х.
После телевидения у него скайп-совещание: лица провинциальных чиновников – блестящие, благообразные, преданные – плавают по экрану, как рыбы в аквариуме. Смешат. В двенадцать он встречается с британским консулом, а в час принимает делегацию социальных работников Сенегала. Вместо обеда он имитирует ходьбу на лыжах на орбитреке и пятьдесят минут играет в сквош. В четыре после полудня – объекты. Дома престарелых он любит меньше, чем сиротские приюты. Но обещает везде одинаково, не беспокоясь о том, что запомнят и после спросят. Склероз в этом смысле так же хорош, как младенческая память. В семь вечера у него биоревитализация и мезотерапия. По средам с восьми до десяти платный секс. В другие дни до полуночи он работает с бумагами, а рано утром пишет в «Твиттер»: «Можем ли мы быть уверены, что Фредди Меркьюри раскаялся? Стоит ли повторять за ним: “Show must go on”? Какое именно шоу должно продолжаться?» Павел Иванович привычно укладывается в сто сорок знаков и пару часов наслаждается троллингом. Он хорошо знает правила этой забытой игры под названием «разбор персонального дела». Отец был в ней настоящим мастером.
Этой мысли Павел Иванович говорит: «Стоп!» Не для того наш папа повесился, чтобы в доме тихо было и мухи не кусали. Плохо понятый анекдот, принесенный Павлом из детского сада, отец счел дерзостью, сыновней непочтительностью и почему-то диссидентской ересью. Ударил Павла по губам и приказал сорок минут мыть рот… Павел Иванович не силен в абсурде или думает, что не силен, но анекдотом этим спасается много лет.
Не для того расписание жизни сделано плотным, чтобы было время для мыслей, затягивающих туда, где твердой почвы под ногами нет. Не для того он обедает, прыгает, пожимает руки, перебирает бумаги, трется щекой о бритые и пудреные щеки коллег… Не для того, чтобы в конце недели на юбилее жены председателя одного из государственных комитетов натолкнуться на хмурые взгляды побежденных временем женщин.
Он напивается вдрызг, но ведет себя прилично. Хмельно прыгает глаз, но ноги, ноги держат. И его, и комок, который перекатывается от горла до самой задницы, натягивая то кишки, то слезные железы лишней жидкостью, готовой вырваться наружу. В таких состояниях Павел Иванович понимает отцово «ни вздохнуть, ни пёрнуть».
Он уходит, почти убегает, как ему кажется, по-английски. Находит в телефоне номер шамана и, обещая двойной, тройной, какой хочешь, гонорар, едет к нему – модному, медийно бубнящему идиоту.
«Догадайся, – требует Павел Иванович с порога. – Скажи, зачем я здесь?»
«Жена бросила», – равнодушно отвечает шаман, устало поглядывая на тяжелый посох, которым теперь час-другой придется стучать, разгоняя или созывая духов.
Не он.
Она.
Она его бросила. И сбежала в чужие края. Сбежала Мальвина, невеста моя.
Духи брезгуют пьяным Павлом Ивановичем, и он чувствует себя унылым, сильно набеленным Пьеро в длинной белой рубашке, напоминающей смирительную.
Ночью в доме холодно, но топить пока нечем. Лариса надеется на круглосуточный ларек. Улыбается покойной свекрови Елене Семеновне, которая ей говорила: «Запомни, это у вас там ларьки, кульки и сыр, у нас – киоски, пакеты и творог».
Она запомнила, но идет в ларек, чтобы купить водки. Запойным можно, не стыдно. У ларька – жизнь. Три мужика обсуждают виды на урожай подсолнечника.
Маслобойный завод кормил поселок всегда: при царе, деникинцах, махновцах, красных, при немцах тоже. Во власти и в безвластии. Семечку тащили через овраг окрестные крестьяне, били в масло по ночам, сливали в высокие узкогорлые бутыли, грузили их в большие холщовые сумки с лямками, сумки закидывали на плечи, уходили счастливые, оставляя плату сыром, салом, тканями или не всегда нужными деньгами.
Подсолнухи считались немножко сорняками. Они вымахивали в человеческий рост без полива, удобрений, правильной посадки. Они росли и под ливнями, и назло заморозкам. Они упорно находили солнце и разворачивались к нему все дни и все ночи. Взглядом этого поворота было никогда не поймать.
– Привет, Ляля. За водкой? С нами выпьешь?
– Привет, Юра. А есть?
– Так после десяти нет.
– Тогда выпью.
Лариса улыбается. Здесь она – Ляля. Детские дефекты речи. Непроизносимое «Лариса» сокращалось до «Лары». «Р» выпадала, «л» смягчалась, как смягчалось в поселке все.
– Привет, Митрич, привет, Саша. – Ляля узнаёт их всех. Лампа внутри ларька не выдает своих, прячет возраст изломами света. В полночь все превращаются в золушек. В тех, кто они есть на самом деле.
У Юры хорошие зубы. У Митрича, одноклассника, у Саши – почти соседа, через улицу второй дом слева – нет. А у Юры – хорошие, как цыганские. Лариса не помнит у него таких. Десять лет она списывала у него математику, а он дышал ей в затылок. Как не разглядела?
– Ну, за тебя, Ляля, – говорит Юра.
– Давайте, – соглашается Лариса.
Здесь не принято спрашивать: «Как ты?» С «как ты» все ясно, если ты есть, стоишь, пьешь, отзываешься на собственное имя.
– Спасибо. – Лариса закусывает протянутой Митричем конфеткой. – Пойду я.
– Проводить? – спрашивает Юра. – Я тут всех провожаю.
– Потом, – усмехается Лариса.
Потом наступит быстро. Как всем, так и нам.
Потом выяснится все про эти чертовы зубы, выросшие от барских щедрот. От аварии, в которой погибла его жена: «Маруся, помнишь?» Маруся – тихая, красивая, чуткая, как тушканчик. Когда пьяный мальчик въехал в машину, чтобы стереть Марусю и оставить его, Юру, он подумал: «Спасибо, Господи, что ты не дал нам детей». Маруся умерла такой целенькой, тихой, а Юра зачем-то выжил – покореженным, разломанным, злым. Вместо всего – кровь и мясо. Мальчик мчался, Юра стоял на обочине. В задаче спрашивается: кто виноват? А если мальчик – прокурорский сын? Зато Юре сделали зубы, залатали голову, аккуратно зашили то, что осталось от легкого, вставили отличный титановый стержень в ногу, вместо кости. Получился как новый. Дали инвалидность и два года условно. Но он провел их в больнице. Считай на курорте.
Потом наступит быстро, а в нем выяснится еще, что он – кобелище, к тому же запойный. Но дефицита в мужиках нет, особенно в таких. Тут отбивать не надо. Все по согласию. По желанию, если точно. А иначе что? Дрались бы за него бабы, а он бы пил-гулял и в ус не дул.
«А так дует?» – спросит потом Лариса у Митрича.
«Вдувает потихоньку», – нахально усмехнется тот.
У Павла Ивановича нет друзей. И никогда не было. В детстве это ощущалось через зависть. Мыслилось как нехватка или даже неполадка в собственном организме. Со временем стало ясно: мир – лестница. Чем ближе к вершине, тем меньше ступенек. Правильно задуманные дети не должны тащить за собой балласт. С собой можно брать только полезное и то, что не жалко сбросить. Наверху побеждает не тот, кто движется, а тот, кто дольше сохраняет равновесие при отсутствии движения. Велосипедисты называют это «сюрпляс». Великое искусство стоять.
Если у взрослого человека есть духовник и шаман, друзья ему не нужны. Но Павлу Ивановичу хочется с кем-то поговорить. Он понимает, что, даже если бы такой человек был, ничего бы не вышло. Без навыка доверять и чего-то еще, какой-то важной энергии тонкого мира, в который Павел Иванович верит, – ничего бы не вышло.
Лариса сказала ему: «Давай разведемся, Паша».
Он решил, что ослышался. Не понял. Страна не может развестись с Юрием Гагариным. Собака не может бросить хозяина, чтобы уйти в приют. Павел Иванович подумал, что это ультиматум, за которым последует перечисление требований по репарациям и контрибуциям. Было даже интересно, чего она захочет – шубу? Автомобиль? Переехать к нему за город? Потребовать верности? Он помнит, как усмехнулся, сел поудобнее, почти развалился на стуле, попросил сварить кофе…
А Лариса ничего не попросила. Она вообще редко чего просила. Дочку хотела назвать Наташей. Девять месяцев он соглашался, а когда дочь родилась, сказал: «Будет Леной». – «Ну как же? Ты же обещал!» – «Будет Леной», – повторил он.
Родители еще были живы. Отец жадно принюхивался ко времени. Мерил связями и деньгами новую географию. Хищно готовился к прыжку. Отсутствовал месяцами. Мать медленно сходила с ума. Забывала, какой день и час, могла днями не есть, не знала, где туалет, и острый запах мочи стал единственным запахом родительского дома. Лариса предлагала забрать мать к себе. Павлу это был неудобно. Ему нравилось навещать. Наведываться. Он ночевал у Елены Семеновны с разными подругами, представляя их медсестрами и сиделками. Дело было не в сексе, до которого часто не доходило, и не в жажде маленьких случайных приключений. Ему нужны были зрители материнского позора. Елена Семеновна протестовала: метила им туфли, как старая кошка. Когда Павел Иванович застукал мать, сидящую на корточках в коридоре, он едва сдержался, чтобы не дать ей затрещину. «Держи ровно спину, убери со стола локти…» Уроки хороших манер закончились. Но вместо жалости Павел испытывал стыдное торжество и брезгливость. Он договорился с психиатрической клиникой и положил Елену Семеновну туда, полагая, что хороший уход и компания единомышленников – это как раз то, что нужно.
Лариса забрала мать домой. «Твое дело», – сказал Павел и переехал за город. Так было даже лучше – облицовка, бассейн, регулярный сад… Конечный этап строительства растянулся на годы. И Павел контролировал и вникал с интересом, который ему самому казался живым и здоровым. Ему было радостно и свободно.
Он влюбился тем летом. Он испытывал только счастье и ничего больше. Ни угрызений совести, ни беспокойства, ни тревоги, ни желания глядеть на себя со стороны и изнутри.
Любовь – это когда не нужно говорить «прости».
Любовь не нуждается в извинениях.
Любовь – это когда ни о чем не нужно жалеть.
Они смотрели «Love story» на видео. Кассета была лицензионной, хорошего качества, без перевода. Love means never having to say you’re sorry.