топ-топ, раз-два-три. Наверное, они с самого начала взяли надо мной верх, запихнув мне в башку слайды из волшебного фонаря, что раньше им не удавалось. Только вот если стану примешивать что-то такое к своему бегу, смогу ли тогда остаться самим собой и врезать им в ответ? Теперь, когда я додумался до этого, я знаю, что выиграю, чего бы это ни стоило. Так вот, чуть позже я потихоньку пошел наверх, вообще не думая о том, в каком виде застану папашу и что мне тогда делать. Но теперь я расплачиваюсь за это, скитаясь по жизни, как и он, сколько себя помню, когда она бегала по разным мужикам, даже когда он был жив-здоров. А ей плевать было, знает он или нет, а он почти всегда догадывался о ее проделках, орал, ревел, грозился разбить ей морду, и мне приходилось вступаться за нее, хоть я и знал, что она это заслужила. Ну что за жизнь. Нет, я не жалуюсь, потому как если б я жаловался, то, наверное, выиграл бы этот гребаный кросс, чего я не сделаю. Хотя если не сбавлю скорость, то и выиграю, сам того не зная, и что тогда? И вот я слышу музыку и шум на спортплощадке, когда двигаюсь к флагам и въездной дорожке, и гравий под ногами с новой силой бьется о железные мышцы моих ног. Я совсем не выдохся, несмотря на трепыхание мешка с гвоздями, и я еще могу сделать последний рывок, как штормовой ветер, если захочу, но теперь у меня все под контролем, и я знаю, что ни один стайер в Англии сейчас не может со мной сравниться. Наш тупой урод-начальник, наш полусгнивший дедок пуст, как бочка из-под бензина, и он хочет, чтобы я добежал и принес ему славу, влил в него свежую кровь, которой у него никогда не было, хочет, чтобы его толстопузые дружки стали свидетелями того, как я задыхаюсь и ковыляю к финишной черте. Чтобы он мог сказать:
– Вот видите, моя колония выиграла кубок. Я выиграл пари, потому что выгодно быть честным и пытаться завоевать призы, которые я вручаю своим ребятам, и они это знают, знают с самого начала. Теперь они всегда будут честными, потому что я их такими сделал.
А его приятели подумают: «В конце концов, он учит своих парней жить правильно. Он заслуживает медали, но мы извернемся и сделаем его сэром…»
И в этот самый момент, когда снова начинают петь птицы, я говорю себе, что мне совершенно наплевать, что думают эти толстомордые и бесхребетные «правильные» ребята. Они заметили меня и принялись громко кричать, а из динамиков, развешанных по полю, как слоновьи уши, разносится радостная весть о том, что я вырвался далеко вперед и впереди останусь. А я все думаю, какой «неправильной» смертью помер мой папа, сказав докторам уматывать из дома, когда те захотели увезти его помирать в больницу (как поганую морскую свинку – ревел он на них). Он поднялся с постели, чтобы вышвырнуть их вон, и даже спустился за ними вниз по лестнице в одной рубашке, хотя от него остались кожа да кости. Они пытались сказать ему, что ему понадобятся лекарства, но он на это не купился и пил только обезболивающее, которое мы с мамой покупали для него у травника на соседней улице. Вот только сейчас я понимаю, сколько в нем было силы, и когда я в то утро зашел в комнату, он лежал на животе, в разодранной одежде, уронив седую голову на край кровати. А по полу растеклась, наверное, вся его кровь до последней капельки, потому что она толстым красным слоем покрывала весь ковер и линолеум. И вот я выбежал на дорожку. Дыхание у меня перехватило, как огромной плотиной, а мешок с гвоздями все давил и давил на кишки, как тисками. А вот ноги сделались, как крылья, а руки – как когти у птицы, готовой взлететь над полем, вот только мне не хотелось ни перед кем устраивать этот спектакль, как и случайно выиграть забег. Я вдыхаю запахи сухого жаркого дня, пока бегу к финишу мимо огромной горы скошенной травы, выброшенной из контейнеров газонокосилок, которыми шуровали мои приятели. Срываю пальцами кусочек коры и сую ее в рот, на бегу жую дерево с пылью и, наверное, с личинками, пока чуть не сблевываю, но все равно сглатываю эту жижицу, потому что птичка напела мне, что надо все-таки прожить, сколько сможешь. Но вот в следующие полгода мне не доведется понюхать скошенную траву, пожевать пыльную кору и пробежаться по дорожке. Мне стыдно признаться, но какая-то дрянь заставила меня заплакать, а не плакал я, черт подери, лет с двух или с трех. Потому что сейчас я притормаживаю, чтобы меня обогнал парень из Ганторпа, и торможу как раз там, где дорожка сворачивает на спортплощадку. Где они видят, что я делаю, особенно начальник колонии и его банда, сидящие на главной трибуне, и я продолжу тормозить, пока не примусь топтаться на месте. Сидящие на передних местах еще не врубились в то, что происходит, и еще орут, как сумасшедшие, готовясь к тому, что я пересеку финишную черту. А мне вот интересно, когда же этот чертов бегун из Ганторпа подкатится к полю, потому как я не могу торчать тут целый день. И тут я думаю: Господи Боже, во как я попал – этот из Ганторпа отстал, так что проторчу я тут битых полчаса, пока еще кто-то не появится. Но и тогда, говорю я себе, я не сдвинусь с места, не пробегу последние сто метров, даже если придется по-турецки усесться на травку и ждать, пока начальник и его толстомордые чудики не поднимут меня и не перенесут через финишную черту. Ведь это против их правил, так что бьюсь об заклад, что они этого не сделают, потому что у них не хватает мозгов нарушить правила (как сделал бы я на их месте), хоть они сами эти правила и писали. Нет, я покажу ему, что значит честность, даже если после этого и сдохну, хотя и уверен, что он никогда этого не поймет, потому как если он и все вроде него поймут, то выйдет, что они заодно со мной, а это невозможно. Богом клянусь, я это стерплю, как папа терпел боль и спустил с лестницы всех этих лекарей. Если уж у него на это хватило смелости, то и у меня ее хватит. Так что вот он я, стою и жду, пока на дорожке не покажутся ребята из Ганторпа или Эйлшема и не побегут раз-два к яркой ленточке, натянутой над финишной чертой. Что же до меня, то пересеку ее, когда сдохну, а на той стороне меня будет поджидать уютный гробик. До того момента я останусь бегуном на длинные дистанции, одиночкой, как бы плохо мне от этого ни было.
Парни из Эссекса до синевы орали, чтобы я двигался вперед, махали руками, вставали и дергались, как будто сами хотели рвануть к ленточке, потому что сидели в нескольких метрах от нее. Ну, вы и уроды, подумал я, что сдвинулись на этой финишной черте, но все же знал, что они кричали не то, что думали, что на самом-то деле они на моей стороне и всегда будут за меня, что они никогда не смогут унять свои кулаки, то и дело отправляясь в тюрягу. А сейчас они веселились от души, подбадривая меня своими воплями, отчего начальник подумал, что они всей душой за него, во что бы он никогда не поверил, если бы хоть малость соображал. И я слышал, как с главной трибуны мне кричат дамы-господа, как они встают и машут мне руками. «Беги! – визжали они вальяжными голосами. – Беги!» Но я оглох, одурел и ослеп, стоя на месте, ощущая во рту вкус коры и все еще хныча, как ребенок, хныча от радости, что наконец-то я им всем врезал.
Потому что я услышал рев и увидел, как ребята из Ганторпа швыряли вверх курточки, и почувствовал на дорожке позади себя надвигавшийся топот ног. Внезапно меня обдало запахом пота и сиплым дыханием промчавшихся мимо, извиваясь в сторону ленточки, выдохшись и шатаясь из стороны в сторону, хрюкая, как какой-нибудь туземец, как я лет в девяносто, когда поползу к уютному гробику. Я и сам мог бы его подбодрить:
– Давай, давай, жми вперед! Удавись на этой ленте!
Но он был уже там, так что я двинулся за ним, протрусил до финишной черты и рухнул на землю под отдававшийся у меня в ушах возмущенный рев, потому что черту я так и не пересек.
Похоже, пришло время остановиться, хотя мне кажется, что я все еще бегу, потому как и вправду бегу, так или иначе. Начальник колонии поступил так, как я и думал: он вообще не оценил мою честность. Я не то чтобы на это надеялся или пытался ему что-то объяснить, но если он вроде бы образованный, то мог бы и сам более-менее врубиться. Отомстил он мне по полной или думал, что отомстил, потому что заставил меня каждое утро катать огромные мусорные баки из кухни к садовой ограде, где надо было их опустошать. Днем я поливал компостом росшие на грядках картошку и морковку. Вечером я километр за километром драил полы. Но эти полгода я прожил неплохо, и это еще одна штука, которую он никогда не смог бы понять. Он бы еще больше усложнил мне жизнь, если бы смог, и, оглядываясь назад, я понимаю, что оно того стоило, если учесть, сколько я передумал, и то, как ко мне прикипели ребята, потому как я нарочно проиграл кросс, и как всегда восхищались мной и ругали начальника (за глаза).
Работа меня не сломила, наоборот, я во многом стал еще сильнее, и когда я выходил, начальник понял, что все его гадости ни к чему не привели. Ведь после выхода из колонии меня пытались загрести в армию, но я не прошел медкомиссию, и вот почему. Не успел я освободиться после того финального забега и шести месяцев пахоты, как сразу свалился с плевритом, что для меня, по крайней мере, означало, что я действительно проиграл кросс начальника, но свой забег выиграл, причем дважды. Потому как я точно знаю, что если бы не вышел на дистанцию, то не подхватил бы плеврит, который отмазывает меня от казармы, но не мешает мне заниматься делом, к которому тянутся мои шаловливые пальчики. Сейчас я на воле и снова в бегах, но легавые еще не взяли меня за последнее большое провернутое дело. Я срубил шестьсот восемьдесят восемь фунтов и до сих пор живу на них, потому что все сделал сам, и после этого у меня выдалось спокойное время, чтобы все это написать. У меня хватит денег на то, чтобы прожить, пока я не отточу план дела куда крупнее, козырного захода, о котором я ни одной живой душе не скажу. Пока я в колонии драил щетками полы, я разработал систему лежбищ и тайников, придумал, как казаться скромным, честным и работящим, и в то же время отточил свое мастерство, потому что знал, чем займусь, как только выйду на волю, и что стану делать, если снова попадусь гребаным легавым.