Оглашенные — страница 28 из 48

Режиссер закусил губу: он думал о том, что какая, к черту, «Дама с собачкой», когда вот про кого надо немедленно снимать фильм – готовый сценарий! Актера, актера настоящего нет… Ах, был бы жив Цибульский… Задетый за живое тем, что режиссер так быстро натянул все одеяло (Марксэна) на себя, я попросил его показать нам оружие. Тут-то мы и услышали все об униженном положении спортсмена в советском спорте: у него ничего не было! У него не было своего пистолета – пистолет был государственный, незаконно причисленный к боевому оружию. Только рукоятка – вот что у него осталось на память о мировом рекорде и двадцати годах жизни. Смущенный ничтожеством результата всей жизни, он нежно развернул фланелевую тряпочку, будто в ней был трупик ребенка. Там лежала небывалая кость…

Она повторяла кисть рекордсмена изнутри; эти обратные вмятины были неузнаваемы, как не встречающаяся в природе форма; она была как смерть. Это и была посмертная маска, вернее, ее изначальная форма, в которой отливается потом утративший жизнь лик. Маска руки (снимается же и она с руки великого пианиста…). Эта смерть была тепла, потому что была дерево. Редкое дерево, редкой твердости породы, отполированное рукой умельца, изготовлявшего рукоять в единственном экземпляре под единственную руку, а потом отшлифованное этой единственной рукою, нажимавшей курок сотни тысяч раз. Не было курка, не было ствола. Она была пуста, как череп. Я погрел ее в своей – это было как рукопожатие. (Никак я не предполагал, что подобное чувство, испытанное впервые, доведется пережить еще раз в течение суток…)


Он никого никогда не убивал, кроме тех уточек, ненавидел охоту и рыбалку. Но вот кого бы он не задумываясь застрелил, хоть в упор, так этого кровососа… Как стрелок и философ, он знал, что такое убийство, и ненавидел убийц. В Берию с любого расстояния попал бы… В глаз даже легче – пенсне бы его посверкивало, в этот блик он бы и прицелился. Хоть два километра, хоть две мили…

– Майлз?.. – очнулся англичанин. – Ю хэв рашн майлз?[2]

– Доунт ворри[3], – успокоил его Марксэн. Он как раз начал заниматься английским. Смесь еврейской, грузинской и абхазской кровей делала его интернационалистом, а не только ненавистником палачей.

Продолжая выбор натуры, на киношном автобусике и двух машинах (мафиози и сотрудника обезьянника) мы наконец повернули от моря и стали забираться вверх вдоль реки по имени Вода… Что-то мне что-то напоминало. Не здесь ли мы ловили с отцом форель и хариусов зимой 54-го, когда он строил в Сочи свой санаторий? Он ловил, а я бродил – это была его педагогическая мера, взять меня с собой на стройку, а моя первая ссылка. Меня разлучали с моей первой женщиной, которая была сочтена на тайном семейном совете «не парой». Я писал письма, секретно бегал на «до востребования» и не получал ответа. Плоть свою я усмирял непрестанным бодибилдингом, мои бицепсы выросли на два с половиной сантиметра. Бедный мой отец! И он, оказывается, усмирял свою плоть рыбалкой, кто бы мог подумать… Человек, которому за пятьдесят! (52). На «до востребовании» получил я наконец письмо, адресованное ему, и прочитал его… Я не мог отдать тебе его вскрытым! И когда ты, смущаясь, плутая по придаточным предложениям, все-таки спросил меня напрямую, не получил ли я не свое письмо по ошибке, я решительно отрицал. Через четверть века, когда я помогал тебе принять ванну и чуть не рыдал над твоим немощным отсутствием тела с разросшимися родинками, ты остался в трусах, пояснив (какие ты нашел слова!), что сын не должен видеть срама отца своего. Какую Библию ты читал? Ее отродясь дома не было. Разговоры о хамах, конечно, были.

– Не учи отца е… – слышу я. – Это здесь.

Мы тормозим.

Значит, уже тогда видел я этот дом… С мезонином, между прочим. За кустами, за платанами, за лужайкой он пустует, но так, будто только что, будто как раз съехали дачники. Дом, в котором вырос мальчик Лаврентий. Может, именно в этих густых кустах умучил будущий Берия свою первую кошечку. Она ему не давала, царапалась. И он ее убил. Впрочем, это у попа была собака. Так он и его убил, попа. Убил за то, что у него съели кусок мяса. Хоть и собака. Но вряд ли он убил попа за то, что тот убил собаку. Скорее за то, что у него она была. Еще больше за то, что он любил…

– Он ее любил…

– Кого мог любить этот вурдалак!

– Я точно знаю эту историю, – настаивал режиссер. – Я с ней лично знаком. Он увидел ее в бинокль из своего особняка на Садово-Кудринской, она шла из школы, у нее уже тогда были полные ноги, и он ими залюбовался.

– «Худощавая, но с полными ногами…» – Кто это процитировал? Конечно, Даур. – Недавно стала жрицей… – Он шпарит «Письма к римскому другу» наизусть. – Жрицей стала и беседует с богами…

– Кто это написал? – всполошился режиссер.

– Саундс лайк Джозеф[4], – отметил англичанин.

– А что, может, он и слышал эту историю, – отвечал я на правах личного знакомства с поэтом. – Его всегда такие вещи занимали.

– Да понта тут не занимать…

– В смысле Евксинского?

Мы возлежали на лужайке возле дома Берии и любовались открывающимся видом: налево вверх убегали горы, направо вниз долина расширялась, подразумевая море…

Шампанское, однако, кончилось, и англичанина развезло.

– Если бы я был немцем, то издавал журнал «Алкоголь Шпигель».

– Завтра. Завтра будет туморроу. Завтра все будет, – пояснял ему сотрудник. – И обезьяны, и туморроу…

Кто не рискует, тот не пьет шампанского…

Все-таки он был прав насчет пузырьковых: шампанское утомляет. Англичанин крепко спал, но и остальные подремывали. Только за моей спиной мафиози с Дауром вели разговор по-абхазски. Я прислушался: о тех же абузинах. Я прислушался: абхазский есть самый непонятный язык! Это какой-то шорох дракона о скалу. Когда они еще были… «Я вижу мир покрытым институтами абхазоведения», – сказал Мандельштам. Звук древнее речи. Звуки абхазской речи сливаются как бы не в слова, а только в одно слово, сколь угодно длинное, равное длине всей произнесенной фразы. Будто пейзаж, и действие, и действующее лицо, и время действия не разделены на подлежащее, сказуемое, определение и дополнение, а содержатся все в каждый раз заново зарожденном одном слове. То есть реальность не расслоена, а заключена в нем. Оттого никто и не знает абхазского языка, включая самих абхазов, что вдохнуть его надо вместе с реальностью с самого рождения. По тому, насколько естественно для них говорить по-абхазски, сегодня можно сразу заключить, что оба из деревни, родились и выросли. Трудно поверить, что язык умирает, когда на нем так говорят хотя бы двое, как Даур с мафиози. «Абузин» было не словом, а слогом того или иного длинного слова, которое бывало настолько длинным, насколько хватало дыхания. Этот отмечаемый мною слог перемещался по слову-фразе, становясь то в начало, то в конец, то в середину. Тон мафиози был решительным насчет «абузинов», а Даур умиротворял. Так я их понимал. Мне очень хотелось уже расспросить об этих головорезах-абузинах, чего они хотят и чего не поделили. Но это, казалось, настолько все, кроме меня, знали, что я по-детски боялся спросить, чтобы не утратить качества «своего», столь лестного и не каждому даруемого.

– Из ит олреди туморроу?[5] – проснулся англичанин.

– Пока еще вчера, – остроумно отвечали мы ему.

– Вчера у меня еще есть бутылка виски, – отвечал он.

Мы по достоинству оценили его чувство юмора, пройдя за ним в отель.

– Ноу айс[6], – извинялся англичанин, доставая трехгранную бутылку с индюком.

– Он сказал, что нет стаканов, – перевел Даур.

– Нет проблем, – сказал мафиози, не подозревая, что переводит с английского.

Толиаслан уже вносил стаканы.

– Алкоголь Шпигель?

– Освежим поверхность.

– Отлакируем…

– Отполируем!

Мы слегка обсудили тему национального юмора. Марксэн, по-видимому борясь в себе с тремя, объявил, что никакого национального чувства юмора быть не может.

– Какой такой абхазский, грузинский, русский юмор? Смешно или не смешно – вот юмор.

– Одним смешно, а другим не смешно.

– То есть русскому, скажем, смешно, а немцу не очень?

– Или немцу смешно, а русскому совсем не смешно…

– Или грузину смешно, а абхазу нет…

– Тогда абхазу совсем не смешно, если грузину смешно…

– Еврейский юмор всем смешон…

– Если он еврейский на самом деле, – сказал Марксэн.

– Ты хочешь сказать, что их придумывают сами русские? Тогда бы это не было так смешно.

– Что ты имеешь против русских?

– Я? Никогда. Серож, армянский юмор есть?

Серож надолго задумался, а затем обиделся:

– Ты что, опять армянское радио имеешь в виду? Это не армянский юмор.

– Хорошо, если армянский юмор придумали неармяне, а еврейский неевреи, а чукотский уж точно не сами чукчи, то кто же?

– Английский юмор тоже не английский?

– Я согласен с такой точкой зрения, что это вопрос больше импорта, чем экспорта, – сказал англичанин.

Мы захохотали, и англичанин не понял над чем.

– Мне другое смешно, – сказал он, обводя рукою свой роскошный, на наш взгляд, номер. – В России так много леса…

Мы проследили за его рукой, словно он показывал нам на рощу.

Номер и впрямь был весь обшит деревом, вернее, такой импортной, как раз скорее финской, чем русской, фанерой под дерево.

– И вот я не могу понять… Сколько леса – и ни одного шкафа. Некуда ту пут клос…[7]

Наши куртки были свалены посреди его безбрежной кровати, на ней же мы и сидели.

– Это как раз понятно, – сказали мы.

– Уай??

– Сметы не хватило.

– Чего-чего? – сказал англичанин совершенно по-воронежски.