Днём я выхожу на Печерск; там будут, будто бы, встречать самого Деникина. Манифестации проходят одна за другой вот впереди одной идет дама, в руках она держит национальный флаг. Большая, плоская, некрасивая, она кричит на всю улицу: «Господа, кто за Деникина, идите за мной. Петлюра. его не пускает в город, в наш город! Господа, идите за мной, этого нельзя допустить!»
Машинально я вмешиваюсь в толпу. Идём по направлению к Лавре. Неужели Петлюра, действительно, не впускает Деникина? И, если это правда, то как же мы, с этой дамой во главе, можем ему помешать?
А в толпе уже один только разговор, одна общая для всех тема: «жид». Ненависть к ним объединила всех, и какая ненависть: «жиды, жидовка, комиссар, комиссарша». «Бить, резать, грабить». Некоторые, более мягкие, вспоминают варшавский бойкот. Но все, без исключения, отожествляют евреев с большевиками, и все, без исключения, требуют для них наказания.
У дворца мы останавливаемся. Оттуда выходит духовенство, поют «вечную память». Все снимают шапки, женщины доходят до истерики, военные салютуют. И никто не хочет понять, что нельзя манифестировать у Царского дворца, когда по ту сторону Днепра стоят еще большевики.
С приходом Деникинских войск я перешла из Китайского Исполкома в наш дом, тоже по Левашевской улице, и была твердо убеждена, что с китайской службой уже навсегда покончила.
На другой день я пошла туда за некоторыми забытыми вещами. У самого исполкома свалка, окружили кого-то, одетого в грузинскую форму, и бьют его. За него хватается и старается защитить своим телом женщина; бьют и ее. «Что такое, в чем дело?» спрашиваю. «Чекиста поймали», радостно гогочет толпа. «Да почем же они знают, что это чекист?» «Ну как же, того вся улица знала, тоже папаху носил».
Два офицера пытаются отстоять его говорят, что чекистов надо арестовывать, а не избивать на улице. Их не слушают, еще немного будут бить и их.
Толпа стремится куда-то, увлекая за собой своих жертв. На мостовой остаются следы крови. Я слышала потом, что их растерзали обоих и что избили заступавшихся за них офицеров. Думаю, впрочем, что последнее неправда. — Первое время по приходе добровольцев, настроение в Киеве было очень тяжелое. Особенно плохо приходилось живущим в Липках. На Садовую улицу, где были Ч.К., совершались настоящие паломничества, и сопровождались они всегда избиениями евреев и чекистов. Последние, разумеется, наблюдали все это с другой стороны Днепра, а страдали невинные: пользуясь общим озлоблением, люди сводили между собой свои счеты и мстили друг другу.
Однажды, неподалеку от Ч.К., я встретила г-на Н., богатого помещика, постоянно жившего в Киеве. Прежде я его мало знала, но при большевиках он как-то обращался ко мне, прося сохранить в Исполкоме его картины. Я это сделала, и с тех пор мы ближе познакомились. Теперь он стоял на углу Левашевской и Институтской, с ним несколько мужиков. «Всех перерезать надо, — говорил Н. — Сколько они христианской крови пролили, сколько над нами издевались».
«Да что, барин! Слышно, уже на Слободке убили 70 человек».
«Что 70 — мало! Всех надо истребить! Довольно они над нами царствовали».
Я остановилась послушать. Увидя меня, Н. отвернулся. Я не хочу долго описывать именно это настроение. Все это уже достаточно часто ставилось в вину добровольцам, и я думаю, что они сами впоследствии поняли, какую ошибку совершили, поддерживая и даже отчасти раздувая ненависть к евреям среди киевлян. Мне хочется рассказать теперь о том, как мы пережили тяжелые дни 1-5 октября, о которых здесь, Европа, вероятно, даже не узнала.
После того как угомонилась немного Киевская черная сотня, мы стали жить в городе, под защитой добровольческих властей более или менее спокойно. Был один случай, правда, что большевистская флотилия подошла по Днепру совсем близко к Киеву и даже обстреляла его, по нам это объяснили случайным недосмотром берегового дозора, и это скоро было забыто, тем более, что человеческих жертв за собой почти не повлекло. Канонада несколько ослабела, да и мы к ней привыкли постепенно и нашли ей объяснение: «Да как вы то себе представляли, — говорили мы друг другу, — как только Киев будет занят, большевики сложат оружие и война прекратится? Ясно, что раз продолжаются военные действия, то и канонада иногда бывает слышна. Надо помнить, что Киев — это линия фронта».
Первого октября рано утром я проснулась от особенно близких разрывов. Я не придала. этому значения, мысленно повторила сама себе все только что приведённые объяснения и собралась заснуть дальше. В тот день как раз мне поставили в комнату керосиновую печку, и я радовалась непривычному в Киеве теплу.
Однако грохот поневоле действовал на нервы. Я встала, оделась. Все домочадцы уже собрались в зале, выглядевшей особенно разоренно и неуютно после того, как в ней очень долго квартировали большевистские части.
«Что случилось, в чем дело?» спрашиваем друг друга. Никто ничего не знает; говорят, какая-то банда подошла. близко к городу и обстреливают ее из Киева. «Да ведь стреляют не только отсюда, бывают и разрывы», — говорит другой. Надо вспомнить, что и тогда уже, и особенно теперь, не было ни одного киевлянина, не сумевшего бы отличить выстрел от разрыва и даже тот сорт орудия, из которого стреляют.
«Ну так что же? ясно, что банда отвечает. Ведь теперь у всякого мужика есть своя пушка».
Смотрим в окна. На улицах много народу, стоят, собравшись в кучку, воспитанницы Института с узелками в руках. Я выхожу из дому и спрашиваю их, что они здесь делают.
«Нас распустили домой», говорят они. «Отчего?» «Не знаем, отчего; кажется, большевики в городе, и мы не знаем, куда нам идти».
Мой брат, как раз в то время, купил квартиру в Пассаже и жил там, отдельно от матери и меня. Через несколько минут он является и накидывается на нас: «Вы еще здесь, забирайте скорее ценности и едем ко мне». «Да что же такое, наконец, случилось?» «Никто не знает, что именно, кто-то наступает на город; неизвестно, банда ли, или правильные большевистские части, и добровольцы уходят в Дарницу».
Начинается поспешное складывание вещей, брат торопит нас: слово банда всех особенно пугает; ясно, что первым долгом, как и вceгдa, пострадают Липки, где мы имеем несчастье жить. Наконец, собрались и переходим в Пассаж. Там начинаются обычные в таких случаях обсуждения, какая комната из имеющихся на лицо наиболее безопасная. Раздумывают над тем, с какой из четырех сторон света идет наступление, затем чуть ли не с компасом в руке эта сторона разыскивается. Теперь мы уже знаем, куда ядро попасть логически не должно, что отнюдь не мешает ему иногда именно там и разорваться. Некоторые киевляне имели ещё обыкновение заставлять окна матрасами, но мы до этого не доходили.
Мы усаживаемся все вместе в облюбованном нами помещении; идут обычные разговоры, высказываются догадки о том, кто эго пытается взять город; высчитывается количество воды и то, на сколько времени её может хватить. Жилец моего брата заходит к нам и предлагает изобретенный им способ утоления жажды, — сосать морковь. Я с негодованием отвергаю: лучше я сама пойду за водой на Днепр. «Все это одни разговоры, — философски говорит жилец. — Никуда вы не пойдёте, а сами придете ко мне за морковью».
Ночь проходит в приятном неведении того, кто на нас наступает, и что, в сущности, в городе происходит. Канонада стихла, только изредка раздается звук пулемета. Утром, часов в 10, я не выдерживаю и выхожу из Пассажа на Меринговскую{1}. «Вы куда?» спрашивает меня прохаживающийся взад и вперед около дома добровольческий офицер, в походной форме, с винтовкой в руках. «К себе домой, на Левашевскую». «Лучше не ходите, неспокойно». «Разве там большевики?» «Нет, большевиков мы отогнали, но слышите стрельбу? Все-таки лучше не выходите». Действительно, пулемет раздается отовсюду. Я все-таки иду, слишком уж тяжело взаперти. Прихожу домой, и узнаю от знакомых, что вчера приходили большевики, съели наш обед, велели открыть наши шкафы, посмотрели, что в них, но ничего не взяли, сказали, что идут за возом, еще вернутся. Шкафы запирать запретили, видимо надеются поживиться, как следует быть. «Какие большевики? — удивляюсь я, — ведь сейчас в городе добровольцы!» «Не знаю, только вчера были большевики».
В совершенном недоумении я ухожу в Пассаж. Там уже тоже кое-кто отважился выйти на улицу; рассказывают, что большевики, воспользовавшись веселым настроением выпившего под праздник добровольческого караула, ворвались вчера в город, и добровольцы, застигнутые врасплох, должны были отступать в Дарницу, но теперь вернулись и отбили Киев. К вечеру начинает лить дождь, и председатель домового комитета в Пассаже просит жильцов приютить у себя, — кто сколько может, — стоявших во дворе добровольческих солдат и накормить их. Все, конечно, соглашаются с восторгом. К нам приходят двое; мы их усаживаем, просим пить с нами чай и разделить наш скудный ужин. Солдаты благодарят, и за столом начинается общий разговор, сначала о том, из каких они губерний, долго ли на службе, а потом о большевиках. Солдаты их ненавидят от всей души, и мы, с радостью, удостоверяемся, что признаков разложения в Добрармии нет. Спрашиваем, хорошо ли большевики дерутся. Тема, оказывается, выбрана неудачно: «да что, — говорит один, — эти срулики только удирать умеют, разве это войска. Только что много их, оттого мы и отступили. Да и наши хороши: перепились и не заметили, что большевики у самого носа».
Разговор обрывается; после некоторого времени другой солдат, человек, по-видимому, светский, которого молчание тяготит, говорит, задумчиво глядя в окно: «Ишь, дождь какой! Вот теперь бы на Подоле забраться жидов резать. Самая подходящая, погода».
Мне наши гости окончательно перестают нравиться, брату тоже, и, поднявшись с места, он предлагает им пойти отдохнуть. Солдаты, видимо, соображают, что тут что-то не ладно, и один из них, вызвав жильца брата на кухню, спрашивает его, не евреи ли мы.