Ода другому месту — страница 2 из 3

ратимое будущее. Мы не видим этого будущего. Но наше внутреннее железо чувствует будущего прикосновение: задней стенкой грядущее прижато к текущему, и боль с переднего края уже добивает до ближней к нам перегородки, подвигающейся вперед с каждой долей секунды.

Через десять лет мой друг умрет. И за эти десять лет мы найдем возможность увидеться не более пяти раз.

***
***
***

Я дорожу этим блокнотом. И этим, и сотней других. Собственно, у меня ничего больше нет.

— Ха-ха-ха… Все, что мне светит в любви, не продлится и дня, — говорю я. — Если даже на секунду представить, что у меня появился любовник… Он кончился бы максимум через час после своего появления.

— Почему?

— Со мной не о чем говорить. Я не обаятельный человек, я не смешная, не умею шутить, я абсолютно лишена остроумия, у меня нет интересных историй, никаких случаев из жизни — ни в поезде, ни в пионерлагере, ни с аквалангом — ничего, у меня очень плохая память, предельно узкий круг интересов. Мой мозг категорически избирателен по отношению к информации. Я всю жизнь читаю одни и те же книги, их сколько-то штук, не знаю, десять? Двадцать… Мое сознание производит минимум содержания, минимум. И весь этот минимум конвертирован в текст — подчистую. Вся содержательная часть моего сознания вынесена во вне — на бумагу, на жесткий диск. Ну, что бы я могла делать на первом свидании? Высосать бутылку вина в одну калитку. Все.

— У тебя очень странные представления о любви и любовниках.

— Да почему странные-то? Нет, ну, правда, серьезно, что я могу предложить мужчине, кроме своего тела? А тела у меня больше нет. Вернее, оно есть. Но мы больше не вместе. Оно уже давно не принадлежит мне и ведет какую-то автономную, неисповедимую жизнь, главным интересом которой являются эстетика и таинство саморазрушения.

— А долейте кипятка, пожалуйста, в чай.

Я оборачиваюсь на хохот. Из чистого любопытства. За соседним столом четыре девушки. Молодые. Ничего определенного. Какая-нибудь Mail.Ru Group. Или, например, DHL. Не знаю, MegaFon, Yandex, что-нибудь в этом роде. Умеренная одежда. Рубашки. Ворот расстегнут (на одну пуговицу). Выщипанные брови. Мелкие украшения. «Гвоздики» в ушах. Ухоженные волосы. Вторая бутылка вина. Судя по разговорам — специально не за рулем. Праздник. Повод.

— Моя мама вышла в фейсбук, — говорит одна. — Я ей сказала, так, мама, можно я не буду тебя френдить?

— А вы знаете, в моей ленте — Ермилов? — спрашивает другая. — Знаете, такой, э…

— Это который под парусом ходит? Там было двести фотографий, на яхте…

— Нет-нет-нет, Ермилов… это другой…

— А, да-да-да, все, я поняла какой, тот, который книгу написал?

— Господи, сейчас кто только книгу не написал… Слушайте, я же говорю, что я, если буду покупать каждую книгу, которую пишет мой какой-нибудь друг, то я на этих книгах — разорюсь, а читать все равно некогда.

— Ну, давайте выпьем! За миропонимание и любовь!

— И за развитие!

Через полчаса нам приносят счет. На улице уже темно. Мы прощаемся и расходимся в разные стороны. Я иду по Тверской. Несмотря на раннее время — половина восьмого — на центральной улице пусто. Мало прохожих. Люди едут в автомобилях. Вернее, не едут. Автомобили стоят. Намертво пригнанные ряды. Плотно выстроенный косяк металлических рыб, гремящих нутром и рыгающих газом, — зашедший в тупик косяк, в непроницаемой толще которого неподвижно разрываются криком сирен две скорые. Они вымыты так же чисто, как и двенадцать лет назад — в две тысячи первом. Но ныне им не достигнуть того несчастного человека, который течет на асфальт через дырку в собственной голове. «И…я» тоже теперь не та. В столовой начали продавать шампанское. Бокалы и чашки заменили на одноразовые стаканы. За тарелки противно браться — с тыла они вульгарно грязны. Это как раз интересно. В посудомоечные машины перестали закладывать порошок? Может быть, их никогда и не было, этих машин? Просто раньше, пока не отсохли выдернутые в Россию шведские корни, тарелки все-таки мыли. А теперь отирают плевком. Пример ли это ассимиляции? Кто знает. Я иду по Тверской. Тринадцатый год я здесь. В Орехово больше нет дешевых пивных. Их нигде больше нет. У каждого выхода из метро открыт «Кофе Хауз». «Шоколадница». И «Японская кухня». Я помню все эти разговоры десятилетней давности: Москва, ах, слишком большая, человек не может умозрительно воспринять пространство Москвы как единое архитектурное целое — всю жизнь проведя на Планерной, можно умереть, не увидев Текстильщиков и т. д., и т. п. Сегодня это смешно. Нет больше Планерных. Нет никаких Текстильщиков. Есть один непрекращающийся «Кофе Хауз». Мозгу незачем теперь приноравливаться к совершению эдакого непонятно-пространного кульбита в диапазоне двух с половиной тысяч километров квадратных — не нужно пытаться осознавать Москву как единое архитектурное нечто. Она нарочито едина. Она уже настолько едина, что ее даже перестаешь замечать. Как березовый лес вдоль дороги. Торговые центры. Кофейни. Ашаны. Вайфаи. Люди, катающие пальцем в айфоне. Роллы с майонезом. Молочный улун. Экспресс-маникюр. Банкоматы. Розовые соломинки в стаканах. Упаковка подарков в цветную бумагу. Астрономические тиражи единиц пространства, в неустанном промышленном гуле производства которых вдруг раздается чей-нибудь слабый голос:

— Я люблю Патрики. Там столько выпито, столько слез пролито в эту землю, каждый двор, каждый угол…

И этот голос звучит так странно — так наивно, так неуместно, так чисто и так беззащитно открыто, как звучал бы голос человека, доживающего в хосписе последние дни и говорящего вдруг дежурящим у постели медсестрам о том, что на будущий год хорошо бы увидеть Красное море.


* * *

Прохладно. На очень пыльном стекле пальцем выведено: Пахтакор чемпион. «Филимонова и Янкель» развернут к миру стеклянной витриной. В витрине огромный аквариум. Там едва пошевеливаются гламурные морепродукты. Краб. Несколько лобстеров. Клешни перевязаны. Девочка, лет пяти, просит отца остановиться и посмотреть. Папа, спрашивает она, а зачем им завязывают лапки? Чтоб не кусались, отвечает парень в гондонке. Девочка еще маленькая. Она думает, это всенародный океанариум. Она внимательно дышит открытым ртом, и растревоженное стекло запотевает. В стеклярусе, которым расшита шапка девочки, отражается синий бред проблескового маяка запертой в пробке скорой. Заторможенный краб слабо поводит усом. И девочка, усладившись, вздыхает. Она не понимает, что это — еда, которую завтра картинно спрыснут лимоном. Пойдем, доча, они искусственные, говорит парень в гондонке. Он стоит за спиной девочки, свесив неприкаянные красные руки. Но девочка хочет дождаться следующего привета от потустороннего друга. Парень в гондонке оглядывается.





— Слышь… — обращается он ко мне, — не подскажешь, это… как до Белорусской нам дойти…

Через минуту я сворачиваю в Палашевский.

Спускаюсь в винный подвал. Беру бокал темпранильо. Пытаюсь читать. Но не могу сосредоточиться. Дружба девочки с крабом выматывает меня: я чувствую себя человеком, только что откинувшимся после приговорения к ста часам непрерывного фильма Муратовой под музыку Збигнева Прайснера. Я откладываю книгу. В зале пара-тройка компаний. Две девушки. Три девушки. Шесть девушек. Они выглядят так же, как те, что сидели в другом ресторане около часа назад. Рубашки. На шеях тонкие украшения — цепочки чуть видны в приоткрытых на одну пуговицу воротниках. Маленькие сережки. Неопределенные часы. Айфоны. Специально не за рулем. Звонки. Краткие переговоры с няней. Хрестоматийный выбор: постные вина. Рислинг. Пино Гриджио. Просекко. Ничего предвещающего.

— Я всегда себе думаю, если это случится, то за пятнадцать секунд! — говорит одна. — Раз и все. Легкая смерть.

— Ну, падать-то он будет долго, — возражает другая, — минуту точно будет падать.

— А вы знаете, что в этот момент время растягивается? — спрашивает третья. — Эта минута, знаешь, как у тебя будет тянуться…

— Господи, ты подсадила меня на страх!

— Да ладно!

— Ха-ха-ха!

— Ну, давайте выпьем за здоровый идиотизм!

— А я теперь афобазол запиваю винишком — и нормас!

— Для тех, кто, как говорит мой папа, слаще морковки ничего не ел, это — ничего.

— Господи, девочки, как мне жалко таджиков… Они такие классные!

Я оплачиваю темпранильо и выхожу на воздух. Выпив, я начинаю думать, что кое-что все-таки переменилось к лучшему. Скажем, теперь девушки носят туфли до декабря и позже. Никто не смотрит на это особенно косо. Никто вообще не смотрит на девушек. Их слишком много. Столько уже не нужно. Девушек слишком много. Писателей слишком много. Пиар-менеджеров. Кулинаров. Психотерапевтов. Столько уже не нужно. Я не уверена даже, что и дизайнеры теперь кому-то нужны.


* * *

Днем я читаю ленту. Вера описывает кое-какие проблемы. Кое-что об издержках профессии. Три абзаца о наболевшем. В комментариях, среди прочего, кто-то постановляет: выходи замуж и рожай ребенка. Вечером, в супермаркете, я вижу семью. Мама в очереди в мясной отдел. Папа — неподалеку, читает айфон. Сын, лет двух с половиной, пытается заглянуть в контейнер, набитый мороженой уткой. Мальчик цепляется за борт и силится подтянуться. Папа ничего не знает об этом — он продолжает читать. Папа прекрасен. Зауженное пальто. Благополучный драп. Кеды. Продуманные тона. Гармонично развитые, пропорциональные кисти рук. В конце концов, ребенок падает и в падении ударяется головой о тележку. Плач. Понятно, что этот плач отвлекает папу от телефона, может быть, уже в пятнадцатый за день раз. Папа берет из тележки пачку макарон и бьет ею мальчика по голове. Ты оборзел? — говорит ему подошедшая тут же мама. Папа молчит. Он смотрит на жену, но не может с ней говорить: его сознание дезинтегрировано интернетом. Часами перенимая от виртуального сложно дифференцированную структуру, сознание папы распалось на тысячи независимых элементов и высвободило из разрозненного себя память, ценности и функцию речи. Папа молчит. Кроме того, по глазам его видно, что он систематически недосыпает. И что ему приходится слышать от бездетных друзей о тяжести внутренних и внешних конфликтов. Я понимаю, что этот парень и автор прочтенного днем комментария — одно и то же лицо.