“Как росток маиса, выкопанный под корень…”[25]
Как росток маиса, выкопанный под корень,
Я, пустая раковина, забытая морем
В стороне от жизни, за урезом воды,
Оборачиваюсь к тебе, посмевшей меня полюбить:
Пойдем со мною, пойдем и найдем, может быть,
Ночи следы.
Ощущение холода[26]
Утро было светлым, чистым, как кристалл.
Ты терять свою свободу не хотела.
Ждал тебя, на птиц смотрел и знал:
Предстоит страданье, что бы я ни сделал.
“Фальшивой радости прибой…”[27]
Фальшивой радости прибой,
Под вечерок, хотя б на час.
Ты не со мной, я не с тобой,
Забылся сговор наших глаз.
Смерть, разделение – удел
Уже ступивших за порог.
Неспешное разъятье тел
В прекрасный летний вечерок.
“Как перевод небытия…”[28]
Как перевод небытия,
Вокруг меня предметы быта.
Никчемным, им под стать и я —
Ты не идешь, и жизнь разбита.
С самим собой, как с тенью тень,
Как с девкой уличной в кровати,
Я коротаю ночь и день
И так люблю тебя некстати.
Субботним днем бреду пешком
В толпе, снующей деловито,
И все шепчу себе о том,
Что жизнь разбита, жизнь разбита.
“Почему никогда нам не быть…”[29]
Почему никогда нам не быть,
Не быть
Такими, чтоб нас любить?
“В пустом пространстве жить, без вех и без опоры…”[30]
В пустом пространстве жить, без вех и без опоры,
Как птицы хищные в краю немых высот,
Но крылья есть у птиц, добыча, схватка, взлёт,
А у меня их нет. Есть зыбкие просторы.
Бывало, что меня ночь возвращала в мир,
И просыпался я с зарядом жизни новой,
Пульсировала кровь, летел секунд пунктир —
Была их цепь тогда реальной и весомой.
Но этому конец. Я по утрам с тоскою
Опять встречаю день; мне вечера милей.
Вступил я в полосу пустынных областей,
Не надо мне побед, хочу я лишь покоя.
В пустом пространстве жить, без вех и без опоры.
Мне дарит темнота спасительный покров,
Желанье тает в нем, он мягок и суров.
Иду сквозь ночь. Мой взгляд внимателен и зорок.
“Нить забвения тянется, ткется и ткется…”[31]
Нить забвения тянется, ткется и ткется
Без конца, без начала. Хоть плачь, хоть моли.
Жизнь, как белый корабль, закрывающий солнце,
Уплывает, скользя в недоступной дали.
Внешний мир[32]
Я смерть внутри себя сквозь эту жизнь пронес,
Мне радость подменил невидимый некроз.
Частица холода всегда, везде со мной —
Живу отшельником в толкучке городской.
Порой спущусь купить то пива, то газету
И в супермаркете брожу со старичьем,
Их взгляд невидящий не скажет ни о чем,
Да и с кассиршами калякать – мочи нету!
Пусть так, пускай меня считают нездоровым,
Мне выпал редкий дар веселье разрушать,
Зато могу в тоске, в унынье поддержать
И просто в мрачный день – таким же
мрачным словом.
Мне заменяет одинокая мечта
Проигранную жизнь, не ставшую судьбою.
Врачи накаркали все то, чего я стою,
И то, что стою я, не стоит ни черта!
Часы, за мигом миг, пусты, как дырки в сыре,
Покуда времена идут во внешнем мире.
“Бесприютная ночь, я бегу от тоски…”[33]
Бесприютная ночь, я бегу от тоски,
Не питая надежды дожить до утра.
Плотным саваном душит и вяжет жара,
И в пустынном подъезде звенят каблуки.
На диванчик привычный в квартире ложусь,
На подушках лежу, только сон не идет.
Грязноватое солнце лениво встает,
Поднимаюсь как робот и снова тружусь.
Утомительный день, яркий солнечный свет,
Кофе чашка за чашкой, до боли в висках,
Телу мерзко в рубашке, штанах и носках,
Застревают в мозгах заголовки газет;
Вот и Дом инвалидов. У входа в метро
Телеса секретарш, инженеров смешки,
Словно лай кобелей. Под глазами – мешки.
Мы несемся по кругу, где в центре – ничто.
“Желание больше ничего не делать и, главное, не чувствовать ничего…”[34]
Желание больше ничего не делать и, главное,
не чувствовать ничего,
Внезапная потребность умолкнуть, отстраниться
ото всего,
И, созерцая мирный, красивый Люксембургский сад,
Быть старым сенатором, одряхлевшим под грузом
наград.
И больше ничто – ни дети, ни их кораблики,
ни музыка главное, —
Не нарушит мою отрешенность, почти атараксию,
такую славную,
Ни любовь – это главное, – ни страх,
ни сердца сжатие…
Ах, больше никогда не вспоминать объятия!
Возможный конец пути[35]
Что душу теребить? Я все же твердо знаю,
Что жил и видел жизнь людей и диких трав.
Я не участвовал, но все же твердо знаю —
Особенно сейчас, на склоне дня, – что прав.
Вокруг со всех сторон такой знакомый сад —
Теперь я искушен в своем надежном знанье
И этих ближних троп, и дальних эстакад,
И скуки отпусков, и скуки мирозданья.
Да, здесь-то я и жил, жил на излете века,
Неплохо жил, при всех уходах и растравах
(Ожоги бытия – от солнца и от ветра);
Теперь покоиться хочу вот в этих травах.
Подобно им, я стар. Я юн, подобно им,
И полон шороха весеннего природы,
И прожил, как они, – смят, но невозмутим, —
Цивилизации оставшиеся годы.
“Рассвет стремительного солнца…”[36]
Рассвет стремительного солнца —
Вот так бы в смерти преуспеть!
А людям – лишь бы все стерпеть:
Мой бог, да что им остается?
Нам не по силам, не с руки
Сносить тоски осенней стоны,
Мой бог, а жизнь так монотонна
И горизонты – далеки.
Зима – ни звука, ни следа:
Стою один во всей Вселенной;
Как голубой кристаллик льда,
Мечта чиста и совершенна.
“Ностальгия мне незнакома…”[37]
Ностальгия мне незнакома,
Но завидую я старикам,
Их холодным как смерть рукам
И глазам, нездешним как кома.
Незнакома мне жажда признанья,
Но завидую я нахалам
И ревущим детишкам малым,
Что умеют быть в центре вниманья.
И опять, свалившись в кровать,
До утра, как всегда, буду ждать я
Стука в дверь, ледяного объятья;
По ночам я учусь умирать.
“В Венеции, у парапета…”[38]
В Венеции, у парапета,
Я думал о тебе, Лизетта:
В той базилике золотой
Ты стать могла бы мне женой.
Вокруг толпа спешит, пестрея,
И хочет жить еще быстрее.
А я старик – внутри и вне:
Одна любовь осталась мне.
Последние времена[39]
Ожидают тяжелые нас времена,
Ожидают нас ночи немыслимой боли.
Будем сглатывать слезы, пьянея от соли.
Жизни нашей вот-вот оборвется струна.
Где любовь? Заблудилась в потемках она.
Будем рвать торопливо письмо за письмом,
Лучший друг обернется заклятым врагом,
Будет путь в никуда, и дороги без цели,
И пески раскаленные вместо постели,
Будет страх, что таится за каждым углом,
Он крадется, как память, по следу за мной
И безмолвно смеется у меня за спиной;
Его цепкие пальцы крепки словно сталь,
И хрустальны глаза, устремленные вдаль,
Он над миром висит, будто нимб ледяной.
Ожидает нас смерть. Это факт, милый друг.
Время выпустим мы из слабеющих рук.
Все, что знали и прожили я или ты,
Проплывет перед взглядом у смертной черты,
Сожаленье мелькнет – и все кончится вдруг.
III
“Народ, который любит жизнь…”[40]
Народ, который любит жизнь,
Познать создателя стремись.
Но снова только ночь вокруг
Да сердца стук.
“Вот фотографии детей…”[41]
Вот фотографии детей,
Вот безусловная любовь.
Но нам не избежать смертей;
На небе встретимся мы вновь.
“Да правда ли, что есть там кто-то в самом деле…”[42]
Да правда ли, что есть там кто-то в самом деле,
Кто после смерти нас с любовью примет всех?
Я холод сотен глаз встречаю с дрожью в теле;
Я к людям ключ ищу – нет, это просто смех.
Да правда ль, что помочь друг другу могут люди,
Что можно счастья ждать и не в тринадцать лет?
Есть одиночество, где шанс на помощь скуден;
Твержу я про любовь, которой, знаю, нет.
Я в центр выхожу под вечер, к ночи ближе,
В моих глазах мольба, иду на зов огня.
Бульвары золотом струятся по Парижу;
Как сговорились все не замечать меня.
А ночью я звоню, приникнув к телефону:
Набрать, один гудок, и трубку положить.
Тень прячется в углу, вблизи магнитофона,
Беззубый скаля рот, – ей некуда спешить.
Бестелесные[43]
Латентному, теплящемуся присутствию Бога
Ныне конец.
В неком пустынном пространстве мы плаваем, наги,
Даже тел у нас нет.
Плавая в холоде пригородной парковки
Перед торговым центром,
Гибким движением корпуса поворачиваемся
в сторону
Субботних супружеских пар,
Обремененных заботами, обремененных детьми.
А их дети за вкладыш с Грендайзером затевают
шумную склоку.
“Чудовищная смесь бесчисленных прохожих…”[44]
Чудовищная смесь бесчисленных прохожих
Плывет по улицам. Свод неба извращен.
Зеленые тона – всё новые, еще —
Я создаю. Вот пудель рядом ожил.
О, Шопенгауэр, я мысленно с тобой.
Тебя люблю и различаю в бликах окон:
Сей мир безвыходен. Я старый шут с пороком.
Здесь очень холодно. Прощай, Земля. Отбой.
В конце концов все разойдутся по домам,
Формулировка ироничная весьма.
Откуда знать мне, кто успел тут поселиться?
Здесь есть и санитар, и должностные лица.
И есть друзья у них – я думаю, немало.
Я подошел к стене. Я размышляю вяло,
Пока галдят они, как полчище горилл;
Я видел клетки их, когда глаза закрыл.
Я в восемь по утрам иду вдоль стен церквей,
Я вижу в транспорте старушек умиранье;
И скоро свет дневной замрет, замрет за гранью.
И тут встает вопрос о смысле всех Церквей.
“Ты что-то говорила о сексе…”[45]
Ты что-то говорила о сексе, об отношениях между людьми. Говорила ли ты вообще? Вокруг было шумно; казалось, с губ твоих слетают слова. Поезд въезжал в туннель. С легким потрескиванием, с легким запозданием загорелись лампы в купе. Я ненавидел твою плиссированную юбку, твой макияж. Ты была скучна, как сама жизнь.
Среда. Майнц – Долина Рейна – Кобленц[46]
Очевидная двойственность одиночества. Я смотрю на стариков, сидящих за столиком, их минимум десять. Можно от нечего делать их сосчитать, но я уверен, что их минимум десять. Ох! Если б только я мог улететь на небо, улететь на небо сию же минуту! Они говорят все cразу, производя какофонию непонятных звуков, где можно различить лишь отдельные жеваные слоги, словно выгрызаемые зубами. Господи! Как же трудно примириться с миром!..
Я сосчитал. Их двенадцать. Как апостолов. А официант, надо думать, Христос?
Не купить ли мне футболку Jesus?
“Бывают мгновения, когда буквально слышишь…”[47]
Бывают мгновения, когда буквально слышишь насмешливое шуршание времени, ускользающего среди тишины и уюта,
И смерть опережает нас по очкам.
Становится скучно, и соглашаешься ненадолго отвлечься от главного, сделать какое-то нудное, но необходимое дело, считая, что оно займет три минуты, А после с тоской замечаешь, что два часа улетучились почему-то.
Время безжалостно к нам.
Иногда вечерами кажется, будто день пролетел за четверть часа, и, естественно, начинаешь думать о возрасте, торопиться,
Пытаешься блефовать, чтобы разом наверстать полгода, и не находишь ничего лучше, как опять исписать страницу,
Потому что – за вычетом редких моментов истории и нескольких личностей, чьи имена нам известны из книг, —
Лучший способ обыгрывать время – не пытаться прожить в нем сполна, ловя каждый миг.
Место, где наши поступки вписываются в гармонию мира, где они волшебно последовательны и свободны от противоречий,
Где все наши “я” дружно шествуют рядом без раздоров и драм,
Где правит абсолют, где идеалы вечны,
Походка – танец, а слова – псалом,
Не существует на земле.
Но мы туда идем.
Тело абсолютной идентичности[48]
Дом Бога похож на взрытый кротом бугорок,
Там много ходов,
Галерей, куда телу протиснуться трудно;
Но внутри этот дом безнадежно пустой.
Небесный Иерусалим существует и здесь, на земле,
В глазах некоторых женщин;
Сперва происходит отладка, что-то вроде
синхронизации приемных устройств
и установки соединения,
Потом взгляды тонут и отражаются в чем-то
невероятно чудесном, несущем спасение,
Которое есть Другой и Единый,
Пространство и неподвижная точка.
Отринув время, мы оказываемся в царстве
идентичности – путь как будто недлинный.
В центре Господнего Храма есть комната
с побеленными стенами и низеньким потолком;
Посредине стоит алтарь.
Те, кто сюда попадает, бывают сначала удивлены
атмосферой пустоты и безмолвия,
которыми проникаешься понемногу;
Почему пуст алтарь?
Разве так надлежит являть себя Богу?
И лишь после многих дней, после многих ночей
бдения и созерцания
В центре пространства вдруг проступает нечто,
подобное солнцу, обретающему очертания,
Нечто такое, что стягивает пространство
и организует его, как ядро,
Центральная точка, вокруг которой
формируется мир и воплощает себя
в потрясающем топологическом переплетении,
Точка, продолжительное созерцание которой
готовит душу к скачку в абсолютную идентичность,
недосягаемую для изменения.
Названия для этой точки нет ни в одном языке,
но она источает радость, свет и добро.
“Мир выглядит, как никогда, однородным и прочным…”[49]
Мир выглядит, как никогда, однородным и прочным. Девятичасовое солнце медленно и полого струится по улице; старинные и современные здания соседствуют довольно беззлобно. Я, частица человечества, сижу на скамейке. Парк совсем недавно обновили; фонтан вот установили. На этой скамейке сидя, я думаю о человеческом виде и ощущаю себя гуманным; сижу гуманно напротив фонтана.
Фонтан современный: вода течет между серыми полусферами, падает медленно с одной на другую. Между ними она могла бы только сочиться, но архитектор придумал хитрей: сначала вода заполняет неторопливо верхние полусферы; когда они переполняются, она тихонько капает в нижние; через какое-то время – его промежутки кажутся мне неравными – всё разом опустошается. Потом вода наливается снова, и процесс повто ряется.
Может быть, перед нами метафора жизни? Сомневаюсь. Скорей, архитектор хотел инсценировать свое представление о вечном движении. Не он первый, не он последний.
Пятница, 11 марта. 18 час. 15 мин. Саорж[50]
Лежу в гостинице; мышцы мои отдыхают после ходьбы; они слегка горят, но это приятно.
Не могу я как человек западный, сентиментальный, спонтанный, по-настоящему принять для себя буддизм (со всем, что буддизм включает в себя: с этим упорным исследованием тела, направляемым разумом; упорным, почти научным исследованием тела, его реакций и использованием этих реакций в мистическом поиске и в быту).
Иначе говоря, я остаюсь романтиком, зачарованным идеей полета (полета чистого, духовного, с телом никак не связанного). Я чту целомудрие, святость, невинность; верю в слезный дар и молитву сердца. В буддизме все более разумно, более целесообразно; однако я не в состоянии проникнуться им.
Я лежу на кровати, мышцы мои отдыхают; и я чувствую, что готов, как в юные годы, изливать душу до бесконечности.
“Я как мальчик без права на слезы и ласки…”[51]
Я как мальчик без права на слезы и ласки;
Уведи меня в царство хороших людей,
Уведи меня в ночь, покажи мне, как в сказке,
Мир с другими созданьями, чудо содей.
Я надеждой живу, вековой, первобытной,
Как те старые негры, что дома – князья:
Подметают метро с непонятной улыбкой —
Одиноки, как я, безмятежны, как я.
“И правда, этот мир, где дышим тяжело…”[52]
И правда, этот мир, где дышим тяжело,
Внушает нам лишь злость, до дрожи отвращенья,
Желание сбежать, без права возвращенья.
Нас больше не прельстит букет газетных слов.
Нам вновь бы обрести исконный отчий дом,
Крылом архангела заботливо укрытый,
И жить моралью странной, позабытой,
Что освящала жизнь – до смерти, день за днем.
Нам нужно что-нибудь, что нежность утолит,
Нам нужно что-нибудь, похожее на верность,
Что сможет превзойти собою эфемерность.
Нам больше не прожить от вечности вдали.
Бульвар Пастера. Вторая половина дня[53]
Голубые глаза, туристический вид.
Это немцы об обществе спорят за пивом.
Их Ach so с разных столиков сразу летит
В теплый воздух живой со словесным приливом.
Слева химики дружно воркуют за пищей:
“Технологии новые синтез продвинут!”
Всем от химии радостно, грустно от виршей.
Хорошо бы прийти нам к науке единой.
Эти цепи молекул, философия “я”
И абсурдная жизнь архитекторов модных…
Разлагается общество, секты – свободны.
Может, лучше восславим монарха, друзья?
“Сгусток крови, злобы сгусток…”[54]
Сгусток крови, злобы сгусток.
Это люди, говоришь?
Это люди, кроме шуток.
Ночь упала на Париж.
А в обманчивой лазури
Две ракеты повстречались.
Старичок, слегка прищурясь,
Древний коготь изучает.
Динозавры, динозавры
С неразумными глазами,
Тоже бились вы бесславно,
По болотам замерзая?
Было ль время добрых истин,
Был ли гармоничный век?
Отчего, скажите, в жизни
Так страдает человек?
“В Мохаве, выжженной, безбрежной…”[55]
В Мохаве, выжженной, безбрежной,
Рос двухтысячелетний кактус,
Как бог-хранитель безмятежный;
Сквозь лаву он пробился как-то.
В день равноденствия, весной,
В канун глобальных потрясений,
Идут индейцы в час ночной
Пред кактусом склонить колени.
И ночь горит от их заклятий,
Дрожащих, как язык змеи, —
Всё, чтобы Время в результате
Желаньям подчинить своим,
Чтоб убедить его свернуть
С пути, замкнуть свои извивы.
Настанет день когда-нибудь,
Когда над Временем красиво
Захлопнет крепкие замки
Архитектура их стенаний.
И станем мы легки, легки…
И Вечность снова будет с нами.