Я вижу скалы. И море. Его запах еще не проник в вагон.
— Прибытие через полчаса, — намекает проводница.
— Да-да, — киваю, — может быть в следующий раз…
— Дурак.
— Возможно.
Но как же, как же так? Анна, какого черта? Я схожу с поезда один. И не гляжу по сторонам. Таксист, укладывая мою сумку в багажник, сочувственно кивает:
— Лечиться?
— Лечиться.
Гостиница. Душ. Громадная двуспальная кровать. Я падаю поперек нее. А рядом на тумбочке телефон:
— Любишь? Не любишь?
Закрыть глаза и провалиться. Там за окном что-то шуршит. Шоссе? Море? Фантик в женских руках на соседнем балконе?
Открыты глаза. По потолку и стенам бродят какие-то тени. Утро? День? Ночь? Какая разница? Какая разница…
Стучат.
— Да?
— Что-нибудь покушать?
— Нет.
Опять стучат.
— Да?
— К вам можно?
Встаю, заматываюсь в простынь:
— Что случилось?
— Вы не выходили из номера двое суток. У вас все в порядке?
— Да-да, конечно, все в порядке. У меня полный ажур. Я скоро выйду…
Двое суток… Плюс время в поезде. Хорошенький отпуск. «Любишь — не любишь…» Какого черта? Я — молод, здоров, полон сил.
Душ и бритва. Одеколон. На выходе из гостиницы раскланиваюсь со швейцаром, которого не заметил по приезду:
— Привет, старик.
На набережной расшаркиваюсь с милиционером:
— Наше почтение властям.
У бара киваю трем блестящим:
— Здравствуйте, проститутки.
И старик, и служивый, и девицы — все ответили мне приветливыми, гостеприимными улыбками. Так и должно быть. Здесь все должны улыбаться. Здесь все должны быть довольны. И я, и та одинокая девушка, и та, и та, и та, и та, и та, и та…
Мы шли навстречу друг другу и улыбались. Я — вполне приличный шатен. Они — вполне приличные брюнетки, блондинки, шатенки тож. Я — необъяснимо легко и свободно. Они — заметно напряженно и вкрадчиво.
«Сближайтесь!» — орал где-то купидон и заряжал свой арбалет. Я слышал свист его стрел. Но они отскакивали от меня, как будто на мне была не шелковая рубашка, а кованые рыцарские латы: «Бздынь… Бздынь… Бздынь…»
Ж замедляли шаг. И наверное оборачивались, когда я такой улыбающийся, такой обнадеживающий проходил мимо.
Я не мог остановиться. «Какого черта?» — спрашивал себя и получал ответ: «Любишь? Не любишь?» Мои ноги отказывались меня слушать и несли, несли, несли. По набережной. Потом по маленьким крутым улочкам. Через площадь. И сквозь парк.
Я обошел в этом курортном местечке все, что мог. Я разошелся со всеми девушками, с которыми мог бы сойтись. И я обессилил. Я сник. Я сдался. Уселся на конце пирса, взрезающего море. Он был пуст. Пары покинули его ненадолго для романтического ужина. Они вернутся, набив желудки. Сюда. Или сразу — в постель. Но минут сто двадцать я имел независимо. Мог спокойно глядеть в море и спрашивать его ли, не переходя на шепот:
— Любишь? Не любишь?
Что-то всплеснуло. Там на розовой дорожке заходящего солнца. И еще. Теперь слева. И справа. Пусть. Я закрыл глаза.
Меня совершенно не интересовало, что именно может позволить себе плескаться в это время и в этом месте. Мне нельзя забивать себе голову пустяками. Нужно решить наконец. И действовать. Жить. Нормальной жизнью. Не истязая себя нелепыми, тупыми вопросами.
Я почувствовал шаги сзади. Мягкие. Почувствовал. Не услышал. «Время вышло?»
— Ой, — приятный притворный голосок. «Наверное, брюнетка. Все при себе…»
Я открыл глаза и обернулся. И улыбнулся. Конечно, брюнетка и все при себе. Конечно, одна. Конечно, в смятении:
— Вы лежали… я, я не заметила вас. Я помешала? Я сейчас уплыву. То есть уйду…
Я встал и раскланялся:
— Это я сейчас уйду. Пирс — он один на всех. И мое время вышло. Оставайтесь…
— Спасибо.
Я сошел с пирса. На песок. Скрипучий. Мокрый. И почти черный. Это вечер. Это надвигающаяся ночь. Да, на берегу темнеет. И в моей комнате тоже. А от включенного света она не станет уютней. Ее нужно заполнить иначе мне…
Я вернулся на пирс. Она, не оборачиваясь, сказала:
— Да-да, сейчас мы пойдем.
Она подняла руку, и я помог ей встать. Мы молча покинули пирс. Мы молча гуляли по набережной. Мы молчали отужинали с видом на море. Дождавшись своей очереди, вернулись на пирс.
Я повернул ее к себе. Она подставила свои губы. Припухшие и влажные. Такие податливые и понятливые.
Мы молча целовались, и я все больше входил во вкус. Проник под кофточку. Запутался в бретельках. Она помогла. Грудь высока, упруга — то, что надо.
Я мял ее. И косил глазом. На берег. Наше время истекает. Пора покинуть. Перебраться с пирса. В комнату. Двуспальная кровать.
Мимо улыбающихся милиционера, проституток и старика-швейцара. Что ж… Я разжал ладонь. Грудь вернулась на место. И губы.
— Идем, — я дернул было ее за руку.
Но она не двинулась. Не шелохнулась даже. Как будто приклеилась к пирсу. Как будто вросла в него. Молча.
— Идем же, — на этот раз погладил.
Она шагнула. Но не ко мне. От меня. Она смотрела мне в глаза. А я под распахнутую кофточку. На белизну. Туда, где только что была моя рука. Там будут две. Скоро. Дойдем до номера.
— Любишь? Не любишь?
— Что?
— Любишь?… Не любишь?
Эти глаза…
— Тебя зовут…?
— Лилало.
— Странное имя.
— Ты не ответил.
— Любишь — не любишь?
— Именно.
— Но…
Глаза. Не может быть:
— Анна? Анна!
— Ли-ла-ло…
Я взял ее за плечи и притянул к себе:
— Конечно-конечно. Прости.
Я гладил ее шею, спину. Я снова хотел добраться. Но она вдруг резко оттолкнула меня. В сторону моря. Сильно. Намеренно. Туда, где не было поручней, туда, откуда я мог упасть прямо в волны.
И я упал. Безропотно. Раскинув руки, сначала погрузился. Потом медленно всплыл. И улыбнулся. Пирс удалялся. Меня несло в открытое море:
— Спасибо, Лилало.
Знакомый всплеск. Слева. Справа. Но я смотрю только вверх, только в небо. Из сиреневого оно мигом ушло в фиолет. Бархатный фиолет. И на нем высыпали звезды. Их разметала рука нашей учительницы астрономии. Вот сейчас она ткнет указкой сюда:
— Большая медведица…
И сюда:
— Маленькая…
И сюда:
— Созвездие лебедя… Венера…
Мы так и звали ее «Венера». У нее был зад, как у скульптуры в кабинете рисования. И она его не скрывала. Носила исключительно узкие юбки и брюки. Директор школы ругал ее и, наверное, преследовал, но зато никто из пацанов не пропускал уроки астрономии. Даже больные сбегали из дома в день Венеры. Мы обожали ее зад. Он нам снился. И мы рассказывали потом друг другу, кто и что с ним делал. А наяву он принадлежал учителю математики. Который наверняка знал его диаметр и радиус. Мы же прикидывали число «пи» на глазок. Когда она вставала лицом к карте и тыкала указкой:
— Большая медведица…
И сюда:
— Маленькая…
И сюда:
— Созвездие лебедя… Венера…
Ее зад вздрагивал при каждом движении. Натягивал ткань, рвался из-под нее. И мы ждали, когда же он, наконец, предстанет. Напрасно.
Если б Венера приперла меня своим задом к стенке:
— Любишь — не любишь?
Я бы наверняка согласился:
— Люблю.
Но Венеру возводил в степень другой, тот с логарифмической линейкой, и я оставлял ей в столе записки: «Не люблю… Не люблю… Не люблю…» и лупил ее во сне по заду чем придется. И может быть плакал от неясности вопросответа. А надо было просто подойти к ней на перемене и хлопнуть ладонью по там-с. Только и всего. Она так ждала. Но я это понял в другом возрасте.
— Орион… Кассиопея…
Меня несло вдоль Млечного пути. Теплая мягкая подушка воды легко покачивалась подо мной. Я то кружился, то плыл боком, то головой, а то ногами вперед. Это было так приятно. Насмотревшись звезд, захлопнуть глаза и только дышать.
Сначала я чувствовал запах шашлыка, сигарет и женских губ. Потом пахло только теплым камнем. Еще немного и все. Остался лишь запах моря. Чистого и свежего. И я снова открыл глаза. Дышал глубоко и ровно, не торопясь, иногда задерживая дыхание. Пытаясь замереть, остановить в себе все: мышцы, сердце и мысли. Нестись по волнам легкой щепкой.
— Орион… Кассиопея…
Это был не мой голос. Но кто-то похожий на меня произнес эти слова совсем рядом. За соседней волной. Слева.
— Орион… Кассиопея…
И справа.
Я не повернул головы. Я догадался:
— Любишь — не любишь?
И услышал:
— Любишь — не любишь?
Слева.
— Любишь — не любишь?
Справа.
— Любишь — не любишь?
Впереди.
— Любишь — не любишь?
Сзади.
— Любишь — не любишь?… Любишь — не любишь?… Любишь — не любишь?…
И я смотрел вверх. А вниз не хотел. Потому что не желал их видеть. Я знал, что они только и ждут, когда перевернусь на живот и посмотрю. И тогда они вцепятся в меня взглядом:
— Любишь? Не любишь?
Анна, ее мать, Лилало, Венера и еще много-много других женщин, девушек, девочек. Они одинаково смотрят оттуда и ждут:
— Любишь? Не любишь?…
А я смотрю на звезды. И я плыву между ними и между тех, что слева и справа:
— Что еще нужно?
— Разве еще что-то нужно?
— Кто сказал, что еще что-то нужно?…
И молчим. И млеем. В забытьи. В забытьи… «Глазки закрывай…»
— Баю-бай… Баю-бай…
Качала меня мама.
— Люблю.
И бабушка:
— На конфетку.
— Люблю.
Крутит задом Венера.
Снова Анна смотрит в упор.
Ли-ла-ло…
Мой язык нем. Под веками — соль. И кто-то бьет меня по ноге. Не сильно. Но ритмично: раз, раз, раз. Надо открыть глаза.
— Солнце!
Оно там, где были звезды. Оно нависло надо мной. Ощупывает меня своим жгучим взглядом. А кто-то бьет по ноге. Не сильно. Но ритмично: раз, раз, раз.
Поворачиваю голову — пирс. Я бьюсь ногой о пирс, с которого меня столкнула Лилало.
Я снова в том же месте. Море не взяло меня — вернуло. Так ничего и не решив. Так ни на что и не решившись.