Восемь лет было Гвегве, когда у него появился брат. Он возненавидел дом — женщины носились с младенцем, всеобщее внимание к маленькому крикуну изводило Гвегве, и он весь день проводил у озера за селением. Плавал неуклюже, зато дольше других держался в воде.
Одиннадцати лет Гвегве остался без матери. Женщины в черном рвали на себе волосы, царапали щеки, горестно причитали. В черном был и отец, стоял у стены печальный, в безмерной задумчивости. Плакал даже младший брат, а Гвегве, как ни старался, слезинки не выжал из глаз.
Перед отцом Гвегве робел, почитал его, любить же не любил, отчего-то с малых лет побаивался, глаз на него поднять не смел, а если взглядывал — исподтишка. Только раз досталось Гвегве от отца — было ему тогда лет четырнадцать. Отец набрел в зарослях папоротника на младшего сынишку, который рыдал, содрогался весь, повалившись на землю. Он поставил мальчика на ноги и, приподняв ему голову, заглянул в глаза.
— Папа, папочка, папа, Гвегве собаку убил!
— Какую собаку?
— Ту, каштановую, бродячую.
— Почему?
— Не знаю, убил... Скажи, пап, скажи, зачем он убил... зачем...
Бездомная была собака — бродила по дворам, подбирала кинутую ей корку хлеба. Забавная была — на задних лапках просила есть. Никого не боялась, кроме Гвегве, — он не упускал случая дать ей пинка. И вот приметил ее в тенечке у запруды, где плескался с братом, подкрался и, через силу подняв здоровенный булыжник, размозжил собаке голову. Младший брат жарился на припеке и ничего этого не видел, а когда собака горестно тявкнула, вскочил, подбежал к ней, — лапки у бедняжки были непривычно подобраны, голова разбита, а Гвегве, его брат, злорадно ухмылялся, и колено у него забрызгано было кровью...
— Где он? — помрачнел отец.
— Там, у запруды...
Гвегве не заметил, как подошел отец. Он раздумчиво тыкал и колол ножом собаку, когда отец больно стиснул ему руку и, круто повернув к себе, отвесил крепкую оплеуху. Гвегве рухнул на собаку. Отец швырнул нож в воду и увел ребят домой, а на другой день разбудил Гвегве ни свет ни заря, велел поживее умыться, поесть, сунул в руки мотыгу и повел с собой в поле. Отец шел впереди; Гвегве, позевывая, плелся сзади. Светало, приятно обвевал утренний холодок, кричали петухи, по пути крестьяне снимали шапки, здороваясь с отцом, а тот, дойдя до обширного поля, обернулся к Гвегве и движением головы указал на мотыгу. Кукуруза не поднялась еще в полный рост — была отцу по грудь. Гвегве мотыжил неуклюже, хотя и старался вовсю. К полудню на ладонях вздулись волдыри, и он кривился от боли. Отец усадил его в тени, а сам продолжал мотыжить. Гвегве скоро наскучило сидеть тихо, он потянулся к порхавшей у ног бабочке и тут же опасливо покосился на отца. Тот стоял спиной, мерно, без передышки размахивая мотыгой. Отец работал в поле каждый день, трудился до устали, и люди недоумевали, какая ему нужда в этом, такому богатому; а он покидал поле, когда зримо стирались, удлиняясь, тени. В трудах проводил он три времени года, зимой же, когда повсюду лежал снег, грубо затоптанный на проселке, пышный, мягко мерцавший под солнцем на склонах, он сидел у сводчатого камина и, прищурившись, предавался думам. К отцу часто приходили крестьяне — посоветоваться, поспросить, а бывало, и повиниться в дурном поступке; если же прижимала нужда, смущенно просили муки; и во всем селении не нашлось бы человека, который не был бы ему признателен...
Отец и на другой день повел Гвегве в поле, но мотыжить не заставил — у мальчика ладони в кровь были стерты.
Гвегве еще несколько дней тоскливо просидел в тени, а когда ладони зажили, волей-неволей снова взялся за мотыгу. И с той поры отец всегда брал его в поле. Гвегве смирился со своей участью, научился мотыжить, и только одно его злило — почему он работает наравне с работниками отца, вместе с ними. Год за годом день-деньской проводил он в поле и все рвался покончить с этим, сказать отцу, что хватит, что он тысячу раз взмахнул мотыгой, искупая единственный взмах рукой, когда убил собаку, и почему это он гнет спину, а младший брат и пальцем не шевелит. Гвегве подыскивал убедительные слова, воображал, как выложит отцу все, но перед ним тушевался и усердней орудовал мотыгой. Может, и притерпелся бы, смирился, если бы младший брат не забредал иной раз в поле, изнывая от безделья. С Гвегве лил пот — соленые капли затекали в глаза, орошали землю, а тот прохлаждался в тени, зевая со скуки и не зная, как убить время.
Больше всех других работ Гвегве по душе была косьба. Упоенный злорадством, он неистово махал слепящей на солнце косой, исступленно продвигался вперед, а слева от него беспомощно никла высокая скошенная им трава. Коли никто не следил, он орудовал косой еще ожесточеннее, злобно посапывая и отдуваясь, а изнемогши, самодовольно любовался полегшей травой.
Любил отец мериться силами с каменистой землей — разбивал, раскалывал ушедшие в землю могучие камни, выворачивал их, валил в груду и вместе с Гвегве вывозил с поля на тележке. И этим делом, куда ни шло, можно было заниматься — расколотые камни с таким грохотом рушились в овраг по крутизне, теша душу, — но мотыжить, мотыжить...
Однако истинную усладу Гвегве приносили жареный заяц, охлажденный арбуз и арбузное же варенье, ожидавшие его на ужин.
Вот, собственно, и все — намеренно Гвегве ничего дурного не совершал, но к младшему брату, Доменико, воспылал лютой ненавистью.
БЕГЛЕЦ И ДОМЕНИКО
Почудилось, будто ласково, легонько коснулись его ладонью. Беглец, хотя и спал еще, замер — так приятно приникло к щеке и отозвалось в нем сладостной дрожью что-то теплое, нежное. Простонал, благодарный безмерно, открыл глаза и сразу прижмурил, затенил рукой — в лицо било солнце. Наплывала неясная синева, и, когда залила глаза, в дурманной полуяви он увидел в распахнутом окне небо. Огляделся и, не успев удивиться незнакомой комнате, мигом все вспомнил. Бесшумно встал, торопливо надел на щуплое тело рубаху и подошел к столу — там его ждала еда; и пока он ел, переминаясь с ноги на ногу, все озирал комнату — никогда не видал подобной. Послышались шаги. Беглец круто обернулся в испуге, не проглотив куска; в дверях показался старший работник Бибо. Он улыбался, но улыбка лишь прикрывала что-то, таимое им в душе.
— Встал?
Беглец кивнул и сглотнул кусок.
— Послали к тебе... Знаешь ведь кто?
Виски стянул страх, глухой и тяжкий, такой ощутимый, что, захоти он, сумел бы дотронуться похолодевшими пальцами... И все же осознал: «Нет, не преследователи прислали за мной». Успокоился.
— Знаю.
— Велел сказать — пусть живет тут сколько хочет.
— Ничего. Кто ты?
— Человек, не видишь, что ли...
Беглец безотчетно потянулся к окошку, выглянул, спросил тихо:
— В вашем селении... никто не появлялся?
— Когда?..
— Вчера... Сегодня...
— Нет... А с чего к нам заявляться — не у дороги живем.
— А-а... — обрадовался Беглец.
— Кое-какие тропинки и сюда тянутся, понятно, да...
— А их легко найти?
— Недосуг мне балакать тут с тобой, дел невпроворот,— буркнул старший работник. — Словом, пусть, говорит, остается сколько хочет.
— Большое ему спасибо; передай: очень ему благодарен. — Беглец приложил руку к груди, склонил голову и разволновался. — В первый раз вижу такого человека...— Встретился взглядом с Бибо, осекся и тихо повторил : — Передай: очень ему благодарен.
Старший работник пренебрежительно поджал губы и вышел.
У ворот протекал широкий ручей. Беглец, склонившись, горстями плеснул на лицо студеную воду, зафыркал — очень было жарко. Не осушил лица, так и пошел дальше — к видневшимся вдали деревьям. Хорошо принял его глава селения, это верно, и все же неловко было крутиться в доме, у всех на виду. Потянуло к лесу — деревья и кусты везде и всюду представлялись ему общими и оттого влекли, манили к себе.
На опушке леса сорвал с дерева тоненькую веточку, ободрал ее и с силой замахнулся прутом — звонко просвистел рассеченный воздух. Вслушался, снова взмахнул рукой и заметил совсем рядом парня, прислонившегося спиной к дереву. Озадаченный, так и не опустив прута, заулыбался смущенно. В другое время, возможно, отвернулся бы равнодушно, но сейчас, утешенный, успокоенный, приятно изумился ему, не по-деревенски бледнолицему. И непривычно было видеть в деревне праздного парня, бездельно стоявшего у дерева, скрестив на груди руки с тонкими пальцами.
— Ты Беглец, да? — спросил парень.
А выговор у него был деревенский.
— Да, — Беглец кивнул и снова улыбнулся. — А ты Доменико?
— Почем вы знаете?
— Знаю.
Помолчали.
Беглец присел на землю, нарвал какой-то травы, приложил ее к ссадине на колене. Парень удивился, но перевел взгляд на что-то другое. Беглец, не вставая, проследил за его взглядом и раздвинул кустарник — к лесу шла девушка лет восемнадцати. Он улыбнулся и растянулся на траве.
А девушка шла по тропинке, ладная, крепкая; стесненные платьем груди подпрыгивали при каждом шаге. От жары щеки ее знойно пылали, над верхней губой кожа влажно лоснилась. Вступив в лес, она вдохнула всей грудью. У ручья остановилась, присела, пригоршней зачерпнула воду и ополоснула лицо. Довольная, провела мокрой ладонью по шее, распустила волосы, потом сняла пестрые шерстяные носки и опустила ноги в ручей. И сидела так, откинув плечи, уперев ладони в землю, блаженно прикрыв веки. Немного погодя озорно взбила ногами воду, засмеялась и ни с того ни с сего настороженно осмотрелась в испуге. Она встала, прошлась босая — сначала пальцами касалась земли; помедлив, всей ступней вбирала ее прохладу. И опять испуганно вздрогнула, торопливо надела свои пестрые носки и выбралась на дорогу. Солнце палило, но лицо и шея девушки еще ощущали влажную свежесть. Она шла смело, свободно, шла прямо к Доменико. Подойдя, глянула вызывающе и резко повернулась к нему спиной, нащупывая что-то на платье.