Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Через несколько дней, вернувшись, как обычно, поздно, он тихо вошел в мою комнату. Я уже спала, но проснулась и увидела, как он забирается на стул и что-то вешает над моим столом на крюк, где раньше висела клетка с канарейками. Был уже час или два ночи. Вокруг — темнота, но я все же разглядела бамбуковую клетку, в которой чирикали и пищали какие-то маленькие птички.
— Не хочу я новых птиц, — заявила я. — Мне нужно, чтобы ты извинился.
Отец слез со стула, грохнул клетку о мой письменный стол и вышел из комнаты. Затем скатился по лестнице и куда-то ушел. Птицы по-прежнему не умолкали и бились крыльями о прутья клетки. Я даже не разглядела, сколько их там. Натянув на голову одеяло, снова заснула.
Утром я первым делом подошла к клетке. Птички, устроившись на жердочке, продолжали попискивать. Четыре маленьких беленьких вьюрка с черными отметинами и розовыми клювами. Отца дома не было. Быстро одевшись, я схватила клетку и побежала в ближайший зоомагазин.
— Эти птицы куплены не у нас, — сказал старик продавец, взглянув на клетку.
— Все равно возьмите их. Я отдаю их даром, деньги мне не нужны.
Старик проводил меня удивленным взглядом.
И вот сейчас я вспомнила о луковицах желтых нарциссов, которые посадила мать на могиле наших бедных канареек. Она не случайно их выбрала: лепестки нарциссов были того же цвета, что и птичьи перышки. Мать надеялась, что такая ассоциация принесет мне хоть какое-то утешение. Нарциссы успешно пережили три зимы, а по весне, когда они распускались, от них нельзя было оторвать глаз. И все же они меня не радовали. Почему — не знаю.
Затем я вспомнила, как бросила матери: «Все-таки не надо меня обманывать». В этот момент у нее на лице появилось то особенное выражение, которое я у нее видела, когда отец, позвонив поздним вечером, предупреждал, что сегодня домой не вернется. Причем каждый раз после его звонков у нее был такой вид, будто произошло нечто невероятное, хотя, казалось бы, к подобным выходкам давно следовало привыкнуть. Не говоря ни слова, она выливала из чайника приготовленную специально для отца заварку, вытирала кухонный стол и удалялась в свою комнату. Иногда я слышала, как она плачет. И хотя она плакала в подушку, до моего слуха доносилось ее прерывистое дыхание. Наверное, она так и не сумела смириться с безответственным поведением отца.
Впрочем, не он один в нашей семье ведет себя недостойно. Я пыталась уличить мать во лжи, а не подумала, что мои слова причинят ей боль. Мне даже хотелось, чтобы она заплакала. И вот еще одна бестактность с моей стороны: я только что выбросила ее рассаду, а ведь она выращивала ее специально для меня, чтобы, наслаждаясь красотой цветов, я утешилась. Я же восприняла ее чистосердечный поступок как очередную уловку, призванную скрыть ее бегство из дома. Да, мать совершала ошибки в жизни, но все же, даже расстроенная, старалась подбодрить меня. Не припомню никаких упреков в свой адрес. В отличие от нас с папашей, она предпочитала плакать сама, нежели доводить до слез тех, кто рядом.
Тупо разглядывая горстку погибших цветов, я продолжала размышлять о моем сходстве с отцом. Оба мы — непоседы, не сидится нам на одном месте. Нетерпеливо начинаем барабанить пальцами по столу или раскачиваться на стуле. Мать отца, то есть бабушка Шимидзу, всегда ругает меня за неумение прилично вести себя. Своего сына, однако, она не критикует. Говорит, что мужчина может быть непоседой, а вот женщина — ни в коем случае. При этом сама бабушка — женщина очень нервная: когда пьет чай, постоянно теребит скатерть, хотя спину держит прямо. В общем, что касается воспитанности, то я унаследовала все черты своих предков по отцовской линии. Ничего не взяла от матери, с ее уравновешенностью и мягкостью.
— Мегуми! — прозвучал у меня за спиной голос Кийоши.
Он по-прежнему был в школьной форме, но уже без моего рюкзака. Широкие плечи так и ходили ходуном, он тяжело дышал: очевидно, бежал всю дорогу.
— Вот… рассада. Мама ее выращивала, а я выбросила, — объяснила я ему, сжав в руке комок грязи.
Кийоши стоял спиной к свету, поэтому я не видела выражения его лица. Он из породы молчунов. Может часами стоять, не проронив ни слова. Особенно если на душе у него тревожно.
Я разжала ладонь, и мутная жижа потекла по моим пальцам на землю. Кийоши как-то рассказывал мне, что самое раннее его воспоминание, связанное с детством, — это то, как мы сидим в песочнице, в церковном дворе, копаясь в горячем песке. Мы мирно играли, и вдруг я набрала полную горсть песка и швырнула ему в лицо. Сама я этого не помню, но рассказ Кийоши меня в свое время обрадовал. Ведь я старше его на целых пять недель — стало быть, мне и верховодить.
Сейчас этот эпизод снова всплыл в моей памяти, но никакой радости не доставил. Мы знаем друг друга пятнадцать лет, даже побольше, если учесть, что наши матери и их общая подруга, госпожа Учида, будучи беременными, постоянно общались. Сидели все трое рядышком на длинной тахте и вязали крошечные свитера для своих будущих чад. Свидетельство тому — идиллические фотографии, хранящиеся в семейных альбомах. Я иногда представляю себе, как мы — я, Кийоши и другой мальчик, Такаши, сын госпожи Учиды, — сидим в материнских чревах, на той самой тахте, и спорим друг с другом, кто из нас появится на свет первым.
Да, много лет прошло. А вот сейчас Кийоши стоит и молчит. Мог бы сказать что-нибудь утешительное. Впрочем, винить его не за что. Какое отношение имеет он к отъезду моей матери?
— Извини, что психанула, — пошла я на мировую, хотя голос прозвучал не слишком дружелюбно. — Я понимаю, ты действительно хотел мне помочь.
— Ладно, все нормально.
Кийоши опустился на колени рядом со мной и задумался в нерешительности: то ли похлопать меня по плечу, то ли взъерошить мне волосы. Он часто так делал, когда мы еще учились в начальной школе. Но сейчас такие жесты выглядели бы глупо — ведь мы уже взрослые.
— Ты как, ничего? — спросил он.
Я молча кивнула.
— Тогда пошли. Отец готовит нам на ужин спагетти. Он только что вернулся из больницы. Навешал своих прихожан.
— А пастор Като в курсе? Только не увиливай.
— Да, он все знает.
— А ты?
Кийоши кивнул.
Мы поднялись и направились к дому. Внезапно я остановилась.
— Обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Не говори матери о том, что я натворила, — указала я на камелию, под которой валялись пустые ящики и полудохлая рассада.
Кийоши слегка прищурился, о чем-то раздумывая. Он никогда не лжет — правдолюбец похлеще меня.
— Не говори, — повторила я, — а то она будет беспокоиться, жалеть меня.
— Она и так тебя жалеет.
Его прямота ошарашила меня, хотя и не огорчила. По крайней мере, он откровенен.
— Ну, тогда не нужно ее лишний раз расстраивать.
— Хорошо, я про цветы не скажу.
Выключив свет во всем доме, мы вышли через переднюю дверь. Когда я ее запирала, ключ повернулся в замке с трудом, словно нехотя.
«До свиданья, дом», — произнесла я про себя, и в эти секунды мне показалось, что наше жилище осело и покосилось. Я взглянула на темные окна своей комнаты, которую всегда любила. Особенно хорошо было в ней осенью, когда деревья за окнами окрашивались в цвета заката — огненно-желтый и багряный. Сидя на кровати, я представляла себе, будто плыву по небу на воздушном шаре, а вокруг — облака, освещенные заходящим солнцем. Теперь это кажется просто дикостью: как можно было радоваться жизни, когда внизу, на первом этаже, мама сходила с ума в тщетном ожидании непутевого мужа? Что за чушь — рисовать в воображении идиотские воздушные шары, когда она решала вопрос о своем отъезде! Мне пришла на память ее фраза: «Если я сейчас не расстанусь с твоим отцом, то не доживу до того времени, как ты станешь взрослой». Она хотела сказать, что страдания убивают ее. Почему же я не проявила сочувствия, понимания? Обычный эгоизм? Меня пробрал озноб, голова закружилась. Я повернулась к дому спиной и больше на него не оглядывалась.
Кийоши уже успел отойти на значительное расстояние. Давно, в раннем детстве, мы часто играли в салочки. Причем по таким правилам: если догонишь кого-то, нужно было не дотронуться до него, а наступить на его тень. Тогда — ему водить. Сейчас, правда, луны не было, а уличные фонари светили слишком тускло. Но все равно, почувствовав какой-то азарт, я догнала Кийоши и наступила на размытую тень от его головы.
— А вот ты меня не догонишь! — прокричала я, проносясь мимо него. Вслушиваясь в свой топот, я старалась больше ни о чем не думать. Через несколько секунд Кийоши тоже рванул. Расстояние между нами быстро сокращалось. Воздух был холодный, и пар у меня изо рта вылетал, как облачка, на которых пишут слова персонажей комиксов. И мне казалось, что с клубами моего разгоряченного дыхания уносятся в небо пустопорожние мысли.
Глава 2. Далекие сверчки
Внизу, в бывшей маминой комнате, терзает свой сямисэн[1] бабушка Шимидзу. Заунывное гудение струн отдается эхом в лестничном проеме. Бабушка играет в этом году значительно громче, чем в прошлом или позапрошлом. Хотя ей и не хочется признаваться в этом, но слышит она все хуже и хуже.
— Что ты бормочешь себе под нос? Говори внятно, — часто шипит она на меня.
— Бабушка Шимидзу иногда бывает резка, — говорила обычно мама, — но в принципе она человек добрый.
В ее словах есть доля правды. Когда я три года назад гостила у бабушки в Токио и подхватила там тяжелый грипп, она показала себя совсем с другой стороны. Бывало, проснусь, а она сидит у моей кровати, сжимая в костлявых руках край одеяла. Бабушка и сама выглядела неважно: лицо изможденное, седые волосы висят клочьями, маленькие глазки опухли от бессонных ночей. Когда я пошла на поправку, она постоянно готовила мне по старинным китайским рецептам целебные бульоны и травяные чаи. А если у меня не было аппетита, не приставала с уговорами. Скажет ласково: «Ладно, поспи еще», — и уберет пиалу. Но стоило мне окончательно выздороветь, как она принялась за старое. Вечно в