Кормились плохо. С воли приносили в тюрьму мало денег, потому что там, на воле, тоже перебивались кое-как и брали в долг бумагу для печати.
Поэтому постоянно хотелось есть. На полученные с воли гроши покупали белый хлеб, яйца, вареную колбасу с ярко-красной, намазанной фуксином оболочкой. А к концу недели, перед следующей "выпиской", сидели уже на одном казенном обеде и сердито жевали коловший язык и десны, непросеянный черный хлеб.
В такие дни всегда бывали мрачны и раздражительны. Нюхали брезгливо и подозрительно железные, плохо вылуженные миски с казенным супом и жаловались, что от мяса опять пахнет.
Откуда-то пришла сенсационная новость:
-- Начальнику тюрьмы, в виду крупных военных расходов, приказано соблюдать экономию. Поэтому будут кормить еще хуже.
Негодовали.
-- Ну, уже это... Это -- черт знает, что! И так животы болят от всякой тухлятины. И потом, разве это суп? Посмотрите: совсем белый и прозрачный, как вода... Будем протестовать.
Политическим давали "улучшенную" пищу, которая готовилась для больницы. И жирный начальник очень часто находил случаи, чтобы напомнить:
-- Это делается в виде особого снисхождения. Но в случае малейших беспорядков, я немедленно переведу на общий паек.
* * *
Привезли нового. Доставили его в тюрьму ночью и на извозчике, а не пешком, как приводили других из участков.
Дня два его прибытие оставалось тайной, и только на третий парашник, уголовный, выбрал удобный момент и шепнул политическим в дверной волчок:
-- Сидит внизу, в семнадцатом. Черненький, с бородкой и очки носит. Синяя рубаха и серый пиджак.
В большой камере долго обсуждали вопрос, -- как вступить в сношения с новым. Выручил тот же парашник. При его посредстве передали новому записочку, написанную карандашом на клочке папиросной бумаги.
Ждали ответа с захватывающим нетерпением. Кто? Откуда? По какому делу?
Догадывались, что старый работник и по большому делу, но этого было мало. Хотелось также знать точно, как он выглядят с лица и какая у него походка во время прогулки.
Ответ, написанный на оборотной стороне той же записки, пришел скоро. С трудом разобрали несколько наскоро набросанных слов, размазавшихся в кармане парашника. И совсем не были удовлетворены полученными сведениями.
Новый сообщал, что арестован в поезде. Посылал привет -- и только. Тайна не разъяснилась.
Каждый день в большой камере говорили о новом, -- догадывались, стар он или молод, долго ли просидит. Начальник совсем некстати посадил парашника в карцер, а назначенный на его место боялся подходить к политическим.
Однажды слесаря водили в контору получать письмо и на обратном пути, издали, он увидел нового.
Новый гулял. Шел по двору твердо утоптанной дорожкой, низко наклонив голову и запрятав руки в карманы. Слесарь успел разглядеть только его согнутую спину и ровную, медленную походку. Сказал было: "Здравствуйте!" Новый не расслышал и не обернулся.
Потом слесарь рассказывал товарищам, что у нового есть уже много седых волос на затылке и что, должно быть, он очень скучает.
В другой раз старший казак встретился с новым в коридоре, лицом к лицу, так что они успели подать друг другу руки и поздороваться. Рука у нового была маленькая, сухая и горячая, как у больного.
Когда надзиратели с воркотней и недовольными окриками разводили их по камерам, новый улыбнулся казаку ласково и немного жалобно. Затем он еще раз кивнул головой и скрылся за углом коридора, все такой же сгорбленный, невысокий и с выглядывающими из-под шляпы прядями черных, слегка седеющих волос.
* * *
Номер семнадцатый -- близко от большой камеры, где заперты трое. Пройти шагов десять от дверей этой камеры до угла коридора, спуститься по узкой железной лестнице, потом завернуть направо и отсчитать четвертую дверь.
Двери все одинаковые, но над ними густой черной краской грубо написаны разные номера. Под номером семнадцатым кто-то нарисовал углем по штукатурке веселую рожицу с длинным носом и рожками. Рисунок затерли, но он, все-таки, просвечивает, и черная цифра в его соседстве тоже выглядит весело.
Новый был небольшого роста, но когда широко разводил руками, то касался концами пальцев двух противоположных стен своей камеры. А в длину умещалось целых восемь шагов и, поэтому, камера, со своим закругленным потолком, совсем походила на гроб.
Новый целыми днями лежал на койке, заложив руки за голову, и смотрел вверх. Глаза у него редко мигали и блистали так же стеклянно, как оправленные в дешевую никелевую оправу очки.
Когда с шумом и скрипом поворачивалась дверь на своих огромных, тяжелых петлях, новый вздрагивал всем телом и быстро поднимал голову. Потом, как будто успокоенный, опять опускал ее на подушку, и глаза по-прежнему глядели неподвижно и стеклянно.
Ел он мало и неохотно, но пил много, жадно глотая холодную воду с сырым запахом колодца. На чай и сахар у него, должно быть, не было денег.
Если начальник или его помощник спрашивали у дежурного надзирателя, как ведет себя номер семнадцатый, надзиратель вытягивался, как складной аршин в руках столяра, и неизменно докладывал:
-- Спокойно-с... Лежит и молчит.
Начальник приставал к новому и кричал своим шершавым голосом, который разносился по всей тюрьме, так что его хорошо слышали трое:
-- Вы обязаны вставать, когда входить начальство. Понимаете? Вы арестант, и вы обязаны вставать.
Новый не поворачивал головы. Только в глазах у него пробегала живая искорка. И отвечал коротко, и тихим и глуховатым баритоном:
-- Нет.
-- Я вас выучу. Я лишу вас прогулок и... и письменных принадлежностей... и всего вообще.
-- Хорошо.
Начальник срывался с тона, и голос у него переходил в тоненький бабий визг. Это выходило так же смешно и странно, как была бы смешна нежная женщина, говорящая басом.
-- Ну, и я еще... Я запру вас в карцер. Да, в карцер. На хлеб и на воду.
-- Хорошо.
Начальник уходил в следующий, восемнадцатый, номер -- весь бледный и с хриплой одышкой, но не запирал нового в карцер и не лишал его прогулок.
В такие дни всегда доставалось за что-нибудь троим.
-- В ваших книгах, в конторе, опять найдена записка. Если это еще раз повторится, я приму меры.
Трое стояли перед начальником сердитые и кусали губы. Потом, когда он уходил, кто-нибудь грозил кулаком ему вслед.
К новому никто не ходил на свидание и он ни от кого не получал писем. А его фамилии не знало первое время даже тюремное начальство. Только недели три спустя после его привоза, пришла откуда-то соответствующая справка, вместе с казенной фотографической карточкой.
* * *
Трое чувствовали по отношению к новому что-то вроде обиды. Им было досадно, что он, со своей стороны, не делает никаких попыток к сближению. Этого нельзя было доказать, но это чувствовалось. По мнению троих, новый вел себя не так, как бы ему следовало по его положению.
-- Мог бы добиваться, например, совместных прогулок. А он, говорят, лежит целые дни и нечего не делает. И ничего не хочет.
-- Помните, сидел нелегальный, Кирилл? Просидел всего две недели, и потом его увезли, но он за это время всю тюрьму перевернул. Как он с прокурором разговаривал, помните?.. И всегда его было слышно. Пел, через волчок разговаривал. А этот -- как мертвый. Даже не заметишь, когда и увезут его.
Младший настроился совсем скептически.
-- Куда там -- увезут? Выпустят... Какая-нибудь рвань, из сочувствующих.
-- Едва ли... Он, говорят, не встает на поверку.
-- Ну, так что же? Может быть, из дворянчиков. Начальник дворянам всегда первый кланяется.
И, так как новый не давал больше никакой пищи для разговоров, то об нем начали понемногу забывать.
Скучали крепко. Старший казак посматривал в окно, туда, где поверх тюремной стены виднелся поворот быстрой реки, а за рекой -- черкесские сакли, степь и холмы, покрытые густым кустарником. Посматривал, и тихо мурлыкал себе под нос станичные песни.
Слесарь валялся на нарах, свесив голову, и лениво плевал на пол, стараясь попадать все в одно и то же место. Его длинная рукопись остановилась на полуслове, и не хотелось больше брать пера в руки.
С начальником ругались. Иной раз, как будто, нарочно искали повода для каких-нибудь осложнений. От злобы бледнели, раздували ноздри, и мутно блестели глаза в припухших веках.
В пятницу, в постный день, когда по всей тюрьме пахло конопляным маслом и переквашенной капустой, троим принесли полагавшийся на этот день по расписанию улучшенный обед: суп с вермишелью.
Старший и слесарь не торопились, но у младшего всегда был очень хороший аппетит. Он первый присел к столу, лениво погрузил в миску свою большую деревянную ложку с надломленным краем, поднес было ее ко рту, но присмотрелся и с отвращением выплеснул обратно.
-- Черви!
Тогда подошли и другие, ворошили ложками каждый в своей миске.
-- Должно быть, не черви... Просто, вермишель так разварилась...
-- А это что? С ножками и с головкой? Вот так вермишель!
С неистощимым терпением выловили из всех трех мисок целую коллекцию. Черви были настоящие, коротенькие и толстые, с белой коленчатой спинкой, с коричневатой головкой и такими же ножками. Слесарь разложил их на бумажке.
-- Постойте, не все... Тут еще плавают... Вот этот какой... Смотрите!
-- Пусть плавают. Достаточно.
Постучали в дверь. Слесарь свирепо бил каблуком, и лицо у него перекашивалось на сторону, а губы прыгали.
-- Подавайте начальника. Сию минуту!
Надзиратель, -- рыжий, с глазами холодного моллюска, -- прошел до лестницы, перегнулся через перила так низко, что лицо у него густо покраснело, и крикнул вниз, старшему:
-- Скажите в контору: начальника требуют.
Старший, внизу, пил чай. Он положил на блюдце кусочек сахару, вытер усы и, передвинув на затылок фуражку, чтобы козырек не мешал смотреть вверх, недовольно окли