В первый же день санаторного жилья он пошел в библиотеку и строгим голосом спросил:
– Есть у вас книга «Мертвые души»?
– Гоголь? Есть, – ответила старенькая библиотекарша.
– Не гоголь, а «Мертвые души»! – еще строже произнес Иван Михайлович. – Ясно же говорю – «Мертвые души».
Библиотекарша вздохнула. Маленькая, вся пыльная, с седыми букольками возле сморщенного личика, с недобрыми глазками, она выбрала книгу погрязнее и протянула ее через барьер Лапшину.
– И это – читатель! – патетически сказала она своей помощнице, внучке князя Абомелик-Лазарева, ловко скрывшей свое происхождение. Внучка ответила из-за книжного стеллажа:
– Право, мадам, я думала, что расхохочусь. Я ведь ужасно смешлива.
А Иван Михайлович качался в гамаке и читал. Он читал весь день и половину ночи в палате, читал за завтраком, читал, ожидая приема врача. Еще никогда в жизни он не был так счастлив. И, дочитав, он все никак не мог расстаться с истрепанным, засаленным томом, все подходил то к одному отдыхающему, то к другому и говорил сконфуженным, умиленным басом:
– Манилов, а? Это же надо себе представить…
Или:
– А повар наш в санатории – вылитый Плюшкин…
Отдыхающие недоумевали, пожимали плечами. Всем здесь было более или менее хорошо известно, что такое маниловщина, каковы бывают Плюшкины, что представляют собою Собакевичи. В неделю Лапшин прочитал всего Гоголя и особо предисловие к первому тому. Там, в не очень понятной статье были поименованы русские классики. За них и принялся Иван Михайлович. И читал еще одиннадцать дней, покуда его не выследил главный врач санатория – весь заросший колючей бородой, маленький, сутуловатый, кривоногий Сергей Константинович.
– Э-э, батенька! – взвизгнул он за спиной Лапшина и выхватил из его рук тургеневские «Записки охотника». – Вот где вы скрываетесь, вот почему вы никак в себя прийти не можете. Отправляйтесь за мной, будем беседовать…
В своем кабинетике доктор предложил Лапшину стул, сам сел на диванчик, подумал и, заложив ногу за ногу, начал допрос. В открытое окно не доносилось ни звука, был «мертвый час», санаторий спал.
– И не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет! – неожиданно сказал доктор, выслушав Лапшина. – Вот случилось. И как это ни смешно, я дожил и вижу оное своими глазами…
Иван Михайлович ничего не понял. Только через много лет, читая Некрасова, он чуть не подпрыгнул, наткнувшись на эту строчку.
– Понес мужик – произошло! – опять непонятно сказал доктор. – Ну и тем не менее надо мужику нынче лечиться, отдыхать и приводить свой организм в порядок. Ибо…
Тут доктор поднял палец:
– Ибо – дабы выдержать все, что ожидает наше молодое государство – наше государство рабочих и крестьян, – надо им, то есть сознательным и рабочим и крестьянам, быть здоровенькими. Понимаете, молодой человек, надо быть здоровенькими. Идите, ваша книга мною пока арестована, а в библиотеку я отдам соответствующее распоряжение. Идите и занимайтесь только вашим здоровьем. Необъятное же авось обнимете со временем. Большевики – поразительный народище. Им это удается. Заметьте, никому другому в истории человечества, а им – вполне…
Распоряжение в библиотеку действительно было отдано. Иван Михайлович туда больше не ходил. Но съездил на линейке в город и, потратив все деньги, которые были при нем, купил все, что отыскал в бедном книжном магазинчике: тут оказался и Шпильгаген, и Гауптман, и Фет-Шеншин, и Шиллер, и также некто Игорь Северянин. Сергей Константинович поджидал Лапшина у двери в вестибюль санатория.
– Купили! – радостно сказал он. – Целый тюк. Нет, батенька, так не пойдет…
Тюк целиком был арестован до отъезда. А некто Игорь Северянин так и остался у доктора. Прощаясь, Сергей Константинович сказал твердо:
– Вот вам в обмен – поручик Михайло Лермонтов писал. Тут есть «Выхожу один я на дорогу…» Горячо рекомендую. А гений Игорь Северянин – это когда на кисленькое потянет или репейного маслица захочется – с купцами такое, с миллионщиками, в старопрежнее время бывало. Так-то, Ваня, товарищ Лапшин. Поезжайте с миром, чахотки у вас, слава создателю, нет, поживете еще годочков полсотни…
Попытался разгладить рукой свою ежеобразную бороду, кивнул и ушел в свой кабинет…
А Иван Михайлович, еще сидя на линейке, прочитал «Выхожу один я на дорогу…»
– Знаете это стихотворение? – спросил Лапшин.
– Знаем! – тихо ответила беленькая девочка.
– А я вот в первый раз его взрослым прочитал, – произнес Лапшин. – И не было бы революции, может так и по нынешний день не узнал бы про Лермонтова. Вопросы имеются?
Вопросов не имелось. Ребята сидели тихие, думали. Марья Семеновна заговорила размягченным голосом:
– Надеюсь, вам понятно, что товарищ рассказал вам о том, в каких жутких условиях находилось юношество при царизме и в каких прекрасных условиях находитесь вы…
Она еще долго, скучно и тягуче разъясняла девочкам и мальчикам все то, что рассказал им Лапшин, потом повернулась к нему и предложила:
– Давайте же поблагодарим товарища из милиции за очень теплую, дружескую, глубокую беседу…
Провожали Ивана Михайловича Бориска и Леонид вдвоем. Они все-таки надеялись, что он расскажет им какую-нибудь жуткую драму или в крайнем случае разъяснит, как поступают в институт сыщиков. Но он ничего не рассказал и ничего не разъяснил.
– Наведывайтесь к нам во Дворец! – пригласил на прощание Леонид. – Запросто приходите, к нам некоторые взрослые часто заходят…
«К нам во Дворец! – опять про себя повторил Лапшин. – Слышали что-нибудь подобное? Запросто во дворец!»
Он усмехнулся, поворачивая на Невский, но вдруг нечто новое привлекло его внимание, и он тотчас же забыл и про пионеров, и про Дворец, и про то, как в далекие годы читал Гоголя.
Некоторое время он даже сам не мог понять, что заставило его сосредоточиться: женщина с муфтой или ее спутник в боярской шапке, высокий, чернобородый? Старуха с кульком, опасливо шагающая по скользкому тротуару? Военный с мальчиком?
Лапшин еще огляделся – быстро, коротко, тревожно, вбирая в себя эту вечернюю, бодро морозную, сверкающую огнями улицу рано наступившей зимы. Что же? Кто ему тут нужен?
И почувствовал: вот тот парень в кокетливо надетом вязаном колпаке, позванивающий коньками, вот тот светлокудрый юноша в длинном свитере, конькобежец со слишком чистым, чересчур открытым взглядом девичьи синих глаз.
Почему ему кажется знакомым весь этот облик, эти широкие, но устало-покатые плечи, этот легкий, размашистый, но не очень ровный шаг, эта поступь, это лениво-равнодушное и в то же время пристальное разглядывание женских лиц…
Невзоров, конечно же это он.
Нет, не он!
Лапшин ускорил шаг, обогнал юношу с коньками, резко повернулся и увидел искреннее изумление в больших, широко открытых, слишком чистых глазах. Не Невзоров, но из этих мальчиков. Не тот, который заступился за девушку в этой истории со Жмакиным, но из тех хороших мальчиков, которые всегда заступаются, в то время как плохие мальчики, вроде Жмакина, – всегда плохие.
– Извините! – сказал Лапшин, слегка дотронувшись рукой в перчатке до коньков юноши.
– Пожалуйста! – ответил недоуменно юноша, похожий на Невзорова.
«Ах ты, Жмакин, Жмакин! – подумал Лапшин. – Ах ты, Жмакин!»
Нет, это вовсе не был Невзоров. Возможно, что великолепный парень – тренированный спортсмен, нежный сын, добрый брат и так далее, букет моей бабушки. И все-таки Лапшин думал о Жмакине. О его жестких глазах, отрывистой речи, о том, что у Жмакина нет такого цветастого колпака и добротного свитера, нет и давно не было семьи, товарищей, отца, который бы громко обиделся за своего положительного сына. И коньков у Жмакина тоже, наверное, не было…
В ноябре
Побег
Партия была небольшая – восемь человек, всё мелочь, уголовное отребье, угрюмые жулики, злая городская шпана. Шли молча и очень быстро, чтобы не обморозиться. Дыхание на глазах из пара превращалось в изморозь. Мороз был с пылью. Пыльный мороз – любой бродяга тут начинает охать. И деревень не попадалось, только кочки, покрытые голубым снегом, да мелкие сосенки до колен, не выше.
Захотелось есть.
Жмакин вытащил из-за пазухи хлеб, но хлеб замерз, сделался каменным. С тоской и злобой Алексей принялся сосать кусок за куском. Сначала сосать, а потом жевать. Сала осталось совсем немного, он берег его на потом, на будущие времена.
Под ногами все скрипело.
День кончался. Ничего не было слышно, кроме мертвого скрипа, – ни собачьего бреха, ни голосов. К вечеру краски сделались фиолетовыми, пыль сомкнулась в сплошной туман. Лица у всех были замотаны по глаза – платком, портянкой, шарфом.
К ночи вошли в городок. В морозном тумане едва мерцали желтые огни. Пахло дымом, навозом, свежим хлебам. В большой комнате убийца – техник-протезист Нейман – разулся и заплакал.
– Ножки жалеете? – спросил Жмакин. – Натрудили ножки?
– На войне как на войне! – сказал бывший заврайунивермага Казимир Сигизмундович. – Впрочем, надо было запастись валенками.
– Они обязаны сами предоставлять! – заныл убийца. – Если у них машина вышла из строя…
– Начнете работать – дадут! – заявил Казимир Сигизмундович. – Я имею опыт, можете мне поверить…
Жмакин усмехнулся: весь мир был проклят, тем более все эти – убийцы, мошенники, сволочь, те, про которых пишут в газетах: «Еще случаются такие явления, как…»
Нейман зарезал старика, чтобы взять у него золото, и нашел два золотых империала и колечко.
Казимир Сигизмундович любил рассказывать, как командовал целой шайкой «настоящих ребяток», которые натягивали ткани в магазинах, где он был начальником. Натянуть – большое дело. Особенно большое – натянуть и передернуть. Особенно если ткань дорогая, шерсть, бостон, сукно. Еще шикарная работа в смысле выгодности – пересортица. Например, резинки для подвязок, для трусов, – кто может учесть, что один сорт стоит шестнадцать копеек метр, а другой семьдесят восемь. Есть даже рубль двенадцать. А товар ходкий, резинки нужны всем – и детям, и дамочкам, и мужчинам.