Офицерский штрафбат. Искупление — страница 60 из 146

Когда пошел в школу, то уже со второго или третьего класса стал читать среди множества разных книг и «Айвенго» Вальтера Скотта, и «Всадника без головы» Майн Рида, плакал и сокрушался о судьбе Эсмеральды и Квазимодо из «Собора Парижской богоматери». Потряс меня тогда Максим Горький «Старухой Изергиль», пылающим сердцем Данко и своими «Университетами». Вместе с Коленькой Иртеньевым прожил «Детство. Отрочество. Юность» Льва Толстого. В нашей сельской библиотеке, кажется, уже в 4-м классе я увидел на библиотечной полке целую шеренгу «Сочинений» Ленина.

Удивился, ведь для меня тогда авторами сочинений были Мамин-Сибиряк, Короленко, Гарин-Михайловский и другие, чьи томики в недорогих переплетах стояли в отцовском книжном шкафу. В моем понимании тогда: сочинения — это интересные сказки, рассказы, повести, романы, и только. Тогда и решил я, что Ленин — не только наш вождь, но еще и писатель, в моем тогдашнем понимании — сочинитель интересного! Несмотря на сопротивление библиотекарши, выпросил у нее первый том. Конечно же, с первых строк ничего там не понял и с огорчением вернул. Помню, «выкрал» у старшего брата-десятиклассника еще запретную для меня книгу «Золотая голытьба» Алексея Кожевникова, которую читал запоем по ночам, тайком от матери.

Вообще, выражаясь словами Максима Горького, «читал я много, с восторгом, с изумлением, книги… развивали способность наблюдать, сравнивать, разжигали жажду знания жизни». Наверное, многие читатели помнят его же слова «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Кстати сказать, и плохому в себе многие обязаны тоже книгам, но только плохим. Полагаю, что и определенный уровень лексикона и грамотности человека тоже есть производное от любви к чтению, правда, не современных низкопробных и вульгарных романов и детективов, заполнивших нынешний книжный рынок.

Наверное, даже раньше, во втором или в третьем классе, когда я еще не был пионером, попросил отца выписать мне «Пионерскую правду», так как в отцовской газете «Гудок» и в нашей дальневосточной «Тихоокеанской звезде» мало находил интересного мне. Газеты, как и книги, я читал тогда все подряд. Когда стал получать «Пионерку», был удивлен и даже слегка гордился тем, что на самой газете, на верхнем обрезе первой страницы, фиолетовым шрифтом (наверное, на пишущей машинке, о которой я тогда и представления не имел) были напечатаны моя фамилия и мой адрес, по которым почта и доставляла мне эту газету. «Пионерка» мне настолько понравилась, что я решил откликнуться на приглашение стать ее корреспондентом. Мое «сотрудничество» с ней я попробовал начать со стихов, наверное, потому что почти в каждом номере публиковались авторы примерно моего возраста. Что-то сочинил насчет нашей «крепкой Дальневосточной границы», но почему-то это слово рифмовалось только со словами «не пролетят и птицы». Получил ответ, в котором редакция рекомендовала советоваться со своим учителем и посылать только с его одобрения.

Так что первая моя поэтическая проба пера не удалась. Это потом, на фронте, мне кое-что, кажется, удавалось, и я даже дважды рискнул издать в Санкт-Петербурге небольшой сборник под названием «Стихи штрафбатовцев». Но зато из того детства помню, как меня похвалила наша учительница Екатерина Кузьминична за мой афоризм «Не обижай обиженного природой», который родился у меня в ответ на то, что мальчишки постарше дразнили моего друга Мишку Пугачева, с очень раннего детства сильно заикавшегося. Да еще мне всегда было жалко, когда над жившим у нас в поселке, как бы теперь сказали бомжем, полоумным старичком, которого все звали Колей Белозёровым, иногда зло подшучивали даже взрослые дяди. Все это было в таком уже далеком детстве.

В госпитале же, где недели через две в связи с продвижением линии фронта к нашему госпиталю, предстояло перебазироваться на новое место, поближе к передовой. Поэтому многие из тяжелораненых подлежали эвакуации в тыловые госпитали на долговременное лечение вместе с теми, кто уже был без ноги или руки.

Бытовала тогда модная фраза «Мужчину шрамы украшают». Но не каждый шрам мог служить украшением, тем более культя вместо руки или ноги. Эта эвакуация для нас означала, что по выздоровлении (а в этом у нас сомнений не было) нас направят не только не в свои части, но, может, даже и на другие фронты, а нам хотелось вернуться именно в свои части, в боевой коллектив, с которым сдружился, в свою фронтовую семью. Такое желание в те боевые годы было почти повсеместным.

Я уже говорил, что мой романтизм и юношеское самоуважение рождали во мне определенную гордость за то, что мне, совсем еще молодому офицеру, всего только старшему лейтенанту, доверено командовать даже старшими офицерами, хотя и штрафниками, вести их в бой. И я, честно говоря, несмотря на то что в штрафбате гибнут чаще и больше, чем в других подразделениях действующей армии, никак не хотел лишаться этого своего необычного статуса. Да и у моего соседа по «коечному этажу» Николая было настроение после госпиталя тоже обязательно вернуться в свой родной боевой коллектив. Нас даже не уговорил один солидного возраста майор из раненых, начальник штаба какого-то гвардейского полка, просивший нас обоих после излечения прибыть к нему в полк на должности командиров рот или в штаб.

Но мы были непреклонны! Меня это предложение не прельщало еще и потому, что в штрафных батальонах моя должность командира взвода и так приравнивалась к должности командира роты, даже штатная категория была — капитан. Кроме того, еще один «пустяк»: денежный месячный оклад был у нас, как у гвардейцев, на 100 рублей выше, чем в обычных частях, поэтому в шутку мы называли свой штрафбат «почти гвардейским». И если в обычных и даже гвардейских частях один день на фронте засчитывался за три, то в штрафбатах — за шесть дней! Правда, это практически считалось «преимуществом» только при выходе на пенсию, но со своей возрастной полочки мы не представляли даже, когда это время наступит. Да до него, тем более в штрафбате, еще дожить надо, ведь и погибали там тоже, наверное, в шесть раз чаще. Но это уже другое дело, об этом старались вообще не думать.

И вот, чтобы избежать нежелательной для нас эвакуации, мы решили сбежать из госпиталя поближе к фронту, с тем чтобы там попасть в какой-нибудь другой прифронтовой госпиталь долечиваться. Понимая, что без первичного документа о ранении, «Карточки передового района», нам будет сложно объяснить свое появление там, мы решили попросту выкрасть эти карточки. Но не хотелось подставлять под нежелательный удар медсестру Азу, у которой они находились. Уговорили ее содействовать нашему побегу тем, что она на некоторое время отойдет от картотеки, а мы в это время сделаем свое «черное дело» и сбежим.

Под шум и неразбериху при свертывании госпиталя и отправке раненых, забрав эти карточки и предварительно собранный нехитрый свой багаж, мы скрылись из виду. Смешно, наверное, было видеть со стороны двух молодых лейтенантиков: одного с рукой в гипсе и на перевязи, а другого — ковыляющего при помощи странного устройства из поясного брезентового ремня. Крадучись, медленно, но упорно мы удалялись от госпиталя.

Удалось незамеченными пройти километра два до перекрестка, на котором стояла прехорошенькая регулировщица. Подумалось тогда: в регулировщицы берут только таких стройненьких, хорошеньких! Уговорили ее остановить машину, идущую в сторону фронта, и вскоре, неуклюже взобравшись в кузов, мы стремительно удалялись от своего госпиталя. Передвигаясь с переменным успехом, мы через двое суток, совсем недалеко от линии фронта увидели полковой медпункт артиллеристов и попросили сделать мне перевязку, тем более что под повязкой появился неприятный зуд. Гипс на руке Николая решили пока не трогать.

Сравнительно молодой, хотя и очень усатый капитан-медик завел нас в палатку, и, когда разбинтовал мою рану, я в ужасе увидел копошащихся в ней белых, жирных, не менее двух-трехсантиметровых червей. Наверное, моя физиономия сказала о моем испуге больше, чем я мог выразить словами, потому что доктор сразу стал меня успокаивать: «Не бойся, старшой, это хорошо, что эти два-три дня они тебе чистили рану и не дали ей загноиться. Опасности никакой нет». Обработали рану и отпустили, показав направление к медсанбату.

Каково же было мое изумление, когда я узнал уже знакомый мне санбат! Опять невероятное совпадение! Там вначале подумали, что я успел получить еще одно ранение, но, когда мы рассказали, почему сбежали из госпиталя, нас поняли. Николай свой путь раненого проходил через другой медсанбат, но и его приняли хорошо. Это произошло числа 15 августа. А уже 18-го нас снова эвакуировали в ближайший госпиталь. На фронте наркомовские «сотки» выдавали не только в наступлении, но и даже по праздникам. Хотя мы к авиации никакого отношения не имели, 18-го был праздник День Военно-воздушного флота. Перед отправкой нас накормили обедом и выдали положенные по этому случаю наркомовские.

Везли нас недолго. Не знаю, только ли у меня случалась такая странная череда совпадений, но привезли нас в небольшой польский город за Бяла-Подляской (теперь уже не вспомню какой), в тот же госпиталь, из которого мы бежали! Перебазировавшись, он уже принимал раненых на новом месте. Здесь нам снова предложили обед, а по случаю праздника — и по «сотке». Естественно, фронтовики не отказались и от второго обеда, и от второй чарки.

Отобедав, Николай сразу же бросился искать Азу. Но не успели мы опомниться от всего случившегося, как нас срочно повели к начальнику госпиталя. Это был небольшого роста и будто высохший подполковник, на тщедушной фигуре которого узкие положенные тогда медикам погоны казались даже широкими. Однако он обладал «громовым» басом, удивительно не подходящим к его росту и щуплости. Как он на нас кричал! Казалось, стены комнаты, в которой это происходило, вибрировали и дрожали, как во время артналета или бомбежки. И дезертирами нас называл, и грозился нас направить в штрафбат, поскольку уже донес в Особый отдел о нашем побеге, совестил нас тем, что по нашей вине жестоко наказана медсестра, а для крепости внушения разбавлял свои тирады специфическими сочными выражениями.