Я попросил театральный бинокль, поднес его к глазам и, наведя на резкость, увидел человека гигантского роста, старшего сержанта Республиканской гвардии – теперь Дрейфусом занялся он. Несколькими мощными движениями он сорвал эполеты с мундира Дрейфуса, потом все пуговицы и золотые галуны с рукавов, затем встал на колени и сорвал золотую тесьму с его брюк. Я сосредоточился на выражении лица Дрейфуса. Оно было непроницаемым. Он смотрел перед собой, его покачивало из стороны в сторону при этих унизительных действиях, как ребенка, на котором поправляет одежду раздраженный взрослый. Наконец старший сержант вытащил саблю Дрейфуса из ножен, воткнул в землю и ударом ноги разломал ее. Обе половинки он бросил в кучу хлама у ног Дрейфуса и, сделав два резких шага назад, приложил руку к виску, а Дрейфус смотрел на попранные символы его чести.
– Ну-ка, Пикар, – нетерпеливо сказал Сандерр, – у вас же бинокль. Расскажите, как он выглядит.
– Он выглядит, – ответил я, возвращая бинокль клерку, – как еврейский портной, подсчитывающий стоимость погибших золотых шнуров. Будь у него на шее метр, можно было бы сказать, что он стоит в портновской мастерской на улице Обер.
– Это хорошо, – сказал Сандерр. – Мне нравится.
– Очень хорошо, – эхом звучит голос Мерсье, который теперь закрывает глаза. – Прекрасно вижу его.
Дрейфус снова прокричал:
– Да здравствует Франция! Клянусь, что я невиновен.
Потом он начал долгий путь с сопровождением вдоль каждой из четырех сторон бульвара Морлан, прошел в своей разодранной форме перед всеми подразделениями, чтобы каждый солдат навсегда запомнил, как армия поступает с предателями. Время от времени он выкрикивал: «Я невиновен!», вызывая в толпе издевки и выкрики: «Иуда!» и «Еврейский предатель!». Казалось, это продолжалось бесконечно, хотя по моим часам – не более семи минут. Когда Дрейфус двинулся в нашу сторону, чиновник из МИДа, в чьих руках в этот момент оказался бинокль, сказал утомленным голосом:
– Не понимаю, как этот тип позволяет так унижать себя и в то же время говорит о собственной невиновности. Если бы он был невиновен, то, конечно, сопротивлялся бы, а не позволил так покорно водить себя. Или это типично еврейская черта, как вы думаете?
– Конечно, это еврейская черта! – ответил Сандерр. – Эта раса начисто лишена патриотизма, чести, гордости. Они всегда только и делали, что предавали людей, среди которых жили много веков, начиная с Иисуса Христа.
Когда Дрейфус проходил мимо них, Сандерр повернулся к нему спиной, демонстрируя свое презрение. Но я не мог оторвать от него глаз. То ли из-за трех месяцев, проведенных в тюрьме, то ли из-за холода лицо Дрейфуса приобрело бледно-серый цвет – цвет личинки – и опухло. Его черный мундир без пуговиц распахнулся, обнажив белую рубаху. Редкие волосы торчали клочьями, и что-то сверкало в них. Он шел в ногу со своим эскортом. Посмотрел в нашу сторону, наши взгляды на миг встретились, и я смог заглянуть в его душу, увидев там животный страх, отчаянную умственную борьбу за то, чтобы остаться самим собой. Глядя на Дрейфуса, я понял, что его волосы отливают слюной. Он, вероятно, спрашивал себя, какую роль в его уничтожении сыграл я.
Оставался всего один этап его голгофы, наихудший для него, я в этом не сомневался: ему предстояло пройти вдоль ограждения, за которым стояла толпа. Полицейские сцепили руки, чтобы удерживать людей на расстоянии. Но когда зрители увидели приближающегося осужденного, они стали напирать. Полицейское оцепление подалось, цепочка натянулась, а потом порвалась, и несколько протестующих прорвались наружу, они пробежали по мощеной площади и выстроились вдоль ограждения. Дрейфус остановился, повернулся лицом к ним, поднял руки и что-то сказал. Но он стоял спиной ко мне, и я не слышал его слов, только знакомые выкрики ему в лицо «Иуда!», «Предатель!» и «Смерть этому еврею!».
В конце концов сопровождение оттащило его и повело к тюремному экипажу, который ждал впереди вместе с конным сопровождением. На осужденного надели наручники. Он вошел в экипаж, двери закрыли и заперли, хлестнули лошадей, и кавалькада тронулась – выехала за ворота на площади Фонтенуа. На мгновение я усомнился, что экипаж уйдет от окружившей его толпы – люди тянули руки, чтобы ударить в стенки экипажа. Но кавалерийские офицеры успешно отогнали их плоской стороной сабель. Дважды я слышал удар хлыста. Кучер прокричал слова команды, лошади побежали резвее и вырвались из толпы, потом свернули налево и исчезли из вида.
Мгновение спустя стоявшим на плацу отдали команду разойтись. Раздался топот тысяч сапог, казалось, сотряслась сама земля. Зазвучали горны. Раздалась дробь барабанов. В тот момент, когда оркестр заиграл марш «Самбра и Маас»[5], пошел снег. Я испытал громадное облегчение. Думаю, все мы испытали облегчение. Мы вдруг спонтанно принялись пожимать друг другу руки. Ощущение было такое, будто здоровое тело извергло из себя нечто грязное и тлетворное и теперь можно начать жизнь с чистой страницы.
Я заканчиваю мой доклад. В министерском кабинете воцаряется тишина, если не считать потрескивания огня.
– Предатель остается живым, – говорит наконец Мерсье. – Это единственное, о чем приходится пожалеть. Я говорю это скорее ради него самого, чем кого-либо другого. Какая жизнь его теперь ждет? Было бы гуманнее прикончить его. Вот почему я обратился в палату депутатов с просьбой о возвращении смертной казни за измену.
– Вы сделали что могли, министр, – заискивающе поддакивает Буадефр.
Мерсье встает, его коленные суставы издают треск. Он подходит к большому глобусу, который стоит на подставке перед его письменным столом, и подзывает меня. Надевает очки и, словно близорукое божество, смотрит на глобус.
– Мне необходимо поместить его в такое место, где он будет лишен возможности общаться с кем бы то ни было. Не хочу, чтобы он и дальше распространял свои предательские письма.
Министр накрывает на удивление изящной рукой северную полусферу и осторожно поворачивает мир. Мимо нас проплывает Атлантика. Он останавливает глобус и показывает какую-то точку на побережье Южной Америки, в семи тысячах километров от Парижа. Он смотрит на меня, вскидывает бровь, предлагая мне догадаться.
– Колония для преступников в Кайенне?[6]
– Почти угадали, только еще безопаснее. – Мерсье наклоняется над глобусом и постукивает по какой-то точке. – Чертов остров[7] – в пятнадцати километрах от берега. В море вокруг него полно акул. Громадные волны и сильные течения даже обычной лодке не позволяют причалить.
– Я думал, его уже закрыли много лет назад.
– И закрыли. Его последними обитателями были осужденные, больные проказой. Мне потребуется одобрение палаты депутатов, но теперь я его получу. Остров откроют специально для Дрейфуса. Что скажете?
Первая моя реакция – удивление. Мерсье, женатый на англичанке, считается республиканцем и человеком свободомыслящим – он не ходит на мессу, например, что вызывает у меня восхищение. И невзирая на все это, в нем есть что-то от фанатика-иезуита.
«Чертов остров? – думаю я. – У нас на пороге вроде бы двадцатый век, а не восемнадцатый…»
– Ну? – повторяет он. – Что скажете?
– Это немного… – Я осторожно подбираю слова, стараясь быть тактичным. – Смахивает на Дюма…
– Дюма? Что вы имеете в виду?
– Только то, что это похоже на наказание из исторической художественной литературы. Я слышу в этом отзвук Железной Маски. Не станет ли Дрейфус «Человеком с Чертова острова»? Это сделает его самым знаменитым заключенным в мире…
– Вот именно! – восклицает Мерсье и ударяет себя по бедру: такое проявление эмоций у него – случай довольно редкий. – Это мне и нравится. Все только и будут об этом говорить.
Я склоняюсь перед его начальствующим политическим суждением. Хотя и задаю себе вопрос, как отнесется ко всему публика. И только когда я беру шинель, собираясь уходить, Мерсье предлагает мне разгадку.
– Вероятно, вы в последний раз видите меня в этом кабинете.
– Очень жаль, генерал.
– Как вы знаете, политика меня не интересует – я профессиональный солдат, а не политик. Но насколько я понимаю, среди партий существует огромное расхождение и правительство может продержаться еще неделю-две. Возможно, даже президент сменится. – Он пожимает плечами. – Как бы то ни было, дела обстоят именно так. Мы, солдаты, служим там, где нам прикажут. – Генерал пожимает мне руку. – На меня произвели впечатления те способности, которые вы продемонстрировали в ходе этого несчастного дела, майор Пикар. Ваша служба не будет забыта. Верно я говорю, начальник штаба?
– Верно, министр. – Буадефр тоже поднимается, чтобы пожать мне руку. – Спасибо, Пикар. Вы были великолепны. Впечатление такое, будто я сам побывал там. Кстати, как ваше изучение русского?
– Сомневаюсь, что мне удастся говорить по-русски, генерал, но уже сейчас я могу читать Толстого. Конечно, со словарем.
– Отлично. Отношения между Францией и Россией развиваются. Хорошее знание русского будет очень полезным для карьеры молодого офицера.
Я уже у двери, собираюсь ее открыть, слегка польщенный их словами, но тут Мерсье неожиданно спрашивает:
– Скажите, а мое имя хоть раз упоминалось?
– Простите? – Я не уверен, что он имеет в виду. – Упоминалось в каком контексте?
– Во время утренней церемонии сегодня.
– Не думаю…
– Это не имеет никакого значения. – Мерсье делает пренебрежительный жест. – Я просто подумал, не было ли каких-либо демонстраций в толпе…
– Нет, ничего такого я не видел.
– Хорошо. Я ничего такого и не предполагал.
Я беззвучно закрываю за собой дверь.
Выйдя в каньон улицы Сен-Доминик, где гуляет ветер, я хватаюсь за фуражку и иду сто метров до следующей двери военного министерства. На улице никого нет. У моих коллег-офицеров в субботу явно находятся дела получше, чем присутствовать на бюрократических армейских мероприятиях. Здравомыслящие ребята! Я напишу рабочий отчет, очищу стол и попытаюсь выкинуть Дрейфуса из головы. Взбегаю по лестнице и по коридору спешу в мой кабинет.