь Татев, даже столь неродословные дельцы, как дьяки Аф. Власьев и Б. Сутупов, дворянин М. Молчанов и думный дворянин Гр. Микулин, попавший в думу из стрелецких голов. Во дворце Самозванца формировался такой правительственный круг, который по своей пестроте и демократичности мог с большим успехом поспорить с «опришнинской» компанией Грозного. Самозванец, кажется, и сам чувствовал, что должен быть осторожнее с родовитым боярством, с которым он стал так далек. Во-первых, он возвратил в Москву Шуйских всего через четыре-пять месяцев после их ссылки. Конечно, им руководило в данном случае не легкомысленное великодушие, в котором его льстиво упрекал Бучинский, а необходимость уступить предстательству «некоторых сенаторов» (za przyczyna niektorych senatorow) и даже самой царицы-матери. Во-вторых, он пытался сблизить и даже породнить своих близких, родственников и друзей, с вельможами, которые, по выражению Ис. Массы, были нейтральны, то есть не принадлежали к его кругу. Нечего и говорить, что все подобные старания остались безуспешными. Шуйские, как только вернулись в Москву из галицких пригородов, послали заодно с Голицыными известного уже нам Ивана Безобразова к королю Сигизмунду с тайными речами о свержении Самозванца, а князь Мстиславский, обласканный Самозванцем, не задумался пристать к заговорщикам, когда они бросились на Кремлевский дворец[89].
Так, те самые элементы московского населения, которые произвели 1 июня переворот в пользу Самозванца, готовы были через несколько месяцев восстать против поставленного ими царя и окружающих его своих и чужих «тайноглагольников».
К ним прибавился и еще один враг «расстриги» – духовенство. Оно с особенным вниманием должно было ловить все слухи о том, что Самозванец находится в сношениях с папой и вообще близок с иноверцами. Присутствие в Москве людей иных исповеданий, уверенная смелость их поведения, посещение ими православных церквей и недостаток уважения к святыне волновали и возмущали блюстителей московского правоверия. За попустительство и личный либерализм в сфере обряда и внешнего культа Самозванец получил репутацию еретика, главной целью которого якобы было ниспровержение православия в государстве. Отобрание в казну некоторых участков церковной земли в самой Москве, поборы с монастырей – причем с одного Троице-Сергиева монастыря взято было 30 тыс. рублей – поддерживали убеждение во враждебном отношении царя к церкви. Духовенство считало подвигом благочествия всякую оппозицию «расстриге» и окружало блеском агиографической легенды всякое проявление личной стойкости в столкновениях русских людей с неправославным монархом. Пастыри церкви Гермоген Казанский и Феодосий Астраханский, знатный «первострадалец» князь Василий Шуйский и смиренный Тимофей Осипов, «муж благочестив образом и нравом», одинаково представлялись «доблими мучениками» и поборателями по вере за то, что смело отстаивали свои мнения перед Самозванцем. Духовенство, несомненно, не отказало бы в своем благословении всякому, кто «дерзнул» бы на «расстригу».
Надобен был лишь вождь и руководитель, чтобы сплотить недовольных и организовать восстание. С осени 1605 года Шуйский вторично взялся за это дело или, вернее сказать, обстоятельствами был поставлен в центре движения. Он уже первой весенней попыткой приобрел ореол «первострадальца», и в глазах толпы его поведение было прямее и, так сказать, героичнее поведения всякого иного боярина, Мстиславского, Голицыных и прочих. Голова его лежала на плахе: этого одного было достаточно, чтобы снискать уважение патриотов. Затем, Шуйские имели большие связи в разных кругах общества. Летопись не раз указывает на близость к Шуйским московских купцов; в виде догадки заметим, что эта близость образовалась по старинной вотчинной оседлости князей Шуйских. Они имели вотчины в Клязьминском краю, в том районе, где сельские поселения достигли большого развития и отличались напряжением торгового оборота и разнообразием производительного труда. Население их вотчин связано было с московским рынком и связывало с ним своих вотчинных «государей». Насмешливое прозвище, данное в народе князю Василию Ивановичу Шуйскому, «шубник» произошло от шубного промысла, который был развит в старых вотчинах его рода, Шуйском уезде, откуда произошла и самая фамилия Шуйских. Могли Шуйские рассчитывать, кроме собственно московского населения, и на помощь иногородцев. Есть указания, что они сумели «присовокупить» к своему совету детей боярских новгородских и псковских, которые и сыграли в восстании деятельную роль. Один, правда мутный, источник сообщает вероподобное известие, что Шуйские стянули в Москву своих «людей» из разных вотчин. Наконец, за Шуйскими пошли и воинские отряды, расположенные временно под Москвой для дальнейшего «польского» похода в Елец; может быть, в их числе и были те 3000 новгородцев, о которых упоминает Масса[90].
Для того чтобы собрать народ и подготовить его к согласному действию, необходимо было время. Подготовка восстания началась еще в конце 1605 года, как видно по времени обращения бояр к королю через Ивана Безобразова и по январскому письму Яна Бунинского к Самозванцу. С начала же 1606 года Самозванец уже стал ловить признаки народного брожения. Ночью 8 января произошла ночная тревога в его дворце; было мнение, что переполох был вызван покушением на жизнь Самозванца со стороны известного нам А. Шерефединова. В Великом посту, который в 1606 году начался 3 марта, московские стрельцы «поговорили» про Самозванца, что он разоряет их веру, и стала «мысль быти в служилых людях в стрельцах, якобы им к кому было пристать». Эта мысль стала известна Басманову, начальнику стрельцов. Поговорившие стрельцы были схвачены и избиты своими же товарищами, которым выдал их Самозванец для расправы. Голова стрелецкий Гр. Микулин за усердие в искоренении измены был пожалован в думные дворяне, а в то же время (29 марта) слепой великий князь Симеон Бекбулатович был послан из Москвы в Кириллов монастырь с приставами и с особой о нем грамотой. Самозванец, очевидно считая Симеона за такое лицо, к которому могли или хотели «пристать», приказывал его постричь в монахи и «покоить» в монастыре так же, как ранее покоили там ссыльного старца Иону Мстиславского. Через месяц после стрелецкой смуты приезд слишком большого количества гостей из Речи Посполитой на свадебные торжества Самозванца не понравился населению Москвы. Слишком свободное и шумное, порой даже наглое поведение вооруженного «рыцарства» раздражало москвичей настолько, что в «рядах» полякам перестали продавать порох и свинец «для того, чтобы веселые гости постоянными выстрелами не тревожили народа и не нарушали общего спокойствия». Самый чин свадебных церемоний и пиров, не вполне обычный, не согласованный с требованиями московской порядочности и степенности, возбуждал народное негодование, тем более что на царскую свадьбу в Кремль простого народа и не пустили. Сильная стража пропускала в ворота только служилых людей да иноземцев. Если раньше заговорщикам надо было искусственно возбуждать народ против «расстриги», то после женитьбы царской, наоборот, бояре могли опасаться, что народное буйство испортит их расчеты и вскроет прежде времени их замыслы. С 12 мая народ начал волноваться всей массой, и все последующие дни Самозванец получал донесения об этом от офицеров своей стражи. Предостережения шли и от польских послов, бывших тогда в Москве; для послов опасность казалась настолько явной, что они уже с 15 на 16 мая всю ночь содержали свои караулы на Посольском дворе. Самозванец же в непонятном ослеплении считал свои власть и безопасность совершенно прочными, думая, по выражению Палицына, что он «всех в руку свою объят, яко яйце»[91].
Однако удар ему был нанесен очень скоро. Утром 17 мая до 200 бояр и дворян ворвались в Кремль и кинулись во дворец. Это были руководители заговора. Они распространили слух, будто бы паны режут бояр («рапу boiar dumnych cleka»), и народная масса частью бросилась в Кремль на помощь заговорщикам, частью же была направлена на дома, в которых жили поляки и литва. В убийствах и грабеже иноземцев принимала участие главным образом уличная толпа, московское простонародье. Когда заговорщики, убив Самозванца, получили возможность вмешаться в уличный беспорядок, они старались унять толпу, охранить осажденных поляков от дальнейшей опасности и взять их в свою власть и опеку. На улицах появились князья Шуйские, Мстиславские, Голицыны, бояре И. Н. Романов, Ф. И. Шереметев, окольничий М. И. Татищев. Они везде водворяли порядок, разгоняли толпы буянов, ставили к польским домам для охраны отряды стрельцов, отправляли сдавшихся им иноземцев в безопасные от народных покушений дворы. Словом, они объявили себя временным правительством и добились повиновения. Их слушались стрелецкие войска; под их руководством стала действовать администрация: Земский двор – московское градоначальство – отыскивал уцелевших от погрома иноземцев, вел им списки и возвращал их на Посольский двор или их господам или же давал им казенный приют до высылки на родину. Порядок восстановлялся, хотя и не сразу. По замечанию поляков, в Москве тогда чернь была сильнее бояр, как и вообще бывала она сильнее во время бунтов[92].
Через два дня после смерти царя Димитрия из среды боярского правительства избран был в цари князь В. И. Шуйский. Род Рюрика снова занимал престол в лице старшего из своих великорусских представителей. Боярско-княжеская реакция в Москве, овладев политическим положением, возвела на царство своего родовитейшего вожака.
Вступлением царя Василия Ивановича «по коленству своему» на престол «великого Российского царствия прародительской его царской степени» закончился первый период московской смуты, который мы назвали династическим. Дальнейшая борьба между царем Василием и его врагами, спорившими с ним за престол и власть, велась, как увидим ниже, не столько за династические права претендентов, сколько за торжество того общественного порядка, какого желали их сторонники. Поэтому-то ожесточенная война за Димитрия с царем Василием была возможна и при том условии, что самого Димитрия не существовало, даже при том условии, что в его существование верили не все борцы его стороны.
В начале рассмотренного периода наше внимание держалось в сфере дворцовых отношений и было обращено на группировку отдельных лиц высшего правительственного и придворного круга. Затем мы перенесли наше изучение от центра государства на его южные границы и от общественных вершин на украинные массы и их увлечение Самозванцем. Такое раздвоение интереса обусловлено свойствами государственного кризиса, в котором одновременно развивались два процесса. Верхние слои общества переживали последствия опричнины: здесь, взамен разгромленного Грозным княжеско-боярского круга, формировалась новая аристократия служебно-дворцового характера и происходили столкновения отдельных лиц и кружков за придворное преобладание. Внизу народные массы, не имевшие сил снести возложенные на них государством тяготы, пришли в движение, бродили и искали выхода своему недовольству. Прекращение династии Калиты открыло новой московской аристократии дорогу к трону и перессорило ее на вопросе о том, кто будет наследовать престол царя Федора. В борьбе за престол эта аристократия была разбита Годуновым, но успела противопоставить царю Борису пагубную для него идею самозванщины. Когда эта идея воплотилась в названного «царевича Димитрия Ивановича», бродившие массы нашли удовлетворение в поддержке этого царевича и в борьбе за него с московским правительством. Именно население «Польской» и Северской украйны Московского государства, а не польско-литовское войско доставило победу Самозванцу. Однако победой Самозванца воспользовалась не эта среда украинных людей, а вновь образовавшаяся реакционная партия бояр-князей. Сначала она увлекла на сторону Самозванца высшие разряды московского войска под Кромами и открыла царю Димитрию путь в столицу. Потом, свергнув этого царя Димитрия путем уличного переворота при сочувствии духовенства и столичного населения, она образовала в Москве временное правительство олигархического характера. Последним выражением торжества реакционной партии было воцарение князя Василия Шуйского, вожака олигархов.
Однако такой исход борьбы должен был озадачить и озлобить народные массы, принимавшие участие в предшествовавших движениях. Они вправе были ждать от Самозванца, как воздаяния за оказанную ему помощь, льгот и облегчений, а вместо того они увидали водворение в государстве боярской власти, им очень мало приятной. В следующей главе мы увидим, как они отнеслись к этому неожиданному для них факту.