то время он привел из первого корпуса девушку, которая тоже была хромая, и они стали устраивать настоящие концерты.
Что меня очень удивляло во всей этой странной компании – о фронте, о войне редко вспоминали. Я ходил в контору, слушал там радио, а потом рассказывал соседям сводки. Был уже март 1944 года, везде мы наступали. Но мужики все повторяли одно: “Мы до конца войны не доживем”. Или: “Пусть их там воюют, нам-то что с этого, мы зэки”, и я стал тоже думать – доживу ли я до конца? И вообще – сколько проживу? Да и зачем?
Спасла меня весна: снег растаял, везде лужи, тепло стало, гуляли без шапок. Кто-то научил меня, как добывать березовый сок, а Коля подарил мне свой ножик. Мы с ребятами подрезали кору берез, подвязывали стаканчики, и по соломинке сок стекал быстро. Мы стали пить его с утра до вечера и сразу почувствовали себя лучше. Потом стали добывать и сосновый сок – полужидкую сладкую прослойку под корой молодых сосенок. Тоже вроде бы очень полезную. Когда совсем не осталось снега – копали картошку прошлогоднюю и пекли на костре, точно так же, как три года назад под Яхромой. Кругом стоял рев лягушек, солнце хорошо уже грело, жизнь становилась прекрасна. Мы были как маленькие Маугли – тощие, почерневшие, абсолютно безбашенные. Уходили по полям далеко и голода не замечали, привыкли. Жаль, рисовать было нечем и не на чем. Но весну я очень полюбил, ее свежий ветерок, облака, голубой струящийся, мерцающий воздух. В тот год было очень сильное половодье, все деревья стояли в воде. По полям плавали на лодках. Под натиском новых впечатлений я совсем забыл и детдом, и свой двор, и дом, и бабушку. Мне казалось, что я всегда жил здесь, среди этого половодья, березок и дубов, в царстве квакающих лягушек, грачей и сорок. Всего несколько теплых весенних дней – и забываешь ужасную холодную зиму, операции, болезни…
“Мой друг Колька” научил меня игре в карты. В основном играли в “петуха” и в “очко”, на деньги, конечно, и довольно большие. Я, помню, один раз выиграл 800 рублей. Много было это тогда или мало – не помню. Но где-то с апреля Николай стал меня брать с собой перед обедом на кухню, где за деньги можно было заказать на второе котлеты или зразы. Там же, за кухней, сидел дядька, который продавал папиросы, табак, шоколад, монпансье, немецкий шпик, американские сигареты (синие пачки с самолетом), спички. Так что стало немного полегче. Одно было плохо – я ничего не понимал в деньгах, путался, не знал, что надо просить сдачу. К тому же я их терял, иногда кто-то находил рубли у меня под кроватью и кричал: “На, малахольный, последний раз!” А я отвечал: “Виноват, исправлюсь”.
В конце мая пришел главврач и сказал, что обо мне спрашивали из детдома, потому что мне пора возвращаться по моим документам. Но смогу ли я сам доехать до своего детдома? Санаторий может меня довезти только до Мытищ, а там я должен сесть на электричку. Ездил ли я один когда-нибудь? Конечно, я с важностью пообещал, что спокойно доеду. Мне выдали большой конверт с рентгенами, направлениями, справками, и я уехал в Москву.
9 мая. Victoria!
В детдоме мне обрадовались, но я видел, что меня подзабыли, Булкой уже никто не называл. В остальном все было по-старому. Мы все снова были за городом, в летнем лагере, опять на той же Зеленоградской, только с правой стороны. И снова стали зарабатывать трудодни в колхозе XVII партсъезда. Мне еще надо было осенью сдать экстерн за IV класс, так как я с января все уроки пропустил. Пришлось с Евгенией Васильевной сидеть после обеда. Для меня это была только радость, поскольку иногда она приносила мне такие же замечательные открытки, как и раньше. У нее, видимо, была большая коллекция. Были виды городов – Владимир, Новгород, Париж, Венеция, Рим. Были “Гербы губернских городов Российской империи”, балерины, актеры.
В колхозе после нудных и противных бесконечных прополок нас вдруг послали на сбор клубники – в виде премии. Конечно, мы постарались ее поесть побольше, “на всю жизнь”. Открыли волейбольную площадку, повесили сетку. По вечерам играли до самой темноты, потом шли на речку.
Следующая зима пролетела как-то незаметно, без происшествий. Постоянно ходили смотреть салюты. И весной – яркая вспышка: День Победы. Я с утра отпросился в город и помчался в центр пешком, бегом, на Манежную и на Красную площади. Весь центр был забит народом, все орали от радости, целовались, военных подбрасывали вверх. Помню иностранных военных на балконе “Интуриста”, которые пальцами показывали ликующей толпе знак “V”, Victoria, Победа, а наши не понимали и кричали им “Ура! Ура!”. После ужина все наши помчались на Красную площадь смотреть салют. Передать то ощущение счастья и всеобщей любви друг к другу – невозможно. Народ на Красной площади во время салюта пришел в состояние невероятного возбуждения, люди не знали, как еще выразить абсолютное счастье: прыгали, пели, обнимались, бросали цветы, кричали “Ура!” из последних сил. И после салюта долго еще не расходились. В эту ночь у нас в детдоме никто не спал, сидели в зале, мечтали о будущем.
Будни военных лет
После Дня Победы в детдоме все стали вспоминать будни военных лет. Я тоже стал вспоминать, как в 41-м ходил по Москве без всякой цели. Ходили с кем-то из ребят смотреть, как разбомбили дома за Красной площадью, в Зарядье, и рядом с нами, на улице Мархлевского или на Трубной. Надо сказать, что руины обычно убирали очень быстро. Но у нас, на улице Кирова, половина пятиэтажного дома очень долго, всю зиму, стояла как была. Две стены рухнули, комнаты были наружу, но с внутренней стороны закрыты на замок. С улицы все это выглядело как пять театральных декораций, стоящих одна на другой.
Мои соседки-девочки приходили поздно, усталые, в гимнастерках и серых телогрейках, казались совсем измученными. Я работал во дворе, на овощной базе, где мы с ребятами таскали мешки допоздна, приносил какие-то “трофеи”. В нашей квартире была большая ванная комната с душем. В ней стояло и висело множество корыт, тазов и шаек. Девочки кипятили на примусах воду, разбавляли, делали теплую, ставили меня в корыто и мыли мочалкой с мылом все втроем. Мне, помню, и в голову не приходило, что их надо стесняться. Я к ним так привык, что считал их сестрами. Сколько лет им было – не знаю, но вроде двое кончали школу, а третья, темноволосая Люся, выглядела немного старше.
Тревоги в Москве продолжались; однажды взрывной волной от фугасной бомбы меня буквально выбросило, и я летел через весь наш коридор, метров пять. Второй раз я испытал такой удар на крыше, но, по счастью, упал в окно чердака и легко отделался ушибами и синяками.
Это было, когда бомбы попали в главный почтамт, но больше не повторялось. А мы тогда, помню, так хотели еще и еще приключений.
Из наших ребят никто с фронтом близко не соприкасался. Поэтому, когда я в спальне рассказал об эвакуации и всех “переживаниях”, мне очень завидовали. Ребята были московские, обычные.
Мы очень любили кино. Его показывали частями, конечно, с перерывами, но зато каждую неделю. Из военных фильмов помню киносборники про Швейка с Гитлером, “Секретарь райкома”, “Нашествие” с Жаковым, который мне очень нравился. Но любимым фильмом у всех, и детей, и воспитателей, были “Два бойца”. Смотрели их раз десять и просили еще. Песню “Темная ночь” знали наизусть, со всеми ее вариантами. Помню забытые ныне “Она защищает Родину”, “Машенька”, “Жди меня”. Помню, как плакали на этих фильмах. От каждой картины в речи детдомовцев оставались какие-то новые фразы, которые употребляли как поговорки, где надо и не надо. В детдоме у нас почему-то любили стихи Константина Симонова. Рассказывали о его романе с Валентиной Серовой. О том, как Сталин сказал на приеме о его стихах: “Я бы печатал такие стихи только в двух экземплярах – вам и ей. Другим людям, по-моему, это совсем не интересно”. Я, конечно, не мог еще спорить со Сталиным, но помню, был с ним совершенно не согласен. Мне, помню, нравился стих о В. Серовой: “Тринадцать лет, кино в Рязани, тапер с измученной душой…” Ну и, конечно, “Жди меня, и я вернусь…” – у нас многие его знали наизусть. И даже однажды кто-то из шефов-летчиков с фронта читал нам эти стихи на вечере в зале.
Я помню, как во время Сталинградской эпопеи переживали за дивизию Родимцева, защищавшую город и принявшую на себя главный натиск немцев. Тогда по радио каждый день говорили о боях за “Красный Октябрь”, о доме Павлова. Наконец объявили о победе в Сталинградской битве. У нас был праздник, воспитатели обнимали и целовали детей, на ужин дали настоящие американские шоколадки. Только тут я вспомнил, что накануне, 1 февраля, мне исполнилось десять лет.
Рядом с нами, в Теплом переулке, всю войну был военный госпиталь. Напротив входа в наш особняк находились какие-то одноэтажные бараки, где летом сидели и курили раненые со своими костылями – почти все были одноногими. В этот вечер там тоже было ликование, даже запускали ракеты. Затемнение уже плохо соблюдалось везде. Наши девочки выступали в госпитале со своими песнями и танцами. В другие дни госпиталь представлял страшную картину. Я был там всего раза два, не мог смотреть на все эти ужасы. Это было так страшно: столько людей без ног; раненых было так много, негде было пройти. Один рассказал, что у них лежал Герой Союза летчик Маресьев.
Осенью 1944 года и весной 1945-го, когда меня отпускали изредка по воскресеньям повидать бабушку, я стал встречать в нашем дворе, а затем и в своем подъезде ребят, вернувшихся из эвакуации. Кто-то был в Средней Азии, кто-то на Урале, кто-то в Алма-Ате. Рассказывали, что там пережили, как скитались, голодали. Потом появились две девочки, пережившие оккупацию, оставшиеся без родителей. Детдом наш стал называться “для детей фронтовиков”. И я стал постепенно осознавать, что войну-то провел в тепличных условиях. Может быть, исключая только четыре месяца в “санатории”. О нас все это время заботились, кормили, одевали, развлекали, учили. В сущности, никаких забот мы не знали, разве что летом работали без выходных на ненавистной прополке.