– Стэнли! – я потрясла его за плечо. – Проснись, Стэнли! Давай, давай, мой хороший, выбирайся из кровати.
Сначала он не желал поддаваться на мои призывы, а когда проснулся, разом и окончательно, расплакался от смятения, поняв, что случилось.
– Мамочка, я нечаянно!
– Ах, какая теперь разница? – Мне было не до того, я лихорадочно сдирала с постели простыни, а когда дело дошло до наматрасника из грубой овечьей шерсти, мной овладела сумасшедшая надежда на чудо, что вся эта пакость не просочилась в матрас. Увы, чуда не случилось: матрас был испорчен. – Ох, Стэнли, и как в тебе помещалось столько жидкости? – возопила я, а он стоял и плакал, пока я силилась вытащить матрас из кроватной рамы. Жесткий и неудобный, он, видимо, был туго набит конским волосом, и, когда обвис у меня в руках, я невольно вспомнила картинку, увиденную в «Иллюстрированных новостях»[4],– «Погребение на море», – на которой моряки выпихивали за борт такое же бесформенное нечто.
– Что же ты не воспользовался горшком? – отдуваясь, простонала я, когда матрас шмякнулся на пол.
Бедное дитя, он закрыл личико руками, и плечи его сотрясались. В проникавшем через окно чахлом лунном свете его ноги поблескивали влагой.
– Мне было страшно, – всхлипнул он.
– Ну полно тебе, Стэнли, полно, не плачь. Ничего страшного не случилось, – постаралась успокоить его я. – Мы пойдем спать в другую комнату.
– Я не хочу выходить туда, мама!
– Это еще почему? – вскинулась я, а внутри у меня все сжалось. Слышал ли он те же звуки, что и я? И что хуже: что он слышал их или что не слышал? Бедное дитя! Либо за дверью спальни бродит непрошеный гость, либо в спальне с ним спятившая мамаша; в обоих случаях дела его плохи, не позавидуешь.
– Там темно.
– Ничего там страшного нет. Пойдем со мной.
Я зажгла свечу и повела его на лестничную площадку, правда, моя рука на дверной ручке в нерешительности дрогнула. Пока мы спускались в нижнюю спальню, у меня тряслись поджилки: при каждом шаге я ожидала, что чьи-то невидимые пальцы вцепятся мне в руку или на меня налетит чье-то невидимое тело, но я все равно шла, ведя за собой Стэнли, и держала себя в узде, ни за что не желая показать ему, что умираю от страха.
При повторном взгляде спальня внизу произвела на меня такое же гнетущее впечатление, что и при первом. Древние стенные панели, казалось, поглощали весь свет от моей свечи, по углам клубилась густая, хоть глаз выколи, тьма, а узенькая полоска окна, расположенная слишком высоко, чтобы дать хоть какой-то обзор, добавляла комнате больше мрачности. Я тут же решила, что оставлю свечу гореть всю ночь. И все же обрадовалась, когда в большом платяном шкафу нашлась стопка аккуратно сложенных женских ночных сорочек: пускай они пролежали там невесть сколько времени, но явно знавали тщательную утюжку. То был первый из найденных мною в этом дома следов присутствия женщин моего отца, и меня всю передергивало, когда я помогала Стэнли через голову натянуть одну из тех сорочек. Однако нам, можно считать, повезло, что мы заполучили хоть какую-то одежду.
– Вот видишь? – зашептала я Стэнли, когда мы улеглись в кровати. – Все ведь обошлось, правда? Нам ничто не угрожает, и здесь довольно-таки тепло. Ты рядом со мной, и никто не причинит тебе зла.
Хотя говорила я с большей уверенностью, чем ощущала в себе, но Стэнли мои слова, кажется, успокоили. Я обхватила его, лежащего на боку спиной ко мне, и покрепче прижала к себе, а он вложил свою ручку в мою, и, пока он засыпал, я слушала, как бьется в его тоненьком запястье пульс. Какую острую жалость я испытывала к нему сейчас, когда вырвала его из дома, где он был счастлив и в полной безопасности. Если уж быть до конца честной, то Лайль хоть и обращался со мной жестоко, нашему сыну ничего плохого никогда не сделал. Жизнь Стэнли состояла из одних только приятностей и удовольствий, к тому же домашние наперебой баловали его. Но что вызывало во мне протест, так это то, что при всем внешнем благополучии такая жизнь не несла сыну добра: мало-помалу он переймет от Лайля его чванство, развязность, манеру запугивать и браниться, насмехаться и унижать ближнего, обходиться с людьми грубо и жестоко. Что я могла противопоставить этому? Я была всего лишь матерью и не имела никаких прав диктовать сыну, каким мужчиной ему вырасти. Ведь они все на один покрой, разве нет?
Бух, бух, бух.
Я подскочила как ужаленная и села в кровати, прижимая к груди руки. Снова эти шаги! «Бух, бух, бух» – доносилось снаружи, взад-вперед по лестничной площадке перед нашей дверью, а теперь, похоже, к звуку шагов прибавились и удары тростью по стойкам перил. То были шаги рассвирепевшего мужчины, который кипел злобой и вознамерился запугать меня. А у меня было много причин бояться его. Я сидела ни жива ни мертва.
Боже, каким ужасом для меня было осознавать, что еще хуже, чем присутствие за дверью кого-то неведомого, стало бы отсутствие там кого бы то ни было. А ведь за дверью никого не было, никого, состоящего из плоти и крови, никого, чей взгляд я могла бы поймать, от чьих ударов могла бы увернуться. Никогошеньки там не было, но меня не покидала уверенность, что против меня замышляется что-то очень недоброе, жуткое.
Шаги за дверью ускорились, точно подгоняемые спешкой; сапоги, тяжелые и злобные, затопали по площадке перед нашей дверью, потом вниз по лестнице, точно в поисках чего-то, затем загрохотали по всему дому, точно их обладатель желал привлечь к себе внимание и не стеснялся дать волю своему злобному норову. Вихрем пронесся в гостиную и из нее, к задней двери, затем к парадной двери, но всякий раз возвращался на площадку перед спальней, топтался на ее каменных плитах.
– Лайль? – не иначе как по глупости прошептала я, когда шаги снова остановились у двери.
Бух, бух, бух.
– Поди прочь, – прошипела я.
Стэнли мирно спал, воздух с тихим свистом выходил из его носа. Ни за что не позволю, чтобы его разбудили; я положила руку ему на спинку, и его умиротворенность передалась мне. Между тем топот продолжался: вверх по лестнице, вниз по лестнице. Иногда он удалялся на верхнюю площадку, и у меня вспыхивала надежда, что зловещий визитер уходит; время от времени шаги замирали, и я ликовала про себя: «Ну вот! Наконец-то кончилось!». Но топот неизменно возобновлялся.
Таким же манером по дому метался Лайль, когда бывал сильно не в духе. Я спешила спрятаться от него где-нибудь в уголке, едва заслышав, что его шаги участились и приобрели целеустремленность, а он, расхристанный – полы сюртука раздуваются парусами, сорочка расстегнулась – вихрем врывался в одну комнату за другой, хлопал дверями, отдергивал гардины, пока не находил меня. Он хватал меня за запястья и приближал ко мне красную, пышущую злобой физиономию, желая прямо мне в лицо излить свою ярость. Если я отдергивала руки, бывало только хуже.
Так вот, я оставалась в постели и слушала, как мой неведомый сосед кругами мечется по дому. И как меня угораздило сбежать от одного злобного субъекта туда, где меня поджидал не менее злобный другой? Неужели таково ниспосланное мне наказание, размышляла я, наблюдая, как постепенно бледнеет узкая полоска окна, возвещая о наступлении рассвета. Неужели я приговорена вечно тащить этот камень на шее?
Постепенно откуда-то с ближних холмов стали доноситься блеяние овец и прощальные уханья совы. Затем, точно добрая сиделка у моей постели уняла мои страхи, я отдалась на волю мыслей о мирных утренних сценках: вот с каминной решетки сгребают побелевшую золу; в кастрюльке на огне греется молоко; голова склоняется к обтрепанному молитвеннику. То были сценки из благородного мира, доброго и обыденного для меня, который, как мне верилось, я когда-нибудь снова обрету. И когда утро вступило в свои права, я наконец уплыла в беспокойную дрему. К тому времени, когда проснувшийся Стэнли зашевелился и обвил ручонками мою шею, зловещие шаги за дверью уже стихли.
Я молилась про себя, чтобы в доме нашлась какая-нибудь еда, потому что выглядела более чем нелепо в ночной сорочке с чужого плеча; Стэнли же в своей совсем утопал, рукава были безмерно длинны ему, и, пока мы пересекали лестничную площадку, он в попытках выпростать из рукавов свои маленькие ручки то и дело производил ими нечто вроде месмерических пассов. Голова у меня гудела от недосыпа, однако в свете дня дом едва ли выглядел прибежищем потусторонних сил, зловещими готическими развалинами; скорее, он был запущенным и обтрепанным, а худшие его изъяны легко бы устранились несколькими рулонами веселеньких обоев. Спускаясь по лестнице, я бросила взгляд на черный гнутый стульчик в холле, куда накануне повесила свою накидку. Плитки пола под его ножками темнели грязными лужицами стекшей с нее дождевой воды, а вот самой накидки на стуле не было.
Я схватила Стэнли за руку, прикинувшись, что хочу поддержать его, чтобы не оступился.
– А здесь кто-то побывал, – сказала я, стараясь, чтобы голос излучал спокойствие и беспечность, хотя сердце бешено колотилось в груди, а в ушах стучала кровь.
У подножия лестницы я украдкой бросила взгляд в гостиную и снова увидела на плитках пола темные пятна высохших лужиц там, где побросала свою одежду: она тоже исчезла. Престранное чувство пронзило меня, все тело бросило в жар и тут же в леденящий холод, я одновременно вспотела и задрожала. Кто-то побывал в доме и без моего ведома ходил по этим комнатам. Чья-то неведомая рука выжала мои промокшие чулки; чужак вывернул наизнанку фланелевые панталоны, совсем недавно прилегавшие к моей голой коже! Эти жалкие пожитки, напоминание о самой жуткой ночи в моей жизни, – вот все, что у меня осталось! И их трогали чужие руки, перекладывали, обыскивали, выворачивали!
Я не могла вздохнуть и была уже на грани обморока, когда открылась задняя дверь и вошла женщина средних лет с ведром в руках. На ее круглом лице застыло выражение усталого недово