— Пуговка расстегнулась, Доменико, помоги-ка застегнуть...
— А ну, где... — Доменико метнул взглядом в сторону Беглеца, но того скрывали кусты.
— Вон, не видишь!
— Вижу, — и не поднял опущенных рук.
— Чего ты, стыдишься, что ли?
— Я?.. Чего мне стыдиться, вор я, что ли, какой?
— Ну, застегнул? Спасибо, Доменико, молодчина, — и беспечно пошла дальше.
— Кто такая? — равнодушно спросил Беглец.
— Одна тут, соседская...
Беглец не слушал, поглощенный чем-то своим.
— Не знаешь, что это за растение?
— Какое?
— Вот это... кругом полно...
— А-а, это? — Доменико глянул с пренебрежением. — Папоротник.
— Диковинное. А полезное? Не знаешь?
— Какое там полезное! Разве было бы его столько, будь оно полезно...
— Зря ты так... — Беглец повел рукой из стороны в сторону. — Раз растет, значит, польза.
— Какая?
— Почем я знаю... вам тут виднее.
— Говорю же — нет, кого угодно спросите... Овцы и козы и те не едят, с голоду подохнут — не притронутся.
— В самом деле? Да, удивительное растение. — Гонимый отломил стебель с листьями. — Посмотри, какое оно...
— Какое?
— Меж другими, в зарослях, и вправду неказистое, а ты полюбуйся на него отдельно, подними вверх и гляди, как дивно нанизаны листья, и сами листья необыкновенные... — Беглец прилег, вертя стебель в руках.
Доменико не скрывал изумления.
— А ты говоришь — негодное оно. Что-то есть в нем, если козы и овцы не едят... Ты, наверно, и того не знаешь, что ядом змеи лечат?
— Как это лечат?..
— Больных исцеляют.
— Ядом? — усомнился Доменико и махнул рукой. — Что вы, змеиный яд убивает!
Гонимый присел.
— Что, и у вас тут водятся?
— Да, черные.
— И много их?
— Не очень... Но одна есть, ужас... С иголку, и не приметишь, а укусит — конец, умрешь.
— Правда? Как называется...
— Ииркола чи...
— Ииркола чи... — повторил Беглец. — Ученые люди, Доменико, из яда этой ииркола чи наверняка лекарство приготовили бы.
— А вы сами откуда, простите?.. — спросил Доменико погодя.
Из какого он края, Беглец не ведал, но родные места, хотя и смутно, все же помнил: кругом простиралась вода, — может, на острове родился. Океан непрестанно менял цвет — то отливал зеленым, то синим, иногда взбаламученно желтел, бушевал; и над ним извивались молнии, на берег исступленно, с грохотом налетали валы, а на земле, когда поднимался ураган, вихрился самум, угрожающе завывал и метался исполинский столб песка. Люди выскакивали из бамбуковых хижин, бросались к деревьям, липли к ним, хватались руками, прижимались лицом; оттого, наверное, и любили деревья. У каждого было свое, излюбленное, и чтили их как покровителей... Было свое дерево и у Беглеца — с прохладными сладковатыми плодами. Не очень высокое, с жесткошершавой облупленной корой, и после урагана все тело бывало исцарапано до крови. Он называл свое дерево отцом.
— Отцом?
— Да, у меня не было отца.
А холмы помнились ясно, никогда после не встречались ему горы того цвета; в светло-зеленых листьях, необыкновенные были листья — опадали и сразу жухли, но не желтели, как везде и всюду, а светлели, едва-едва отдавали желтизной. Зато осенью все было багряным, и утомленный глаз невольно тянулся к волнам, упорно точившим берег.
— И долго вы там жили?
Однажды на остров обрушился страшный ураган; помнит, что не успел добежать до своего дерева, припал к другому, а когда, открыв глаза, увидел над собой уходящие в небо канаты и заросшие, волосатые, глумливо искаженные лица — ошалел; привстал — вокруг по-прежнему синела вода, сверкала на солнце синева, на синем небе белели сиявшие облака, и в сине-белом обрамлении резал глаз черный флаг.
— А кто они были?
Беглец так и не узнал, кто были пираты, — не понимал их языка. Потом за их кораблем погнался другой, и он спрыгнул в воду.
— Почему?
Очень скверно обходились с ним, мерзкие были люди, страшные.
— А что такое корабль?
— Корабль? Не знаешь?!
— Нет, — смутился Доменико.
— Чего тогда заставлял рассказывать, — усмехнулся Беглец. — Корабль вроде большого деревянного дома, по морю плавает.
— А море что такое?
— И моря не знаешь? Море — это много, очень много воды.
— А-а...
— Эх, Доменико, Доменико, — Беглец пристально посмотрел на Доменико, — счастливый ты...
— Почему?
— Потому что... так лучше.
— Как так?
— Не знать ни моря, ни корабля, вот как. У тебя и врагов, верно, нет?
— А почему должны быть? Что я, плохой человек?..
— Э-эх... — Беглец от души рассмеялся и, склонив голову на сторону, повторил: — Эх, счастливый ты, Доменико...
К ОТЦУ ПРИШЛИ ДВОЕ
В вечернюю пору к отцу пришли два человека. Худощавый веснушчатый парень несмело постучался и приник щекой к прохладной двери, заморгал, напряженно вслушиваясь.
— Войдите, — отозвался спокойный голос. — Входите, дверь не заперта.
Веснушчатый глянул на спутника, и они робко переступили порог.
Отец стоял возле горящего камина, о его спину и голову терлись блики огня. Конопатый затенил глаза, а другой, сумрачный, помрачнел еще больше.
— Что привело тебя, Нанду?
Хмуро опустил голову Нанду, теребя в руках шапку. Наконец решился ответить, но передумал...
— Пускай он говорит сначала.
— А чего мне говорить, — парень развел руками. — Ничего такого и не было, сошел я в лощину, к роднику, а там его жена, как ее... ну... воду набирает. Взял и подсобил ей кувшин на плечо поднять, а он в кустах прятался, подглядывал, думал, будто я, ну... как это говорится... что мы с его женой... будто промеж нас...
— Почему ты так думал, Нанду?
— Так оно и есть, — разволновался тот. — Не умею сказать... а так оно, так...
— Почем он знает, ну, почем?
— Откуда тебе известно, Нанду?
— Так смеялся... таким смехом, ну...
— Смех смеху рознь, да?
— Вот, вот, смотря какой смех...
— Смех он и есть смех, — не сдавался конопатый. — Засмеялся разок, что с того...
— Подойди ближе, Реса.
Веснушчатый ступил шага два, в полумраке взгляд его был беззастенчив, но отец посветил на него лучиной, и он смешался, потупился. И хотя вид у него был виноватый, пальцы неприметно для отца беззаботно выстукивали что-то по поясу.
— В пасмурный день родился ты, Реса, душный, знойный. Лежал завернутый в тряпье, хилый, синюшный, и никто бы не сказал — суждено ли тебе выжить, плакать и то не хватало силенок. Шло время. Я следил за тобой. Мальчишкой — мучил животных, бездушным рос, чересчур озорным, одно держал на уме: что бы выкинуть, кого бы, одурачить. Потом пушок над губой пробился, ты к свирели приохотился, и, надо признать, никто не играл искусней тебя, никто не припевал лучше, да и на язык был боек, складно, ладно говорил, а иной женщине ничего больше и не надо, верно, Реса? Не часто доводилось мне тебя видеть — когда я в поле уходил, ты еще в сладких снах витал; когда возвращался, ты на лесной поляне голову кому-нибудь кружил, побасенками и прибауточками завлекал. А если и сталкивался вдруг со мной, отводил глаза, будто не замечал...
Отец говорил, вытянув руку, крепко зажав лучину: блеклый свет лился на лицо веснушчатого.
— Не раз увиливал ты от смерти, не раз ускользал от кары — это-то хотя бы помнишь? С кинжалом гнались за тобой, не настигли, стрелу пустили вдогонку — не сразили. О скольких твоих проступках так и не узнали, сошло с рук — жив остался. А недавно, помнишь, я помешал тебе выпить из зеленой чаши на свадьбе у соседа, не дал погибнуть...
— Ух... — облегченно выдохнул веснушчатый.
Отец отвел лучину. Все трое молчали.
Пальцы веснушчатого снова тихонечко забарабанили по поясу, а у спутника его от ярости пальцы впились в ладонь.
Отец опустился на треногу у камина.
— Ладно, Реса, спой нам что-нибудь, сыграй.
— Что сыграть? — встрепенулся веснушчатый и, запустив руку за пазуху, выудил свирель. — Чуть не потерял ее, у родника оставил, еле отыскал. Что спеть?
— Что хочешь. Что охота, то и пой. Веснушчатый поднес свирель ко рту. Полуприкрыв веки, растянув губы, легко, упоенно задвигал пальцами по свирели. Потом опустил ее и запел, постукивая в такт по бедру:
Крепость выросла на горе,
выросла в понедельный день,
опоясалась она стеной,
укрылась небом-шапкою,
хе-е, хее...
И снова подул в свирель, перебирая плечами и припевая:
В руки славные попала
славная свирель,
хе-е, хее...
Из рук в руки переходишь,
ты тоску-кручину гонишь.
Тебя за пазухой лелеять,
будто розы лепесток,
хе-е, хее
И, развеселясь, опять припал губами к свирели. Настойчив был взгляд отца, но Реса разошелся, беззастенчиво, игриво запел:
Провести бы мне с тобой
хоть бы ноченьку одну,
вместе буркою укрыться,
на руке твоей проспаться!
И, распаленный, возбужденный, прикусил губу.
Лисо, лисо, ветер веет — лисим далалео,
сокол крылья расправляет — лисим далалео.
Муж твой спит, тебе не спится,
и душа к тебе стремится,
к ладной, статной и пригожей, лисим далалео.
Лисо, лисо, ветер веет,
сокол крылья расправляет — лисим далалео.
У отца вздулись, заходили желваки, но он сидел спиной к огню, и лицо скрыто было полутьмой, а веснушчатый, опустив веки, слегка приплясывал и даже приседал.
Мне б такую обнять, белотелую,
мне б коснуться губами груди,
хе-е, хее...
Нанду угрюмо смотрел в пол, из ладоней его сочилась кровь, но от грохота рухнувшего на пол тела вздрогнул, глянул на певца, на пожелтевшее лицо в зеленых пятнах, испуганно воскликнул: