С Иваром мы к этому времени были уже неплохо знакомы, поскольку ходили с ним в одну мастерскую — к корифею советской сценаристики Святославу Игорьевичу Боксеру. Знаменитым Боксера сделали фильмы-сказки, например про великую любовь женщины-академика и крановщика. Боксер любил удобства, и ему было лень из-за каких-то там учеников выходить из дому, поэтому уроки по специальности проходили у него на квартире. Каждый понедельник Ивар Юмисея стучал в дверь моей комнаты и спрашивал, с трудом выговаривая русские слова: «Ну что, поехали?» Дорога к Боксеру была длинная, и поскольку Ивар принадлежал к людям, для которых беседовать означает, во-первых, говорить самому, во-вторых, говорить самому и, в-третьих, слушать другого на протяжении того точно отмеренного промежутка времени, в течение которого в голову приходит следующий повод поговорить самому, то уже за несколько месяцев я неплохо ознакомился с историей Эстонии, ибо этот предмет интересовал его в наибольшей степени. Ивар рассказал мне, что эстонцы — это очень древний народ, уже много тысячелетий живущий в одном и том же месте на берегу Балтийского моря, которое он называл Западным. Однажды я спросил у Ивара, кто был эстонским царем, например, в первом веке до нашей эры, а именно — в тот период, когда Тигран Великий создавал свою империю[4], и он ответил, что у них правил не царь, а была демократия, как в Древней Греции. Тогда я полюбопытствовал, кто были наиизвестейшие эстонские полководцы и философы той эпохи, но Ивар сказал, что к сожалению, фамилий он мне назвать не может, потому что не сохранилось никаких записей. «Неужели совсем все-все пропало?» — удивился я, и Ивар объяснил, что вообще-то не пропадало, поскольку не было вовсе. Когда же эстонцы создали свой алфавит, спросил я дальше, примерно в то же время, что армяне, то есть в пятом веке, или как? Оказалось (что я уже подозревал), что только в семнадцатом (или в шестнадцатом, толком не помню). Так, потихоньку продвигаясь в своих расспросах, я понял, что эстонцы были не древним народом, как мне пытались доказать, а молодым. Они появились на карте мира только в тринадцатом веке, когда в Эстонию пришли крестоносцы. С христианизации Армении к этому времени прошла тысяча лет. Дальше территория, где жили эстонцы, много веков переходила от одного государства к другому, до тех пор, пока то ли немцы, то ли шведы наконец не изобрели для них литературный язык и не научили их читать. Я сказал Ивару, что в таком случае говорить о ранней демократии эстонцев не приходится, это был всего лишь племенной строй, но он со мной не согласился. В конце концов мне надоело спорить, и я лишь молча слушал Ивара, и только когда он мне рассказал о Дерптском университете и о Хачатуре Абовяне, который там учился, я понял, почему Ивар не воспринимает моих доводов всерьез, ведь эстонцы в Армению за образованием не ездили, и зря.
После того фильма я узнал у Ивара, как зовут понравившуюся мне актрису, но большего интереса не проявлял. Да и был ли он вообще? Однако когда через некоторое время мне позвонил из Еревана мой приятель Армен, редактор журнала кино, и предложил поехать в Эстонию, чтобы написать очерк о тамошнем кинематографе, я сразу подумал о Кюллике. Армен недавно купил себе кооперативную квартиру и изыскивал теперь всяческие возможности оплатить долги: мы договорились, что он командирует меня из Еревана в Таллин и оставит себе ту часть денежных средств, которую мне тратить не придется, поскольку я заметно ближе к точке назначения. Вот так и получилось, что где-то в начале апреля, когда в Ереване цветут абрикосы, я вышел из поезда в Таллине и для начала чуть не упал, потому что перрон был еще во льду.
Город был мне почти незнаком, я попадал сюда только однажды, и то лишь на день, случилось это больше десяти лет назад, я учился тогда на первом курсе, ездил в составе делегации университета на фестиваль дружбы народов, и в памяти моей от этого путешествия остались только силуэты готических церквей и варьете, где я впервые в жизни (не считая пляжа) видел полуобнаженных женщин. Зато этот регион был хорошо известен Коле Килиманджарову, который мне объяснил перед отъездом, что Прибалтика для Советского Союза — это примерно то же, что Диснейленд для американцев, то бишь приятное место развлечений. Прогулка в средневековом Старом городе, за которой непременно следует посещение маленького подвального бара, где стены завешаны медвежьими шкурами, на столах горят свечи и бармен в галстуке бабочкой с равнодушной вежливостью смешивает роковые для привыкших к чистой водке русских голов коктейли. В итоге все это можно сравнить с экскурсией в музей Дикого Запада, где интерьер точь-в-точь из времени, когда ковбои еще стреляли по бутылкам и друг в друга, но опасности, что в тебя угодит шальная пуля, уже не существует. «Видишь ли, в душе все эстонцы — лесные братья, но ты не обращай на это внимания, — учил меня Коля, — они просто немножко свихнулись от одинокой жизни на хуторах».
Что на гостеприимство эстонцев мне особенно рассчитывать не стоит, я уже знал по опыту своего дяди Ашота, который, находясь в Таллине в командировке, спросил у прохожего, где тут можно поесть, но когда направился в указанную коренным жителем сторону, то пришел на берег моря. Дядя рассказывал об этом как об анекдоте, объясняя, что эстонцы терпеть не могут русских и, наверно, приняли его за славянина, но, судя по тому, как он при этом гладил свой более чем неславянский череп, он чувствовал себя изрядно обиженным. Этот разговор имел место незадолго до моего брака в связи с тем, что родители Анаит предложили нам поехать в Таллин в свадебное путешествие. Но Анаит тогда уже была в состоянии, когда боятся, что в самолете затошнит, и мы отправились вместо Таллина в Дилижан.
Гостиница была белая и высокая и больше всего напоминала склеп. Администраторша бросила на меня холодный и презрительный, если не сказать, раздраженный взгляд, так что я сразу вспомнил своего дядю Ашота и подумал, что сейчас меня тоже отправят к морю, но нет, пришлось только заполнить несколько анкет. По вестибюлю шатались какие-то подозрительные типы с красными квадратными лицами, как у докеров, но в ярких нейлоновых куртках и в туфлях на толстых рифленых подошвах, стало быть, иностранцы, возможно, иностранные докеры. Они были пьяны, разговаривали громкогласно, как это делает плебс, попадая в чужую страну, хохотали вовсю и рыгали. Один из них даже спал, привалившись лицом к столу, но я обратил внимание, что на них администраторша все равно поглядывала с какой-то особой мягкой приветливостью, примерно такой, которую иногда выказывают довольные собой матери, лаская взором хамоватых, но, несмотря на это, дорогих сыновей.
Лифт ехал почти со сверхзвуковой скоростью и остановился так резко, что я еще раз вспомнил про несостоявшееся свадебное путешествие с облегчением. Было жарко, я снял берет и увидел в зеркале наказание большинства армян — раннюю лысину. Что с такой внешностью делать в гримерке всегда окруженной интересными мужчинами актрисы? От полного самоуничижения меня спасли, как всегда, глаза. Говорят, что несчастье делает зрячим. У Коли Килиманджарова я завел небольшую романтическую интрижку с одной еврейкой, чьи большие карие и глядевшие словно прямо тебе в сердце глаза напоминали мне глаза армянок. «Неужели народ должен обязательно пережить геноцид, чтоб его глаза раскрылись?» — подумал я тогда.
Гостиничный номер не особо отличался от моей московской комнаты: мебель здесь, правда, была импортная, тараканы по вылизанному кафелю ванной не бегали, а на унитазе красовалось объявление: «Дезинфицировано», но в итоге это было такое же безличное помещение, даже еще хуже, потому что в общежитии я всегда мог постучать в стену и услышать в ответ «Что случилось?» Альгирдаса, тут же я был совершенно один. Все было столь же стерильно, сколь в новом мире Боумэна в «Космической одиссее», и я даже обрадовался, когда внизу проехал трамвай, визг которого на повороте казался более женственным, истеричным по сравнению с психопатическим грохотом его московских «коллег». Затем я подошел к окну и увидел море.
Мы, армяне, тоже морской народ, точнее, народ, оставшийся без моря[5], что, впрочем, одно и то же или не совсем, поскольку порождает чувства, еще более глубокие: ведь человеку всегда дороже то, что он потерял. Во времена Тиграна Великого нам принадлежали порты трех морей, и еще в начале этого века наши прадеды и прабабушки могли, сидя вечером под апельсиновым деревом где-то в окрестностях Трапезунда, смотреть, как солнце идет купаться, и было это перед тем, как турки выкололи у них глаза. Меня всегда удивляло, как армяне могут резать баранов после того, как с ними самими это так часто проделывали. Я, во всяком случае, родился уже среди гор, экскурсоводы про это говорят: «Какой величавый пейзаж», мне же место моего рождения представлялось скорее глубокой ямой, из которой небо видно только в просвет над головой.
Когда визг трамвая смолк, в комнате наступила тишина. Это была такая полная, чужая и непонятная тишина, что в первую минуту меня даже охватил страх, не взорвалась ли где-то некая беззвучная бомба, убив всех, кроме меня. Прошло несколько дней, пока я привык к этой тишине и догадался, что нахожусь в городе, где люди почти не подают голоса. В Ереване покоя нет даже ночью: кто-то обязательно окликает со двора живущего наверху приятеля, тот отвечает, и они долго обсуждают, как бездарно Иштоян с десяти метров пробил мимо ворот. Утром во двор спускаются домохозяйки, пенсионеры и дети, и начинается большая многоголосая опера. На улице то и дело сигналят машины. Потом, когда я уже вернулся после академии, в моду вошли клаксоны, которые вместо обычных гудков выпевали мелодию какой-нибудь затасканной песенки.
Здесь же у меня было ощущение, что я нахожусь словно в огромном, вмещающем полмиллиона меломанов концертном зале, где постоянно стоит особая бездонная тишина, заполняющая помещение в перерыве между двумя частями симфонии и нарушаемая лишь покашливанием отдельных простудившихся слушателей. Этим Таллин напомнил мне дом отдыха писателей в Цахкадзоре, особенно вечерами, когда около шести в комнату вдруг доносился звон церковных колоколов, очень похожий на звуки, издаваемые колокольчиками на шеях овец, которых гонят с пастбища. Шопенгауэр в одном из своих трактатов жалуется на хамоватых извозчиков, которые щелкают кнутом и мешают мыслителю сосредоточиться, — в этом городе, несмотря на все последствия научно-технической революции, он мог бы быть более или менее спокоен.