Одарю тебя трижды — страница 7 из 105

— Не знаю, так принято, — отвечал Доменико. — Говорят, солнце захочет остановиться, а как увидит красивую голую девушку, не сможет и скроется от нее за тучами, а из туч — кто не знает — дождь льет… Вот и усадили ее нагишом на горке…

— Чудно!..

Но отец не позволил девушке сидеть там, велел идти домой и смазать обгоревшие плечи белком; девушка стонала от боли, а туч все не было, не появились они и тогда, когда на солнце выставили деревянного божка, чтобы ниспослал дождь, хотели расшевелить его, разжалобить. Отец только усмехнулся и, утирая тылом ладони пот со лба, оглянул поле — еще немного, и все погибнет, дождь был нужен, дождь… А деревянный божок сам рассохся, валяясь на солнце. И закинули его, никчемного, подальше. Крестьяне отчаялись, лишились покоя, обливали голову водой, спасаясь от зноя, мечтали о ветерке… А ветер подул в тот самый момент, когда на небе скопились облака, и умчал их прочь. Перед сном люди безнадежно оглядели звездное небо, улеглись, а под утро услышали в полусне тихий гул: со двора тянуло свежестью; натянули одеяла и разом осознали — идет дождь!

Шел дождь, под крупными каплями содрогались омытые листья, расслякотилась иссохшая земля, отяжелела кукуруза в поле, и только в глубокой пещере за селением было сухо, и туда отправились крестьяне, неся с собой кувшин вина, хлеб, завернутые в широкие листья сыр и соленья, расселись на земле, разложили снедь, наполнили чаши, во главе застолья был Бибо. Бибо шутил, крестьяне сдержанно улыбались. Когда немного захмелели, все примолкли, и тогда трое, переглянувшись, поднялись и стали у гладкой глухой стены, склонили головы друг к другу, запели, смущаясь, нерешительно, потом голоса расправились и один затянул: «Со-ко-ол был у меня-я-я лю-ю-би-имый…» Остальные крестьяне слушали, безмерно благодарные певцам, и старались не смущать взглядами; сидели, уставясь в полные чаши, а те трое у стены распелись, и под сводом пещеры мощно гудела песня; певцы волновались, наконец двое успокоились, пели самозабвенно, а у третьего все еще дрожала рука со случайным куском хлеба. Первый глубоко вздохнул и горестно покачал головой: «У-би-ли мое-го соко-ла-а!»; двое других скорбно и сурово подхватили: «У-би-ли мое-го со-ко-ла-а, у-би-ли-и мое-го соко-ла-а, э-э-э…» «Славно спели, славно! — вскричал Бибо и поднял чашу. — За нас, выпьем за…»

Земля обрела силы, задышала и, всемогущая, поила уцепившиеся за ее грудь корни, а лежавший ничком Беглец поднял голову, и ему показалось, будто исполинские деревья плывут в воздухе и несут землю, закогтив ее корнями, но он знал, прекрасно знал, что это не так, и в смятении уронил голову: что же это все-таки — земля?.. Пустынная, обширная, а бывает, и в горсть зажатая… низвергнутая в пропасть и вознесенная на вершины, бескрайняя, бездонная, порождавшая и лозу, и сорняк, благодатная, все сносящая и истерзанная, истоптанная, но непопранная, неосквернимая, верная и милосердная, чем же все-таки была земля сейчас, на пороге осени, невидимая под нивой, травой, папоротником и безымянными цветами, но ведь и эти сочные, нежноворсистые персики, и алые в трещинах гранаты, и упругие виноградинки в тугих гроздьях были землей, преображенной землей!

А Бибо беззаботно расхаживал по селению, говоря: «Еще немного — и наступит осень…»

НА БЕРЕГУ ОЗЕРА. БАШНЯ

Умело брошенный камень трижды отлетел от воды, и там, где мелькнул напоследок, широкими кругами разошлась волна.

— Молодчина! — одобрил Беглец. — Попробую-ка я.

— Плоский нужен камешек, вот этот хорош.

— Посмотрим…

Беглец запустил камешек — он канул в воду.

— Не так! — Доменико изогнулся. — Во как надо… Камешек пронесся, пять раз отскочив от воды.

— Браво! — Беглец похлопал его по плечу. — Браво, Доменико!

— Что вы сказали?

— Браво, говорю.

— Что это значит?

— Ничего особенного, по-вашему — молодчина, молодец.

— Никогда не слыхал.

— Где тебе было слышать! Так в городе говорят.

— В каком?

— Да в любом, в Краса-городе, например, только и слышишь…

— А что это за город такой…

— О-о… — Беглец откинул голову, прикрыл веки, перенесся куда-то далеко. — Пестрый люд в Краса-городе, и все равно — одинаковые они там все, схожие друг с другом.

— Почему?

— Потому что все они горожане.

— Как — горожане…

— Ну так. Не знаю, как тебе объяснить, Доменико…

— А он большой?

— Еще бы! Дома красивые — розоватые, голубоватые… А вообще знай — город потому и называется городом, что он большой, а маленький уже не город, понял?

— Да.

— Если попал бы в Краса-город, увидел бы корабль. — Беглец хлопнул себя по колену. — Там большое озеро, не то что ваше, — он указал рукой. — Хоть с дерева огляди, края его не увидишь. По озеру корабль ходит, людей перевозит.

— И много?

— Ха, сколько хочешь.

Беглец схватил камешек, подкинул и, ловко поймав, безмятежно продолжал:

— Ты бы на тамошних женщин полюбовался, ухоженные… не чета деревенским — белокожие, на солнце не жарятся…

Доменико затаил дыхание.

— Народу — тьма, тронутых умом и то четыре. А у вас тут их вовсе нет.

— Сумасшедших? Нет, была одна, в волосы цветы вплетала.

— А еще что делала?

— Ничего, в косы цветы вплетала.

— Э-э, — Беглец махнул рукой, — если так судить, в Краса-городе всех женщин тронутыми сочтешь. Ну что в этом особенного, Доменико, — цветы в волосы вплетала!

— Не знаю… Без всякого повода… Если б праздник какой…

— Подумаешь, какое дело!

— Да еще замужняя.

— Ну и что, женщина есть женщина.

— Не знаю, у нас тут ее тронутой называли…


В башне на окраине селения хранилось Сокровенное Одеяние. С факелом в руке отец поднимался по крутым ступеням меж толстых замшелых стен, подходил к замкнутой массивным запором двери, и дверь, тягостно поскрипывая, покорялась легкому нажатию пальцев. Задумчиво с порога устремлял он взгляд на мерцавшее Одеяние. Посреди круглой комнаты на низкой деревянной тахте разложено было бесценное платье. Отец не спеша приближался к Одеянию, озарял его факелом и во тьме журча растекались во все стороны исторгнутые светом радужные лучи. Затаенно сиял у ворота Большой лиловый аметист, зеленовато лучились изумруды, украшавшие платье по всей длине, лазурно переливались между изумрудами сапфиры, а по бокам каждого камня парно сидели жемчужины. Затканное золотом платье изливалось светом, и, льдисто поблескивая, хрустко перетираясь, крошились мириады золотистых песчинок. На отделанном эмалью кушаке лежал перстень, и зловеще сверкал на нем осажденный, охваченный золотом бриллиант.



Закрепив факел на стене, скрестив руки на груди, отец то расхаживал по комнате, то застывал над платьем. Пламя колыхалось, извивались в воздухе багровые змеи, лишь Большой аметист сиял затаенным лиловым светом. Задумчиво взирал отец на Одеяние. Временами поднимал глаза на факел и, прищурясь, спокойно смотрел на всклокоченное, беззвучно замиравшее пламя. Долго стоял, отвернувшись от тахты, потом медленно поворачивался и, нагнувшись к Одеянию, нежно касался ладонью Большого аметиста, остальные камни озирал странным взглядом, и было в нем все — гнев, жалость, презрение… И камни меркли, теряли дерзостный, самоуверенный блеск, и лишь Большой аметист ощущал тепло мозолистой ладони.

Отец поднимался в башню один раз в год — в один из дней поздней весны.

ПЕСТРЫЙ РАССКАЗ

Они появились в Высоком селении на заре. Появились в крытой красно-желтой арбе, и хромой работник, поднявши лицо от рваного полотенца, так и замер от радости. Они поднимались по склону, гремя трещотками, позванивая бубенчиками и колокольчиками; колокольцами увешаны были и рога ярко раскрашенных быков, и крестьяне следили с высоты как текла к ним снизу, петляя по склону, пестрая звенящая река с плывшим над ней навесом арбы, на котором во весь рот улыбались намалеванные лица. Неуемно рокотал барабан, будто гулко стучало сердце изнемогшей арбы, и неуемно переливался волной на ветру пестрый шелковый флажок. Когда арба, одолев подъем, выбралась на плато, худенький парнишка вскочил на одного из двух быков, а другого легонько ударил красной палкой. Мышеглазый человек в полосатом, с густо набеленным лицом, в остроконечном колпаке, задумчиво наигрывал на диковинной медной свирели, вкось приставленной ко рту, а краснощекий квадратный исполин, простодушно улыбаясь, беззлобно ударял шишкастой палочкой по зажатому в ногах большому пестрому барабану и не очень усердствовал, поскольку на его шапке, плотно облегавшей голову, стояла прекрасная полуобнаженная женщина с ослепительно белыми ногами и била в бубен, позвякивая бубенчиками. Приехали потешники!

Лениво позевывая, во двор вышел Гвегве — с помятым лицом, подпухшими веками, завидел арбу и разинул рот И, стиснув губы, уставился на нещадно белоногую женщину, весь ушел в созерцание, а рука его бережно держала надкушенную грушу… И хромой работник оцепенело придерживал наброшенное на кисти полотенце…

Юный клоун уперся в хребтину быка руками, налил их силой и, напрягаясь, приподнял себя, а когда сделал стойку, вытянул голову между рук и оглядел окрестности.

— Да, похоже, не собрали еще виноград.

— А я что говорил, — злобно буркнул потешник в остроконечном колпаке. — Горы тут, горы… — и опять приставил к губам неведомый инструмент.

— Ничего, — заметила женщина, стоявшая на голове квадратного человека, и опасно качнулась, но удержалась, резко взмахнув рукой, улыбнулась глазевшим на нее людям, цедя сквозь улыбку: — Выберут время.

— Бросят свои виноградники, да?.. — остроколпачный клоун на миг оторвал от губ инструмент.

А квадратный клоун, боясь шевельнуть женщину на голове, тихо размеренно, едва слышно промолвил:

— Давайте вечером дадим представление.

— Верно, Бемпи, — весело откликнулась женщина сверху и ласково погладила его ступней по голове. — Как я рада, что у меня сильный и умный муж.

Бемпи покраснел и нежно ударил по барабану, но и от этого легкого звука Бибо вздрогнул, очнулся и метнул взгляд на крестьян, но кому сейчас было до него: пялились на женщину, даже одноглазый, даже он! «Ишь выпучились! — обозлился Бибо. — Убить вас всех мало…» — и снова прилепился глазами к женщине.