Однажды играли… — страница 6 из 20

По правде говоря, вкуса шампиньонов я тогда не разобрал, вкус картошки и подсолнечного масла был сильнее. Но сам факт, что я ел “иностранную пищу”, давал мне повод гордиться собой. К тому же, я был рад, что не помер…


С тыльной стороны двор был огорожен серым дощатым забором. Очень высоким, щелястым и, по-моему, с ржавой колючей проволокой наверху.

В повести “Сказки Севки Глущенко” я писал, как ребята добывали из-за забора ржавые формы для булок и буханок и как играли ими.

Форм этих на дворе накопилось много. Иногда их даже клали в лужи – цепочкой, чтобы ходить не замочив ноги…

Запахи, порой долетавшие из пекарни, в голодные годы были просто пыткой.

С пекарней связано одно приключение из жизни старшего брата и его приятелей. Из их довоенного детства. Брат не раз излагал мне эту историю. Но о ней – в следующий раз. На сегодня и так написано много…


6. 04. 97


…Эпизод с пекарней, как говорится, имел место, когда брату было двенадцать лет, а мое рождение только намечалось.

Этот рассказ я слышал в нескольких вариантах: от мамы, от Сергея и даже от отца, когда гостил у него в Белоруссии. Передаю близко к словам брата – непосредственного участника.

Несколько пацанов, в том числе и Вотя Петров, забрались в сад к Ковальчукам. За яблочками. Мероприятие это имело чисто спортивный интерес, поскольку яблочки были мелкие, недозрелые и отвратительно кислые. Годились они лишь для того, чтобы стрелять ими из рогаток.

В саду “налетчиков” обнаружил незнакомый мужик. Те резво ударились в бега, но Вотя зацепился за сучок широкими сатиновыми трусами и был схвачен.

Попытки вырваться и сдавленные вопли типа “пусти, гад, а то пожалеешь”, не дали результата.

Дядька подтащил пленника к забору, грубой бесчувственной ладонью сорвал крапиву и выдрал беднягу в назидание остальным – тем, кто с замиранием души наблюдал за этой процедурой со спасительной высоты ближнего сарая.

Отпущенный Вотя с подвыванием кинулся на свою территорию, ощущая жжение тела и души. Души – даже больше, ибо он был уже в том возрасте, когда человек воспринимает подобные акции, как поношение чести и достоинства.

Вотя воззвал к отмщению. Приятели его поддержали, поскольку чувство коллективизма у пацанов тридцатых годов, воспитанных на героических фильмах и романтике гражданской войны, был весьма крепким. Не то что (увы!) у нынешнего поколения.

Прежде всего была проведена разведка: кто и откуда этот “буржуйский прихвостень”. До той поры его никто не видел.

Какое отношение мужик имеет к Ковальчукам и почему оказался в их саду, осталось невыясненным. Но зато было точно установлено, что он работает сторожем пекарни.

Двор Ковальчуков, как и наш, тыльной стороной примыкал к пекарне. Ее красный двухэтажный корпус с большими квадратными окнами как бы нависал над садовым забором.

В качестве рабочей гипотезы было принято предположение, что в этом сволочном дядьке сыграли сторожевые инстинкты: они увидел, как мальчишки забрались в чужой сад, не выдержал, проник со двора пекарни сквозь щель в заборе и распространил свои охранные функции на территорию Ковальчуков, хотя, казалось бы, какое его собачье дело?

Итак, принадлежность дядьки-злодея к штату пекарни была установлена. Далее логика массового сознания распространила ненависть с конкретного обидчика на пекарню в целом. Естественно, что “все они там такие”, иначе бы не стали брать в сторожа подобного негодяя.

Отряд из шести или семи снайперов залег на крыше двухэтажного сарая. Квадратные стекла пекарного цеха были видны наискосок – над забором и яблонями.

Рогаточный залп был сокрушителен. Осколки стеклянной метелью ворвались внутрь цеха. Послышались истошные вопли пекарей – жалобные и яростные. Сергей говорил, что они разносились над всем кварталом.

Отважные стрелки, не ждавшие такой реакции, разом струхнули. Скатились с крыши, упрятали оружие в надежный тайник и кинулись кто куда: на реку, в кинотеатр, домой – чтобы задним числом обеспечить себе алиби (“али би”, как говорил Вотя, чей папа работал начальником милицейского отделения).

Почти сразу ближние дворы начали прочесывать работники пекарни и милиционеры. Стало известно, что осколки после залпа густо посыпались в чаны с тестом, которые стояли под окнами. Ущерб был нешуточный. К тому же, в ту пору активной борьбы с “вредителями” стрелкам и их родителям могли приписать диверсию, направленную на подрыв благополучия советского народа. Запросто! Тем более, что с хлебом в ту пору (как и во многие другие времена) были трудности.

К счастью, виноватых не нашлось. Во всем квартале не видно было ни одного мальчишки.

– На реку усвистали, небось, окаянные, – говорили мамаши. – Нет чтобы дома помочь матери, целый день их не дозовешься.

– А мой в кино намылился пятый раз “Волгу-Волгу” смотреть, а у самого переэкзаменовка на осень…

Даже у Таисии Тихоновны возобладал, видимо, дворовый патриотизм, и она подтвердила, что “еще утром слышала, как мальчики собирались идти купаться”…

А интеллигентный мальчик Сережа в пионерском галстуке с блестящей пряжкой-зажимом (по форме того времени) тихо сидел у окна и читал книжку “Чапаев”.

– Вот этого писателя, – с улыбкой сказала слегка бледная мама и указала зашедшему милиционеру на портрет, с которого по-командирски смотрел комиссар Фурманов. Милиционер подтянулся и козырнул – он был рядовой. А по поводу мальчика Сережи – отличника и сына известного в городе педагога – не могло быть серьезных подозрений.

Но, если их не было у милиции, то у родителей были. У всех. Али би не получилось. Отцы (те, кто еще не был посажен) и матери очень быстро раскопали правду. Рогатки были изъяты и сожжены. Затем наступил “воспитательный час”. И по сравнению с ним полученная Вотей крапивная порция была все равно что комарик перед прививкой от скарлатины. Однако обычного в таких случаях рева и воплей “я больше не буду” из окон не слышалось. Воспитуемым было строжайше предписано “молчать и даже ни разу не пикнуть, а то хуже будет”. Мол, услышат посторонние, догадаются, за что лупят несчастных Борек, Витек и Вовок, сообщат “куда следует”, и тогда преступное деяние выплывет наружу. А это пахнет уже не ремнем, пострашнее.

Лишь самому младшему члену диверсионной группы третьекласснику Вовке Шаклину было оказано некоторое послабление. Сложивши вдвое потертый, “еще папин” ремешок мать вздохнула и разрешила:

– Можешь визжать. Но только шепотом.

И Вовка визжал шепотом.

– Хотя это очень трудно, – жаловался он потом друзьям. – Попробуйте сами, узнаете.

Друзья пробовали визжать шепотом и признавали, что да, трудно. И жалели младшего соратника, хотя и сами для сидения на ступенях крыльца прилаживались с некоторым затруднением.

Только Сереже все сошло глаже, чем другим. Дело кончилось маминым подзатыльником (данным импульсивно, со страху). Отец же ограничился долгой воспитательной лекцией, прослушанной сыном в пол-уха. Он, наш папа, в педагогических вопросах придерживался принципов гуманизма.


7. 04. 97

Оружие

У брата Сережи был друг Виктор Ножкин. Он жил в деревянном двухэтажном (вернее, полутораэтажном) доме через квартал от нас, на углу улицы Челюскинцев.

В дошкольные годы для меня то место (до которого дошагать можно за полторы минуты), было уже чужой территорией, иным миром. Вроде как сейчас другой город. Идти “в гости к Вите” значило идти далеко.

А еще дальше лежали совсем неведомые (в ту пору) кварталы. Потом-то, в школьные годы, я изучил их до каждого домика, до каждой калитки. И удивительную резьбу карнизов, крылечек и парадных дверей, и неожиданные изгибы улицы, которая порой выходила на край нашего знаменитого лога и становилась односторонней… Я знал на память жестяные таблички домовладельцев (написанные еще с “ятями” и твердыми знаками). Помнил узоры железных дымников на печных трубах… Но все это уже тогда, когда я был “большим”. Школьником. А в первые годы жизни мне казалось, что родная улица уходит в неведомые дали.

Иногда судьба позволяла мне сделать в эти дали прорыв. Случалось, что кто-нибудь из приятелей Сергея сажал меня на раму велосипеда (чаще всего тот же Витя Ножкин) и катил далеко-далеко, аж до Перекопской улицы с ее Земляным мостом через лог. Там улица Герцена кончалась. Но я тогда в уличной топографии еще не разбирался. Просто, замирая от восторга и вцепившись в руль, – рядом с крепкими пальцами хозяина велосипеда – я мечтал, чтобы счастье подольше не кончалось.

Велосипед потряхивало, сидеть на твердой трубчатой раме было неудобно, но все же радость была великая!

Движение велосипеда было похоже на бреющий полет.

Я быстро плыл над немощеной дорогой и видел, как из-под шины переднего колеса убегает назад по пыли тонкий змеиный след. Его рисунок состоял из маленьких кружков, соединенных в двойную цепочку. На никелированном ободе дрожало слепящее отражение солнца. И на руле, и на круглом звонке – тоже. Мне иногда позволялось посигналить этим звонком…

Но, хотя и длинна была наша улица Герцена, счастье все равно рано или поздно кончалось. Чаше всего рано…

Вот уже едем обратно. Вот уже промелькнул крошечный домик с круглым “венецианским” окном (он и сейчас, по-моему, стоит там), вот и Витин дом проехали. Вот и наша серая калитка с чугунным кольцом и щеколдой… Как быстротечно в жизни все хорошее…

– Слезай, не канючь. А то больше никогда…

Да, я помню этот велосипед с пахнувшим кожей седлом и сверкающими ободами.

Я вообще помню многие предметы, которыми были знамениты приятели Сергея и Людмилы.

Например, у Моти (Матвея) был похожий на маленькую гармошку фотоаппарат. Этим аппаратом сделаны некоторые мои детские снимки. Футляр у аппарата был черный, оклеенный чем-то вроде искусственной кожи, и с блестящим замком. Мне иногда его давали поиграть. И я воображал, что у меня в руках тоже аппарат. Ставил футляр на сложенную для моего роста треногу от Мотиной фотокамеры, накидывал на голову мамин платок.